Текст книги "Баланс столетия"
Автор книги: Нина Молева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
Изобразительному искусству отводилось совсем мало места. Достаточно было сказать о «тошнотворной стряпне Эрнста Неизвестного», вспомнить об «уродливом формалистическом памятнике» работы скульптора Кавалеридзе в городе Артемовске, намекнув при этом на недостойное поведение автора при немцах. В области архитектуры особенное возмущение вызвали Клуб имени Русакова, построенный «по проекту архитектора товарища Мельникова», – «это уродливое неудобное сооружение, похожее на всех чертей», и Театр Советской Армии – «глупая идея, дань незрелости представлений о красивом и разумном в искусстве и в жизни».
Вновь был использован испытанный еще на Воробьевых горах прием, когда к банкетному столу вынесли полотна художников, подвергшихся обструкции. Только в этот раз у стола президиума появились почему-то картины американских художников, подаривших Хрущеву свои произведения во время его поездки по Соединенным Штатам. «Скажите, что здесь изображено? Говорят, что нарисован вид с моста на город. Как ни смотри, ничего не увидишь, кроме полосок разного цвета. И эта мазня называется картиной! Еще один такой „шедевр“. Видны четыре глаза, а может быть, их и больше. Говорят, что здесь изображен ужас, страх. До такого уродства доводят искусство абстракционисты! Это образцы американской живописи».
Культура. Даже не с большой буквы. Не с точки зрения ее насущных проблем. Самая обыкновенная. Повседневная. Обиходная. Бытовая. Без которой просто нет человека – крестьянина, рабочего, тем более интеллигента. Ее вообще в эти минуты не было в зале бывшего российского Сената. Зал подобострастно восхищался Хрущевым. Взрывался аплодисментами. Согласными криками: «Правильно!», «Позор!». Усердным смехом.
Счастливчики, занявшие первые ряды, стремились попасть на глаза премьеру. Кинопленка запечатлела всех: Михаил Шолохов, Тихон Хренников, Александра Пахмутова… Громче остальных хлопали, завистливее хохотали. Ни уважения к другим. Ни чувства собственного достоинства. Ни даже мысли о том, что каприз хозяина, доказывающего неограниченность своей власти, в любую минуту может поставить в ряды осужденных и подвергаемых издевательствам каждого. Просто человек как личность не существовал, как не было его и в сталинские годы.
Кинохронику тех дней мало, от случая к случаю показывали по телевидению. Ее нужно воспроизводить и тиражировать через стоп-кадр. Чтобы не только каждый мог разглядеть каждого, но и дети отцов, внуки дедов. Возвращаясь к образу и подобию человеческому, как же важно знать, что ничто в твоей жизни не останется скрытым – ни одно сказанное исподтишка или написанное слово, ни одна улыбка или гримаса гнева. Ответ, который нужно держать, – пусть пока еще не перед Богом, но перед самим собой и своей пробуждающейся совестью. Несмотря на те слова, которыми закончил свое выступление Хрущев:
«Если наши силы растут, то и враг не дремлет. Он в страхе перед растущей силой социализма злобно точит свое оружие против стран социализма, для войны, которую он готовит. Враги коммунизма возлагают надежды на идеологические диверсии в социалистических странах. Всегда помните об этом, товарищи, и свое оружие всегда держите в исправности, готовым к бою». (Продолжительные аплодисменты.)
В газете «Правда» от 10 марта, где будет опубликована речь Хрущева, в разделе «Из последней почты» появится подборка откликов писателей на заседание в Свердловском зале. Николай Тихонов: «Деятели культуры услышали замечательную речь… каждый из нас нашел ответы на самые сложные вопросы развития литературы и искусства». Украинец Олесь Гончар: «Большой, воодушевляющий каждого подлинного художника разговор в Кремле». Александр Прокофьев: «Формализм – большое зло в искусстве, с которым бороться надо с партийной страстностью и убежденностью». Белорус Петрусь Бровка: слова Хрущева «помогают подняться на новые художественные высоты». Екатерина Шевелева посвятила встрече стихи:
…По-ленински, его глазами
Взгляни – какой огромный мир,
Как много нас в кремлевском зале,
Как много можем сделать мы!
И в подверстке – Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении Сергея Михалкова орденом Ленина.
NB
Из писем-откликов на выступление Н. С. Хрущева 8 марта 1963 года.
Г. М. Щеголькова,студентка МГУ:
«Мы стараемся будить в каждом человеке творчество: думай, твори, и только тогда коммунизм будет построен.
Что же мы имеем теперь? Начался поход против творчества. Это пока поход против творчества в искусстве. А что будет затем? Этот поход вызовет обязательным следствием поход против творчества и в других областях. Почему? Потому что дается сила опять тем силам, прежним, которые при Сталине занимались тем, чтобы убедить людей, что им не надо думать, а надо верить Сталину. Потом они притихли, даже начали на словах „разоблачать“, а теперь опять почувствовали силу. Ведь словами о влиянии буржуазной культуры прикрывались и тогда, когда ссылали и расстреливали лучших людей в искусстве. Когда обвиняли в буржуазных уклонениях Прокофьева, Шостаковича, Мурадели и др. И теперь этими словами опять будут бить все молодое, горячее, творческое, которое приходит на смену отжившему, старому.
…А к чему вы призываете художников? Ищите новое, но только так, чтобы и всем нравилось, и не противоречило это новое – старому, и не ломало это новое – старого, и не было дерзким и смелым. Нельзя запретить художникам поиск, а надо помочь по возможности безболезненно пройти этот период. Атмосфера, создающаяся сейчас, есть атмосфера администрирования, насилия, необоснованных обвинений, оплевывания, демагогии и декламации самых высоких слов, которые честный человек произносит только в самый тяжелый момент…»
Открывшийся в апреле 1963 года II съезд художников оживил начавшие затухать страсти. Защищая свое положение ответственного редактора журнала «Декоративное искусство», М. Ф. Ладур предавал анафеме даже отдельные элементы абстракции в прикладном искусстве, утверждая, что единственным источником мотивов дизайна могут служить народные промыслы. Из художественных салонов немедленно исчезли широко представленные в них в последние годы эстампы и гравюры. Малейшая допущенная художником деформация стала рассматриваться как «идеологическая диверсия». Председатель правления Московского отделения Союза Дмитрий Мочальский каялся, что правление «проявило либерализм, попустительство к проявлениям чужой идеологии». Председатель правления Союза художников Украины В. И. Касиян заверял, что «художники благодарят партию и лично Никиту Сергеевича Хрущева за напоминание о высоком патриотическом долге советских художников».
Екатерина Белашова оправдала свое избрание секретарем правления Союза художников СССР. В своем пространном выступлении она утверждала, что «ушли в прошлое грубое администрирование, нивелировка художественных индивидуальностей, навязывание в качестве эталона творческой манеры одного или нескольких художников». Но наряду с этим новый секретарь заявила: «Мы не можем проходить мимо попыток стереть идеологические грани не только художников, подпавших под влияние буржуазного формализма и абстракционизма, но и в высказываниях критиков и теоретиков». В докладе повторялись все осужденные Ильичевым имена и, само собой разумеется, как крайнее выражение «анархического своеволия» Студия Э. Белютина. Белашова заверяла: «Развитие нашего искусства не определяли и не будут определять… творчество Роберта Фалька и Давида Штеренберга, которых называли как духовных отцов молодых сторонников формализма».
Профессиональной этике или взаимоуважению не было места в борьбе за вымечтанные административные должности. Но как в таком случае объяснить поведение Александра Герасимова, давно снятого с должности президента Академии художеств и тем не менее выступившего в газете «Труд» с яростной статьей «Наконец-то!», кстати сказать, единственной в своем роде? Тем более Бориса Иогансона, только что вынужденного уступить ту же должность Владимиру Серову? Его выступление на съезде излагалось газетой «Правда» особенно подробно:
«Он говорит об огромном значении недавних встреч руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства, о том, что эти встречи дали художникам новые силы для создания высокоидейных и высокохудожественных произведений, которые нужны народу, помогают ему в строительстве коммунистического общества… Наш лозунг „Человек человеку – друг, товарищ и брат“». Дальше шли рассуждения о ценности недоступного «формалистам» культурного и художественного наследия.
Как совместить эти слова с тем, что вышедшие из печати первые два тома монографического исследования Э. Белютина «Педагогическая система Академии художеств XVIII века» и «Русская художественная школа первой половины XIX века» восторженно рецензировались именно Борисом Иогансоном? Он же написал еще более восторженный отзыв о готовившемся к выходу третьем томе – «Русская художественная школа второй половины XIX – начала XX века», логическим завершением которого были впервые после 1920-х годов воспроизведенные произведения Кандинского, Малевича, Гончаровой, Ларионова, Рериха, Петрова-Водкина. Была и еще одна маленькая деталь. В канун празднования 200-летия Академии художеств Борис Иогансон консультировал у Э. Белютина историческую часть своего доклада.
Именно после съезда МОСХ начинает чинить суд и расправу над всеми участниками Студии. Что из того, что их было много сотен. На каждого можно было найти управу. Договоры на работу, ссуды, Дом творчества, выставочные комитеты и закупочные комиссии – мало ли существовало средств ущемить и без того бесправного и безгласного человека? Черные списки были переданы во все московские издательства. Само собой разумеется, все начиналось с руководителя Студии. Для членов Союза применялось и самое эффективное средство – исключение. Окончательное или временное. На испытательный срок. Все зависело от поведения наказуемого: от чего он успевал отречься, что – непременно прилюдно, публично! – предавал анафеме. Человеческое достоинство, порядочность – таких понятий просто не существовало.
«Судьи» действовали по единообразной схеме – «разоблачения» и запугивания. Для более стойких применялись своеобразные логические построения. Пример – объяснение одной из активисток МОСХа, искусствоведа, в прошлом супруги официозного скульптора Евгения Вучетича Сары Валериус с одним из участников Таганской и Манежной выставок Леонидом Рабичевым.
«Вы абстракционист?» – «Нет, я не абстракционист». – «Как же так? Значит, вы не соглашаетесь с точкой зрения Никиты Сергеевича?» – «Нет, я соглашаюсь с позицией Никиты Сергеевича». – «Но он сказал, что вы – абстракционист. Так что же – абстракционист вы или нет?» – «Значит, абстракционист».
* * *
Звонок повторился с точностью чуть ли не до минуты. 31 декабря теперь уже 1963 года. Несколько часов до полуночи. Знакомый голос: «Не могли бы вы нарушить свой распорядок…» На этот раз речь шла о самой встрече Нового года. Не уточняя обстоятельств, Белютин отказался. Позади была пережитая кампания, и никому она не досталась легко. Пусть после хрущевского выступления в Свердловском зале центральная печать как будто вышла из игры. Зато в местной – от Сахалина и Магадана до Ростова-на-Дону – продолжали прокатываться волны неиссякающего «народного гнева». Задним числом студийцы признаются, что любопытство приводило их на Цветной бульвар, где на стендах была представлена периферийная пресса. И каждый раз они с изумлением обнаруживали собственные имена в связи с местностями и городами, в которых никогда не бывали и о существовании которых подчас просто не знали. Так, один город возмущался персонально Тамарой Волковой и Дмитрием Громаном, другой не находил слов для осуждения Алексея Россаля, Николая Крылова, Алексея Колли, третий требовал достойного наказания для Леонида Рабичева и Николая Воробьева, жители четвертого выделяли почему-то Веру Преображенскую, Владимира Сапожникова и Леонида Мечникова. Невидимая диспетчерская служба слишком явно следила, чтобы никто из студийцев, участвовавших в Таганской – Манежной выставках, не остался обделенным негодующим вниманием. Ведь видеть работы «первых советских абстракционистов», по глубокому убеждению Суслова, не было нужды. «Казарменный коммунизм», о котором с таким отвращением писал К. Маркс, смело вступал в свои права.
Но год подходил к концу – хотелось сказать, год, которого не было. Голос в телефонной трубке настаивал, ссылаясь на интересы Студии. Сошлись на том, что машина придет в половине первого. Несколько минут езды – и незаметный боковой подъезд Кремлевского дворца. В банкетном зале за обильно уставленным яствами столом царствовал Хрущев. Пил по привычке фужерами. Не пьянел. Внимательно наблюдал за присутствующими, за восхищенно-восторженными криками, которыми встречалось каждое его слово, каждый тост. И это при том, что сам говорил почти без умолку.
Перемена наступила неожиданно. Премьер направился к двери, сосед по столу подхватил Белютина и направился к другой. В небольшой комнате без окон несколько работников аппарата и членов Идеологической комиссии. «Сейчас здесь будет Никита Сергеевич. Пожалуйста, будьте выше личных обид – пожелайте ему счастливого Нового года».
NB
Из дневниковых записей Э. Белютина.
«Не успел он закончить этих слов, как открылась дверь и показался Хрущев. Он быстро оглядел комнату, узнал сразу всех, задержался на мне, узнал и, протянув руку человеку, мне звонившему, сказал:
– Послушай, мне кажется, мы еще не здоровались. Поздравляю, и чтобы у тебя и у нас всех все было хорошо.
Его собеседник улыбнулся, отступил на шаг и, полуобняв меня, пододвинул к Хрущеву:
– Вот, Никита Сергеевич, Белютин хотел бы вам передать поздравления с Новым годом.
Хрущев повернулся. Хотя он много выпил даже на моих глазах, его лицо было трезвым, глаза блестели, голос был твердым и оживленным. За его спиной я увидел Брежнева.
– Я хотел бы пожелать от своего лица и лица многих молодых художников, – сказал я, глядя в его маленькие глаза с удивительно белыми зрачками на плоском лице, – вам и Президиуму партии хорошего Нового года и здоровья. – Это была формула.
– Спасибо, – сказал Хрущев и протянул руку. Я почувствовал ее тепло: она была сухая и вялая. – Передайте от меня вашим товарищам, что я их поздравляю с Новым годом и надеюсь, они скоро залечат раны, – он улыбнулся, – и, как говорится, создадут что-нибудь более понятное.
Он рассмеялся и, толкнув меня в плечо, пошел к двери. Брежнев, шедший за ним, задержался на секунду.
– Поздравляю, – сказал он и тоже протянул руку.
Я смотрел на шедших за ними людей. Мой знакомый похлопал меня по плечу и улыбнулся. Он быстро исчез за дверями – я остался один. Через минуту передо мной возник человек, сидевший рядом со мной за столом, и спросил, хочу ли я вернуться в зал или идти домой.
– Домой, – ответил я».
Где-то в середине 1963-го Белютина пригласили в горком партии к заведующей Отделом культуры. Ответственная дама не скрывала, что инициатива исходила не от нее самой, что был соответствующий звонок из ЦК и, следуя прямому указанию, ей следовало узнать о положении дел в Студии: не притесняют ли, не мешают ли. «Мы призовем в случае чего к порядку, мы одернем». – Нелепость ситуации заключалась в том, что тот же самый Отдел культуры руководил обструкциями, которым подверглись студийцы. Оставалось благодарить за своеобразное внимание и просить о единственном одолжении – освободить наконец из-под затянувшегося ареста студийные работы. Просьба была выполнена, но не сразу. Только через три недели студийцы получили те работы, которые спешно были вывезены из их домов в декабре 1962-го.
О восстановлении при горкоме Студии художников книги не было и речи. Вместо этого обсуждался проект создания самостоятельной в финансовом отношении Студии экспериментальной живописи и графики. Но так или иначе оставался нерешенным вопрос о студийных занятиях. Нужна была мастерская, в которой можно было бы независимо ни от кого работать. Так возникла идея приобрести загородный дом для студийцев и для всех тех, кого манили дороги новаторства.
* * *
Дом… Кто-то первый сказал – дом. И земля. Чтобы писать. И быть вместе. Гонорар за две одновременно вышедшие из печати книги Белютина мог обеспечить семью на некоторое время. Все же остальные договоры – на преподавание, на книги – один за другим расторгались. О продаже картин не могло быть и речи. Сохранить средства для семьи – на всякий случай – или сейчас потратить на Студию. Никто не сомневался: вопрос решится в пользу Студии.
Жена Эренбурга уговаривала приобрести дом в Новом Иерусалиме: «Всего 15 минут ходьбы от нашего дома». Тропинка через запасные пути и пакгаузы. Через ручеек и овраг. К крутому холму в зарослях лещины. Каменный дом, как башня шлюза: четыре этажа, на каждом по одному помещению. В земле – кухня и три, с винтовой лестницей в углу, просторные комнаты. Да, это подошло бы для семьи. Но где разместить студийцев, хотя бы человек десять? А еще нужно место для мольбертов… И еще одно «но» – это дачный кооператив, и ждать решения общего собрания придется довольно долго. Месяцы. Риск слишком велик: за это время Студия может распасться.
Обсуждались и другие варианты. Эдит Утесова, дочь Леонида Утесова и солистка его джаза, предложила: «Освободите нас от нашей дачи!» Березовая роща вблизи Внукова. Залитый зазеленевшей водой подвал с котлом водяного отопления. Холл. Бар. «После смерти мамы отцу здесь ничего не нужно. Теперь он предпочитает московскую квартиру» на Смоленской площади.
Лидия Русланова готова была расстаться со своим домом в подмосковной Баковке, который построила по возвращении из Владимирской тюрьмы. Для мужа – генерал-лейтенанта В. В. Крюкова. «Знаете, в первый день, когда вернулась в Москву, в свою квартиру, посмотрела в окно и вижу своего генерала. Спина согнутая. Старая. Плечи остренькие. Все кругом спешат, толкают. А он, забитый такой, к метро пробирается. Зашлась вся. Решила – будешь ты, Крюков, на машине ездить, будешь на даче жить, какой никто не видел, и никто тебя не толкнет! Ни о чем никого не попрошу, все своими руками сделаю, сама!» И сделала. На окраине Баковки, в поле, построила каменный дом с колоннами и флигелями, с террасой, выходящей к пруду, с гаражом на две машины. Правда, нет сада. Зато внутри дом, как дворец, зал в шелковых маркизах. Везде – старинная мебель. «Что золотишко, камешки! Мебель – вот это красиво, дух человеческий. Живой, теплый. Смотришь и себя уважать начинаешь – вон оно что было-то, за спиной-то. Хорошо!» А теперь окна зашторены, пустота. «После смерти мужа раза два за год заезжаю. Никогда не знала, что здесь делать. Вот работать на все это интересно было – в азарт вошла. За вечер два концертных костюма колом от пота становились. Возвращалась в гостиницу, замертво валилась. Кажется, всю страну объездила. Смысл был. А без Крюкова – что уж»…
Разговор за чаем в ее квартире на Ленинградском проспекте. На стенах много картин. Русская школа. Передвижники. «Картин никогда не продавала. Рука не поднималась. О них во Владимире думала – что с ними сталось, увижу ли когда?» Это в то время, когда по Москве ходила гнусная сплетня о спекуляции: мол, продавала Русланова картины иностранцам.
К Белютину у Лидии Андреевны отношение особое: «С мерзавцами, холуями не согласен – значит, я за тебя. Так живопись выглядит, иначе ли – не в этом дело. Все с человека начинается: подлец или честный, шкура или бессребреник».
Рассказывает: «На приеме в Кремле подошла к Сталину. Плюгавый стоит, рябой, ухмыляется. Что же, мол, Иосиф Виссарионович, все о вас да о вас. Ведь они вот воевали, они и побеждали. Показала на Жукова, на мужа, на других. С косиной глянул: „Язык у вас, Лидия Андреевна!“ Отчество не по-нашему выговаривает: „е“ тянет. Дома муж: „Что ты наделала – под обух нас всех подвела“. Через неделю арестовали. Меня и сам Берия допрашивал: как я, мол, за мужем измену Родине не замечала. Серов, его заместитель, особенно трудился: скажешь что надо, надевай концертное платье и езжай выступать. Не подпишешь – сама себя вини. А я ответила: „Не дождешься! Зато я дождусь, как тебя, проклятое семя, на веревке вздергивать будут. Русская я баба, терпеливая – дождусь“. Дождалась. На суде была. После приговора подошла – охрана остановить не успела: „Что, голубчик, есть правда?“…
Теперь вот заеду в Баковку. Пройдусь. Посижу. Хорошо! И обратно. Умереть бы, пока еще работать можешь. Не сойти бы. Если сойдешь, страшно. Чего притворяться-то – очень страшно. Вот и лицо уже не то, и повадка, а все свое дело делаешь». Лидия Андреевна хотела расстаться со всем разом – и с домом, и с коллекцией мебели в нем. «Чего уж там душу рвать. Было – нету, и весь сказ. Только не для вас все это, вам ведь работать, а тут…»
* * *
В конце концов наш выбор остановился на Абрамцеве. Платформа 55-й километр (теперь Радонеж). Тогда здесь много домов продавалось. Но мало кто покупал. Опасались, предпочитали переждать. Ведь Хрущев озаботился вдруг моральным обликом партийной номенклатуры, успевшей почувствовать вкус роскоши, стал лишать аппаратчиков различных привилегий, критиковать тех коммунистов, которые дали волю частнособственническим интересам.
В марте 1964-го мы впервые приехали в Абрамцево – смотреть дом. Проваливаясь в снегу, шли по улице Пушкина, след в след за сторожем. Дом утопал в сугробах. Вокруг тончайшие прочерки молоденьких, хрупко вытянувшихся берез. Черные шатры елей. Красная путаница вишневых кустов. Разлатые старые яблони.
У застекленной веранды два крыльца. Посередине обшитая досками крутая лестница, ведущая на второй этаж. Распахнутые настежь двери комнат: «А чтоб не портили дверей, если залезут». Веселые квадратные окна. На втором этаже несколько комнатенок. Лес – ему, кажется, не было конца – снежный, заиндевелый, звонкий.
В следующий раз мы приехали сюда в середине лета, в жарчайший июльский день. От станции асфальтовая дорожка вела через еловый бор на спящую улицу с зеленым туннелем – примостившейся у заборов тропинкой. Распахнутая калитка из жердей. Непролазная чащоба зелени. Маленькая избушка на еловой аллее. Большой дом в гроздьях ягод черемухи. Прудик (настоящий!) в хороводе лещины. «А если на поляне устроить мастерскую?»
7 августа 1964-го. На пустой платформе раздается свист уносящегося электропоезда. Дубы на пригорке дружелюбно раскинули руки. Пронзительно кричат сороки. Со скамьи поднимаются студийцы. «Ну как?» – «Купчая оформлена». – «Ура?» – «Пожалуй».
Дорожка ныряет в ложбину у железнодорожной насыпи, в духоту лещины, позванивающих осин, иван-чая. Студийцев встречает почти вековой лес с душным дыханием смолы, хвои, усыпанного кукушкиными слезками мха. В ворота они войдут вместе – Белютин и студийцы.
Учиться можно многому: доброте, справедливости, порядку. У Абрамцева свои уроки – общежития. Общежития художников, людей, которых профессия обрекает на самостоятельность. И одиночество. Коллективная мастерская – как долго мечтали о ней! Здесь те, кто понимает тебя и чьим пониманием будешь жить ты. Могли ли импрессионисты появиться без их кафе, художники 1920-х годов без совместной работы? Но за плечами годы, сложившиеся привычки, и если на что-то можно опереться в собственном прошлом – разве что на память пионерских и студенческих лагерей. Невероятно, но эта память вызвала к жизни уклад Абрамцева. И работа – ее придумывали вместе и вместе делали, сбиваясь с ног от желания все успеть, все переделать и писать, писать…
Когда начинать работать? Немедленно! Завтра же! Спать? Можно и на полу. Еда? Где-нибудь в округе есть же магазин! И какая разница, что готовить на такой непривычной для горожан дровяной плите? Готовили люди до нас, справимся и мы.
Первые холсты были начаты на открытом воздухе. Днем, пока свет, – живопись, в наступающих сумерках – графика. С первых же дней – абрамцевские чаепития. Обеды варили на десять, пятнадцать, двадцать, а то и больше человек.
Из кастрюль все выплескивалось. Заготавливали дрова. Воду носили из колодца двенадцатиметровой глубины – двести метров пути с ведрами. В большом доме густой пьяный запах антоновки и манная каша с яблоками. Но чаепития были интереснее: дольше сиделось, больше говорилось.
Споры о написанном. Рассказы Белютина. К регулярным занятиям он пока не приступал. Проводил все время у мольбертов студийцев. Сказались и полуторалетний перерыв, и стресс. Из него приходилось выводить каждого в отдельности. Каждого студийца. Но почему-то не его самого. За полтора года о своем душевном состоянии он не заговорил ни разу. И никогда так много не смеялся. Заразительно, от души. Что это? Способ самозащиты? Жизнь показала: глубочайшая убежденность в абсурдности случившегося. Можно как угодно далеко отойти от принципов 1920-х годов, но все равно они останутся исходными: или максимальное раскрытие творческой потенции, или мелкомещанское болото, которое в конечном счете становится опасным для самого существования общества.
Со стороны – сон Веры Павловны из романа Чернышевского. В действительности же Абрамцево проложит границу между студийцами. Одни думали, что уже многое достигнуто и разумнее не рисковать. Другие по-настоящему испугались: пока все как будто обошлось, но мало ли что… Простая человеческая слабость – поколение, детством заставшее ежовщину и юностью жестокость ждановщины.
Были уставшие. Были и такие, кто хотел переждать какое-то время, чтобы в будущем, когда все совсем и вполне выяснится, вернуться к тому, что делалось в Студии. Горькая и такая очевидная ошибка наших лет! Искусство по большому счету нельзя отложить на завтра. Уходят бесследно, как вода в песок, непрофессиональные навыки – твои художнические контакты с миром, твое мировосприятие. Потом, как ни цепляйся за прошлое, когда-то достигнутое: «Ведь умел же, получилось же!» – все бесполезно. Получалось, когда ты был всем своим существом причастен к большому искусству.
* * *
О событиях 1963–1964 годов напишут американцы – политолог Павел Склоха и искусствовед Игорь Мид в книге «Неофициальное искусство в Советском Союзе», вышедшей в 1967-м в Соединенных Штатах и одновременно в Англии.
«В то время как литературная интеллигенция выстраивается в оппозиционный фронт, художники направления Белютина сохраняют молчание и непоколебимую непреклонность, начисто отвергнув самую идею отречения от своих принципов, и поэтому сам факт их отказа от „покаяния“, полная внутренняя сплоченность, проявившая себя еще во время посещения выставки в Манеже правительством, как и их многочисленность на этой выставке оказываются полнейшей неожиданностью для официальных лиц и для самой широкой массы публики.
Формально Манежная выставка и последующий правительственный коммуникат становятся удобным поводом, чтобы поставить русских авангардистов направления Белютина в полную изоляцию – живопись относительно небольшой группы людей с огромной потенцией творческого поиска и слишком маленькой надеждой на признание. В результате возникает ситуация, при которой эта группа авангардистов приобретает полную публичную поддержку зрителей (естественно, у культурной ее части), но с момента атаки на их искусство в Манеже она принуждена вернуться к творчеству в молчании – труднейшее испытание человеческой выдержки и мужества. Вместе с тем, развернув наступление по всему фронту изобразительного искусства, партия собирает свои силы на фронте литературы и начинает следующее наступление – на литературную интеллигенцию.
Выставка в Манеже становится той отправной точкой, после которой партия открыто обращается к консолидации всех консервативно настроенных элементов, в чьи руки переходит исполнительная роль во всех ее органах. Обвиненный Хрущевым в неправильной линии поведения, Леонид Ильичев обращается к открытой пропаганде сталинских методов, подчиняя им все посты в области идеологии…
Назначение на подобные ответственные посты таких фигур представляло подлое завершение поражения неофициальных художников-авангардистов. Многократно повторяемые публичные критические выступления должны были лишить направление Белютина его защитников, хотя в конечном счете они только стабилизировали интерес и симпатии к нему широкой общественности.
Тот факт, что инцидент в Манеже стал как бы стартом и, во всяком случае, отправной точкой публично признанного существования современного (модернового) направления в искусстве, увенчал всеобщее желание его законного рождения. К лету же 1964 года авангардисты могли подвести и прямые итоги достигнутого, которые раньше заключались в полном выигрыше публики, признавшей их существование и определившей свое отношение к ним. С этого момента для всех интеллектуалистов, прежде всего молодежи, студенчества, безусловно положительное отношение к авангарду Белютина становится своеобразным условием теста на принадлежность к интеллектуальной среде».
* * *
Студия Белютина была настоящим «Островом свободы». Ее отличало особое мировоззрение, мировосприятие, понимание человека в современном, превращающемся в жестокий хаос мире, понимание проблем изобразительного искусства – пространства, формы, цвета, определяемых сознанием сегодняшнего дня. Не вкусовые категории – изначальные закономерности развития человека как сущностной данности, которые обычно входят в противоречие с физиологически-бытовыми потребностями и представлениями обывателя.
Обывателю свойственно держаться за старое, привычное и возражать против перехода к новому. «Остановись, мгновение!» – так спокойнее. Шаг в будущее, в неопределенность страшит. В большей или меньшей степени. Адекватность изобразительных средств этому процессу – удел немногих. Другим можно помочь. Можно, если увлеченность искусством определяет смысл всей деятельности человека. В примитивном истолковании эта помощь белютинской системы воспринимается как складывающаяся из множества задач школа – в сущности, это уникальный и не имевший аналогов метод формирования творческой личности.
И снова одним этот груз самосовершенствования, постоянной внутренней настроенности на постижение смысла белютинских указаний кажется слишком тяжелым (а так ли легко достигаются и сохраняются верхние уровни постижения той же системы йоги?). Освобождение от него представляется желанным и становится роковым: возвращение к ремесленническому истолкованию профессии художника уничтожает Человека. И Мастера. На «Острове свободы» – постоянная борьба.
…Последние солнечные лучи догорают на вишневой аллее, в паутине сбросивших листву ершистых веток и просвечивающих чуть в стороне зеленых тугих шарах яблок. Лето уходит. Первое абрамцевское лето. В воздухе все чаще повисает вопрос: «Ведь мы здесь останемся? Хотя бы до снега. Разве зима это не здорово? В нашем Абрамцеве».