Текст книги "Баланс столетия"
Автор книги: Нина Молева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
NB
«Отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства», – писал Горький в 1930 году по поводу процесса промпартии – судилища над самыми светлыми техническими умами России. А несколькими днями раньше в «Правде» и «Известиях» была опубликована его статья «Если враг не сдается – его уничтожают»: «Внутри страны против нас хитрейшие враги организуют пищевой голод, кулаки терроризируют крестьян-активистов убийствами, поджогами, различными подлостями, – против нас все, что отжило свои сроки, отведенные историей, и это дает нам право считать себя все еще в состоянии гражданской войны. Отсюда естественный вывод: если враг не сдается – его уничтожают». Сталин имел полное основание написать в ответ: «Желаю вам долгих лет жизни и работы на радость всем трудящимся, на страх врагам рабочего класса».
Старое испытанное оружие безотказно сработало и после хрущевской кампании в 1962–1963 годах.
Народная мудрость гласит: выбирай не дом, выбирай соседей. К сожалению, это не всегда получается. Если одному нашему соседу – капитану первого ранга в отставке было безразлично, что происходит за забором, на другом участке, то другому – уволенному в запас по болезни бывшему сотруднику печати до всего было дело. Он начал с требования сделать калитку в заборе: «Может, нам с женой захочется забрести на огонек». На второй калитке настаивал еще один сосед – полковник, работавший в отделе распространения новой техники Министерства обороны.
Требований было множество, и все сводилось к тому, чтобы иметь возможность в любое время оказаться на участке: лес скрывал дом и мастерскую, а мелькавшие время от времени под деревьями холсты только разжигали врожденный синдром. Почему-то кто-то чем-то непонятным занимался, дружно жил, смеялся – и это после осуждения партией и правительством!
В поселковый совет и милицию поступали одно за другим заявления – проверить всех, находящихся на подозрительном участке, выяснить, не являются ли они «тунеядцами» – придуманная все тем же Хрущевым категория! Под нее попадал каждый уволенный с работы человек, в любую минуту он мог подвергнуться административной высылке.
Почему до поздней ночи освещен дом? Не собрание ли какое? Почему так долго по вечерам, а то и всю ночь горит свет в мастерской? Не подключились ли к электросети в обход счетчика? Не представляет ли пожарной опасности приготовление еды на столько человек? А главное, уже не вопрос, а ультиматум – спилить все деревья вдоль забора на ширину полутора метров. Для лучшего обзора. И чтобы сухие ветки не падали на соседние участки. Это ли не основание для создания специальной комиссии с правом осмотра всего сада! Со своей стороны «радетели» выкорчевали все до единого кустика: чтобы не мешали следить за чужим участком прямо из окон. В один прекрасный день у калитки появилась дружная, вооруженная пилами и топорами бригада, чтобы собственноручно навести порядок – разредить лес. Разговор с этими людьми довел Лидию Ивановну до сердечного приступа.
Было бы гораздо труднее, если бы не председатель поселкового совета, бывший полковник пограничных войск Матвей Аканин. Заходил по поводу каждой очередной жалобы. Называл имена «писателей». Подбадривал: «Держитесь! Чего уж там. Можно выдержать. Если всем вместе».
Бронислава Златогорова. Прима оперы Большого театра. Незабываемая Полина и Пастушок в «Пиковой даме» Чайковского. Деловая. Резкая. И чуть старомодная. На ее даче цветочные клумбы по довоенному образцу. Пестрые шезлонги. На террасе и в доме всюду яркие мягкие подушки. «Плюйте на них! Вам с одной живописью мороки хватает. А в случае чего зовите в свидетели – я за вас».
На соседней улице в скромнейшем домике – Василий Шульгин. Тот самый. Легендарный автор книги «1920-й год». Он очень церемонный: «Знаете ли, все же это уже иные времена. Не правда ли?»
Композитор Раухвергер. Его финский домик прямо через улицу. Визиты к нам были почти демонстративными. «Почту за честь. Премного благодарен за ваше любезное внимание. Всегда счастлив оказаться в вашем доме», – громко говорил он на улице, чтобы слышали соседи. И вполголоса: «Друзья мои, сил вам, душевных сил. И равнодушия. Вас же много».
Генерал в отставке Дроздов. Разведчик. Автор книги о киевском подполье: «Гадюшник проклятый! Им все равно кого и кому продать: хоть немцам, хоть нашим. Навык – никуда не денешься».
Милейшая горбатенькая врач-фтизиатр Наталья Чудова, знавшая Белютина еще с военных лет: «За вами же фронт: не посмеют!»
Кто-то неожиданно дарил цветочные саженцы: «Воткните – сами в рост пойдут». Или корзинку клубники: «Ведь не будете копаться в грядках, а это так – к чаю». Все было совсем не просто. И не однозначно.
Осторожнее других оказались писатели. Валентин Португалов, осенью 1964-го одним из первых приехавший в Абрамцево, охотно согласился на авторский вечер в местном клубе. Просидел со студийцами за чаем до последней электрички.
Черной ночью, в шорохе опадавших листьев, его толпой провожали на станцию. Прощаясь, казалось, тепло и искренне, Португалов забыл сказать о мелочи – о том, что, став деканом Высших литературных курсов, он нашел способ избавиться от связанной с «формалистами» преподавательницы – хозяйки Абрамцева. Курс истории и психологии художественного творчества, который я вела много лет, был исключен из программы. Временно. Через полгода Португалов нашел для курса просоветского лектора. Решение бывшего заключенного – Португалов просидел в концлагере многие годы – положило конец моей преподавательской деятельности.
Вспоминаются посвященные мне стихи Игоря Холина:
Служащий Кома
Дома.
Подсудимый Кома,
Это вам
Знакомо?
Заключенный Кома,
Где ваша
Мама?
Покойник Кома,
Вам телеграмма.
NB
Д. А. Волкогонов:
«Андропов оказался тем человеком, который смог осуществить известную „либерализацию органов“, перенеся центр тяжести усилий по изоляции неблагонадежных на контроль за состоянием индивидуального и общественного сознания. Нет, конечно, нередко людей за убеждения сажали, ссылали, выдворяли за границу. Но центр тяжести был перенесен на так называемую профилактическую работу. Здесь он добился многого: привлек науку к изучению тенденций в умонастроениях людей, усилил влияние „органов“ на партийную сферу, уделял особое внимание борьбе за чистоту марксизма-ленинизма. Не случайно, что большинство крупных публичных выступлений Андропова связаны прежде всего со сферой духа, где КГБ выступал своего рода государственным интеллектуальным надсмотрщиком».
Ф. Бобков «КГБ и власть».
«Ю. В. Андропов предложил мне пост первого заместителя начальника вновь создаваемого Управления по борьбе с идеологической диверсией (1967).
– Ты не можешь не согласиться с тем, что сейчас идет мощная психологическая атака на нас, это же не что иное, как самая настоящая идеологическая война, решается вопрос: кто кого. Мы, коммунисты, стоим на твердых позициях и полны решимости укреплять советское государство, а наши идеологические противники прилагают все силы, чтобы разрушить его. Мы обязаны знать их планы и методы работы, видеть процессы, происходящие в стране, знать настроения людей. Это очень важно. Нам необходимо использовать самые разные источники: как легальные учреждения, социологические институты или информацию в печати, так и данные наших спецслужб. Помимо явлений, которые лежат на поверхности, существуют еще и тайные пружины, и немаловажную роль здесь играет работа наших органов… Мне представляется, что главной задачей создаваемого управления является глубокий политический анализ ситуации и по возможности наиболее точный прогноз… И здесь очень важна роль чекистских методов работы.
„Чекистские методы“? Что он имеет в виду? – подумал я. Видимо, речь идет о создании своего рода Управления политической контрразведки. Андропов не скрывал, что ощущение необходимости такого подразделения вынес из венгерских событий 1956 года, очевидцем и участником которых был, находясь в Будапеште на посту посла СССР. Чекистские методы у многих отождествляются с тем, что именуется „политическим сыском“, „охранкой“. Об этом шла речь в тот памятный для меня вечер. Господа буржуазные идеологи, посмотрите на 49-ю статью проекта новой Советской конституции. Там четко изложено право граждан Советского Союза и на критику, и на внесение предложений. Там совершенно ясно указано, что преследование за критику в нашей стране запрещается. Другое дело, когда несколько оторвавшихся от нашего общества лиц становятся на путь антисоветской деятельности, нарушают законы, снабжают Запад клеветнической информацией, сеют ложные слухи, пытаются организовать разные антиобщественные вылазки. У этих отщепенцев нет и не может быть никакой опоры внутри страны…
Но значит ли все это, что развитой социализм застрахован от появления отдельных лиц, чьи действия не вписываются ни в моральные, ни в юридические рамки советского обществе? Нет, не значит. Причины тут, как известно, могут быть разные: политические или идейные заблуждения, религиозный фанатизм, националистические вывихи, личные обиды и неудачи, воспринимаемые как недооценка обществом заслуг и возможностей данного человека, наконец, в ряде случаев – психическая неустойчивость отдельных лиц…»
* * *
Пани Марья сказала: «Дом в Гнездниках… Если бы удалось побывать в Москве, первым хочу увидеть дом в Гнездниках». Она выговаривала необычное даже для москвичей слово очень старательно, с четкой буквой «н», как редко услышишь на наших улицах. А здесь…
В распахнутую на просторное крыльцо дверь потянуло прелью весенней земли и первой зелени. На грядке кустились первые ландыши. Дорожка прямо от ступенек убегала в заросший ежевикой овраг. За ним в лиловой дымке теплого апрельского дня морской зыбью колыхались пологие холмы.
О доме Марьи Кунцевичёвой в Казимеже Дольном, иначе Казимеже на Висле, в Польше знают все. Нет ни одного путеводителя по этому древнему городу, где не было бы его фотографии: двухэтажный черный сруб на высоком белокаменном подклете под перекрытой дранкой кровлей, у вековых плакучих берез. Рядом могучие руины замка Казимира Великого XIV столетия, резные фронтоны каменичек XVII века на площади Рынка.
В Польше Марью Кунцевичёву считают своей писательницей, в США, пожалуй, с таким же правом – американской, а англичане ставшего бестселлером «Тристана 1946» – частью своей литературы. Во время Второй мировой войны Кунцевичёва жила в Англии. Потом преподавала славянскую литературу в одном из американских университетов, но всегда, когда была возможность, приезжала в Казимеж. Ограды у ее дома нет. Он давно передан Марьей соседнему Дому творчества Союза журналистов, с тем чтобы в отсутствие писательницы в нем могли работать ее коллеги.
Она часто возвращалась к темам своих довоенных рассказов, ироничных и горьких, о нравах обитателей Варшавы и маленького Казимежа, о чем помнили уже немногие.
Но еще раньше в ее жизни была Россия. Приволжский город. Консерватория, которую открывали в Саратове ее родители. Поездка в Москву. Одна из них запомнилась на всю жизнь. Начало зимы 1914 года, чествование Герберта Уэллса. Москва выбрала для торжества помешавшийся в подвале дома в Гнездниковском переулке театр «Летучая мышь».
Уэллс в те годы был очень популярен. Публику поражали его фантастика, научное провидение. Разве в своей книге «Война в воздухе» он не предсказал будущее военной авиации, а в «Освобожденном мире» – использование атомной энергии? Оба романа стали известны читателям непосредственно перед приездом писателя в Россию.
Но Уэллс был еще и бытописатель, увлекавший главным образом читательниц. Пани Марья перечисляет его книги, которыми тогда зачитывались дамы: «Анна Вероника», «Брак», «Страстная дружба».
Что осталось в ее памяти?.. С Тверской въезжали в переулок, как в ущелье. Терявшийся в темноте неба дом сверкал сотнями огней. У подъезда с широкими стеклянными дверями трубили клаксоны автомобилей. В просторном вестибюле пышно взбитые дамские прически. Тесные шелковые платья с тренами. Студенческие куртки. Мундиры офицеров-летчиков. Толпа, добивающаяся автографов. Веселый голос Уэллса, пытавшегося выговорить русские слова. Смех…
По прошествии сорока лет польская писательница и английский романист встретятся в Лондоне. Г. Уэллс припомнит дом в Гнездниковском как кусочек Америки, но в русском, по его выражению, соусе. С крыши десятого этажа, куда поднимал отдельный лифт, были видны Кремль и собор Василия Блаженного, стены Страстного монастыря – писателю рассказывали, что это его колокол первым оповестил Москву об освобождении от наполеоновских войск.
Пани Марья интересуется: действительно ли, как говорили ей родители, Адам Мицкевич встречался со своей несостоявшейся невестой Каролиной Яниш на Тверском бульваре? Да, это так. Там была «Греческая кофейня», где собирались литераторы. Каролина уже тогда слыла известной поэтессой. Со временем она вошла в историю литературы под именем Каролины Павловой.
Русская тема по-своему преломилась в творчестве пани Марьи. Неясный и волнующий образ дома-гиганта, собравшего столько человеческих судеб. Один из родственников писательницы, романист Ян Юзеф Щепаньский напишет дилогию об Антони Березовском, отчаянном смельчаке, решившемся в Париже застрелить русского императора Александра II, сосланном на пожизненную каторгу в леса Новой Каледонии, – дилогию «Икар» и «Остров». Обе книги переходят в мои руки с авторской подписью. А пани Марья с улыбкой спрашивает: «Писателей и теперь продолжают чествовать на Гнездниковском?»
Любит Россию и супруг пани Марьи Александр, окончивший математический факультет Киевского университета. Перебивая друг друга, они вспоминают вкус ситного хлеба и мороженых яблок, квас, русскую Пасху…
Зазеркалье! Эта мысль приходит неожиданно и ошеломляет. Конечно, я приехала из Зазеркалья. Пани Марья настаивает: «Расскажите все в подробностях! Я хочу понять».
Понять, почему только через двадцать три года после конца войны мне удалось попасть в Польшу? Понять, что мы осуждены идеологическим судом и потому не можем получить необходимых для выезда документов? Каждый – да, да, каждый! – должен для этого иметь разрешение с места своей работы, необходимо поручительство дирекции, партийной и профсоюзной организаций в том, что он непременно вернется в Советский Союз, что за границей будет подчиняться предписанным правилам, ни с кем не станет встречаться, никаких неразрешенных покупок делать не будет. За нас не поручится никто!
Как же мне все-таки удалось выехать? Оказалось, что женщина может назваться просто домашней хозяйкой, скрыть членство в двух творческих союзах, скрыть свое авторство нескольких десятков книг. И тогда – тогда достаточно просто заверенного нотариусом разрешения мужа. Домашняя хозяйка не может представлять интереса ни для страны, ни для органов. На лицах Кунцевичей ни тени улыбки. Пани Марья сжимает руками виски: «Как крепостные. Боже, как крепостные! В XX веке!» И после долгого молчания: «А если бы мы захотели приехать?» Как объяснить, что это невозможно? Чтобы послать приглашение Кунцевичам, надо получить разрешение Союза советских писателей. А там скажут: «Но ведь она же печатается в религиозных издательствах! И у нее американское подданство!»
* * *
Август в Казимеже. Густой запах хвои. Заросли переспевшей ежевики вдоль тропинок. Пустая Рыночная площадь, где в тени расставлены на земле несколько десятков картин – вдруг найдется покупатель? Жаркие песчаные отмели у лениво текущей Вислы. Лодка, переправляющаяся к Яновцу. Развалины замка с единственной уцелевшей башней, где конечно же обитает таинственная белая дама.
Выше Рынка, сразу за башней Казимира, заросшая дорожка к древней калитке. Почерневший штакетник. Табличка: «Вилла Белый Ангел». На дворе стая гусей, с криком набрасывающихся на каждого входящего. Дом, прилепившийся к горе, с густо побеленными комнатушками – пансион, который держат три сестры. Одна из них, скульптор, приезжает «на сезон» из Парижа, где давно прижилась. А может, и не прижилась и тоскует о родном «дворке», фамильном «маёнтке» со всеми его бедами и заботами.
По утрам все жильцы собираются в столовой. На завтрак непременно подают горячий молочный суп, творог и теплые рогалики. Начинаются церемонные приветствия, обмен любезностями, разговоры о погоде, которая, хвала Богу, держится и, обещают, еще будет держаться, о планах на день. Хозяйки напоминают: к обеду не задерживаться – кухарка не любит ждать! Все слушают старенький радиоприемник. Передают последние новости. И… вдруг!
Советские танки в Праге. При поддержке частей польской, венгерской, румынской армий. И прерывающийся отчаянием голос диктора: «Братья во всех странах! Братья во всей Европе! Люди! Помогите! Вы еще можете помочь! Здесь навстречу танкам выходят женщины и дети! Вы слышите, люди! Не дайте погибнуть нашей свободе – вместе с ее гибелью вы лишитесь и своей! После стольких лет военного ада не дайте вернуться насилию и концлагерям. Мы – маленькая страна, а вас много. Помогите! Ради Бога! Ради ваших детей! Вы слышите рев танков? Они уже под нашими окнами! Они сейчас будут здесь! Вы еще слышите нас? Отзовитесь же! Отзовитесь!»
Крики. Грохот, шум борьбы. И – тишина.
За столом окаменевшие лица. Стиснутые, как на молитве, руки. И полушепот: «Поляки… там… Господи!..»
Потом выяснятся подробности. Конечно, это воля Москвы. Но, кажется, идея была предложена польским руководством. Во всяком случае, согласована с ним.
А танки шли через польскую землю. Советские. И польские. И кто-то видел их на улицах Варшавы. Просто все припомнилось позже. Тот, кто умолял о помощи в последние минуты свободного вещания Праги, об этом не знал. И не мог предположить…
NB
Е. И. Чазов, начальник Санитарного управления Кремля: «Откуда начать рассказ о трагедии Брежнева?
Для меня она началась в один из августовских дней 1968 года – год Пражской весны и тяжелых испытаний для руководимого Брежневым Политбюро. Шли горячие дискуссии по поводу возможных реакций в СССР на события в Чехословакии. Как я мог уяснить из отрывочных замечаний Ю. В. Андропова, речь шла о том, показать ли силу Варшавского пакта, в принципе силу Советского Союза, или наблюдать, как будут развиваться события, которые были непредсказуемы… Единодушия не было, шли бесконечные обсуждения, встречи, уговоры нового руководства компартии Чехословакии. Одна из таких встреч Политбюро ЦК КПСС и Политбюро ЦК КПЧ проходила в середине августа в Москве…
Вместе с П. Е. Лукомским (профессор-кардиолог) и нашим известным невропатологом Р. А. Ткачевым мы выехали в ЦК, на Старую площадь. Брежнев лежал в комнате отдыха, был заторможен и неадекватен. Его личный врач Н. Г. Родионов рассказал, что во время переговоров у Брежнева нарушилась речь, дикция, появилась такая слабость, что он был вынужден лечь на стол… Клиническая картина была неясной. Сам Брежнев что-то бормотал, как будто во сне, пытался встать…
Это был для нас первый сигнал слабости нервной системы Брежнева и извращенной в связи с этим реакции на снотворное».
* * *
У показа студийных работ была еще одна особенность. Несмотря на то, что в них участвовали преимущественно члены Союза художников (или именно потому, что члены?), они были окружены глухой стеной молчания. В отличие от сопровождаемых шумной «антирекламой» выставок одиночек, опекаемых горкомом партии и, само собой разумеется, органами. Это были как бы штатные «отщепенцы», против которых метали громы и молнии «Советская культура» и «Московский художник».
Осенью 1969 года на углу Вспольного переулка и Спиридоновки в мастерской открылась необъявленная выставка студийцев – Люциана Грибкова и Вадима Зубарева. Подвал, примыкавший к бывшему дому Берии. Несколько десятков больших холстов. Музыкальное оформление. Среди посетителей – сотрудники польского посольства. И на третий день – налет.
В тесном дворе двадцать шесть милицейских мотоциклистов. В подвале около тридцати мужчин в штатском. Они начали выталкивать зрителей, ничего не объясняя. Просто: немедленно «освободить помещение», «не задерживаться», «не разговаривать». Быстрее, быстрее, еще быстрее! Принадлежавшая Люциану Грибкову мастерская была опечатана. Его предупредили: он больше в нее не войдет. Через несколько дней холсты разрешили забрать, а арендный договор на мастерскую был расторгнут. И эти картины уехали в Абрамцево.
Тогда выставки одиночек под эгидой Александра Глезера сразу же оказывались в центре внимания иностранных корреспондентов. Представители всех западных газет заранее оповещались о них (не художниками!), непременно присутствовали на открытиях. Фотография единственного появившегося на горизонте милиционера становилась сенсацией. В свою очередь и советская печать оповещала о случившемся. Негодовала, критиковала, сообщала подробности, еще неизвестные западным журналистам. Но выставку на Вспольном, находившуюся рядом с Центральным Домом звукозаписи и хорошо знакомую сотрудникам посольств соцстран, обошли молчанием и те и другие. Вроде как ничего особенного и не произошло. Ну лишили мастерской участника Финской и Великой Отечественной войн. Ну напугали зрителей выставки. На самом деле партийные функционеры не хотели напоминать о Манеже, Студии, «Новой реальности», к которым присоединилось уже много художников из провинции: из Палеха, Холуя, Мстёры, Дулева, Обухова, Егорьевска, Загорска (Сергиева Посада), Дмитрова…
«Это невероятно! Это совершенно невероятно!» Наш разговор с первым советником польского посольства по культуре Анджеем Слишем происходил в день выхода газет с материалами объединенного пленума творческих союзов. Слиш попросил меня встретиться с ним на улице. Шел снег, и мы медленно колесили по переулкам между Тверской и Никитской. Говорили вполголоса, невольно замолкая при появлении прохожих.
«Почему снова Элигиуш? Ведь все было выяснено: Манеж спустили на тормозах, и вот…» От обычной сдержанности дипломата не осталось и следа. Слиш нервничал, и это было понятно: любые повороты идеологического руля не могли не сказаться на жизни Польши.
Все знали: у Польши была иная, чем в Советском Союзе, политика в области культуры. Именно на этой почве возникла связь руководства страны с Белютиным и его Студией. В самый разгар манежной кампании только польская пресса по-прежнему помещала материалы о наших «левых» художниках.
Советник посольства был растерян. Если манежные события во многом списывались на счет борьбы за власть, то новый поворот имел прямое отношение к политической линии, которая брала начало на улицах Праги.
Уже некоторое время за нами шел мужчина, аккуратно выдерживающий дистанцию. Я предложила неожиданно остановиться. Мы так и сделали – и оказались лицом к лицу с пожилым человеком. Он стал сбивчиво объяснять, что мы напрасно его в чем-то подозреваем, что он просто услышал польскую речь, которую хотя и не знает, но очень любит, что если он нас раздражает, то готов обогнать, уйти вперед. Мы молча смотрели ему вслед, но недолго – он юркнул в подворотню одного из соседних домов.
* * *
В нашу жизнь вернулись страх и риск. Ужесточились требования к официальным выставкам. Любое отклонение от догматических установок подвергалось обструкции. Постоянный жупел – обвинение в формализме и абстракционизме, которые стали политическими категориями, усиленно насаждаемыми, в том числе и среди людей, не имевших никакого отношения к изобразительному искусству.
Об этом времени точно напишет часто приезжавший в Советский Союз итальянский художник и теоретик искусства профессор Римской академии Франко Миеле:
«Никак не пережитое художником и не нашедшее соответственно никаких форм выражения содержание превращается в своеобразный вид исторической документации, вне всякой связи с явлениями искусства».
«Обширная выставка Академии художеств (1969) как бы завершает и окончательно раскрывает этот дидактический характер изображений и в живописи, и в скульптуре… Это освященный временем, официальным признанием и поддержкой печати идеальный конформизм, формулы фотографизма, разработанные и для красок, и для бронзы. Вне зависимости от поколения, национальной принадлежности, происхождения – из столицы или любого уголка страны – художник для участия в официальных выставках обязан надевать униформу, предписанную директивами официальной программы».
«По существу подлинным стремлением официальной политики в отношении искусства является желание задержать его на формах демократического и критического реализма передвижников как первоосновы деятельности Союза советских художников. Отсюда специфическая интерпретация развития русского искусства в течение 1900–1935 годов, отрицающая всякую свободу экспрессии и выразительности. Зато всяческие стилистические особенности, вопросы освещения света и тени возводятся ради создания почвы для теоретических рассуждений в эстетические категории…»
«Эти посылки проводятся и в популярных изданиях специальными пропагандистами типа В. Зименко (История советской живописи. М., 1970; Гуманизм в искусстве. М., 1969) или обладающего большим весом среди критиков Д. Сарабьянова (вступительная статья к каталогу выставки Р. Фалька в Москве, 1966; Очерки об отдельных художниках XX века) благодаря его положению доцента университета, который „описывает и комментирует“ произведения сезаннистов и кубистов как некий экскурс в исторический авангард. Эти экскурсы в некие стилистические особенности, создавая видимость науки, должны убедить читателя в причинах, по которым современное советское искусство не может найти своего авангардного выражения».
«Жонглирование объективными причинами создает видимость возможности существования одного лишь академического классицизма: безжизненного и легко сталкивающего художника на дорогу дилетантизма».
Обрывки русских впечатлений уверенно складывались в определенную картину, дружескую по отношению к художникам и непримиримую «амбициям социализма», как он говорил.
«В результате спонтанного и вполне органичного процесса вся советская интеллигенция переходит на сторону „антиконформистов“. Первую их группу составляют художники, стремящиеся работать в молчании, не проявляя никакой внешней активности, целиком замкнувшиеся в рамках своей профессии.
Вторую группу составляют художники, которые становятся своеобразными комиссионерами между новыми поисками и позицией правительства, стараясь найти некий компромисс между новыми формальными приемами и старым содержанием, ориентированные во всей своей деятельности на показ результатов своей работы за границей и иностранцам.
Третью группу составляют собственно „шпики“, координируемые и направляемые КГБ в их постоянном фактическом общении с иностранными критиками и коллегами-художниками.
Четвертую группу характеризуют художники-профессионалы, которые работают сознательно для развития национального искусства. Не стремясь к известности, и в частности к личной, к выставкам с широкой оглаской, они утверждают подлинную творческую свободу личности в искусстве, будучи убеждены в необходимости конечной победы деятельности представленного ими авангарда. Собственно к ним и можно применить в полной мере понятие „неофициального“ искусства.
Для полноты характеристики ситуации следует добавить, что, за малым исключением, художники этой последней группы не принадлежат к Союзу, в рядах которого невозможны сколько-нибудь далекоидущие формальные поиски».
Миеле имел в виду Студию Белютина и все направление «Новая реальность».
Элию Белютину не разрешили поехать в Польшу. Сотрудник Отдела виз и регистрации иностранцев, в просторечии ОВИРа, был настолько любезен, что сам позвонил нам домой (так не бывает никогда!), чтобы сообщить: «В вашем ходатайстве отказано». Хотя приглашение исходило от представителя Польши в ЮНЕСКО.
В одном из залов Вавельского замка стоит огромное резное испанское кресло XVI столетия. Второе такое же занимает целый угол комнаты в нашей московской квартире. Мы хотели перевезти его в Вавель, но даже ходатайство правительственной делегации Польши встретило категорический отказ. Наше кресло составляло художественное достояние Советского Союза.
Суслов ничего не любил и ни в чем не разбирался. После смерти главного идеолога его дочь решила продать обстановку квартиры отца через антикварный магазин на Фрунзенской набережной Москвы. Директор магазина не нашел ни одного предмета, представляющего хоть малейшую ценность, зато обратил внимание на то, что в квартире не было ни одной книги. Только переплетенные в кожу годовые комплекты журнала «Огонек».
В декабре 1969-го в Колонном зале состоялся Объединенный пленум творческих союзов «О воплощении ленинских принципов партийности и народности в советской литературе и искусстве».
Изобразительное искусство представлял Николай Пономарев. Единственное упоминание об «авангардистах»: «Недавно в Париже была открыта выставка-распродажа работ некоего Белютина. Он не член Союза художников. Ни общественные, ни государственные организации не направляли его работы за границу. Советского искусства он не представляет и не может представлять. Организация такой выставки была произведена в обход всех норм советской художественной жизни. На пленуме Союза художников была сурово осуждена и сейчас осуждается деятельность таких людей». Николай Пономарев почему-то не сказал, что Белютин был исключен из Союза. За «формализм».
А дальше было все как в 1948 году: «Советский художник – плоть от плоти, кровь от крови своего народа. Он всегда высоко нес и несет в своем творчестве принципы партийности и народности, определяя свое отношение к миру с классовых позиций… Мы должны добиться, чтобы больше создавалось ярких произведений, героями которых были бы представители трудового народа, прежде всего рабочего класса и колхозного крестьянства. Слова Л. И. Брежнева на III съезде колхозников о том, что творческая интеллигенция своими произведениями помогала и помогает партии в великом деле переустройства деревни, вдохновляют колхозников работать еще лучше, активнее».
* * *
«Любимый Элигиуш! Не знаю и, во всяком случае, не испытываю уверенности, что могу и имею право таким образом обращаться к тебе. Я тебя знаю по твоим картинам, тогда как ты знаешь обо мне немного, а наше непосредственное знакомство было слишком коротким, напоминая круги взбаламученной воды. Одним взглядом не проникнуть в ее глубину, и никогда не узнаешь, что скрывается в ней – пропасть или только видимость пропасти, представляющей в действительности единый монолит.
Временами мне кажется, что я все еще передвигаюсь по жизни, как слепец, который ценой ушибов и падений приобретает знание о ней. Ты много моложе меня, но и тебе дорого дается каждая ступенька по лестнице Истории. Из этого можно как будто сделать единственный вывод, что мы с тобой одинаково измучены, искалечены и иногда неспособны отдать себе отчет в происходящем.