355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Молева » Баланс столетия » Текст книги (страница 7)
Баланс столетия
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:51

Текст книги "Баланс столетия"


Автор книги: Нина Молева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)

* * *

Обрывки слов из-за неплотно прикрытой двери доносились в столовую. Собеседники повышали голоса. Сдерживали накипавшее раздражение. Михаил нервничал. Сидя у кроватки сына, Лидия Ивановна чувствовала приближение чего-то чужого и непонятного. Позже, оставшись наедине с записями мужа, она будет мучительно припоминать отдельные выражения, интонации, запоздало понимая их смысл.

1925-й. Прошел год со дня смерти Ленина – столько же соблюдался траур по усопшим европейским монархам. Наследники «человека из Мавзолея», как его называл Михаил, словно оправились от первого испуга и намотали вожжи на руки. Свист кнута… Именно так: свист и ожидание удара. Лидия Ивановна всегда недоумевала: зачем бить лошадей, даже просто пугать, когда они и так слушаются каждой команды, каждого окрика?

Михаил отмалчивался. Не сдержался, по собственному признанию, всего несколько раз, когда снова и снова поднимался вопрос о его вступлении в партию. Зачем? Объяснение было предельно простым: вы же хотите печататься? Значит, следует искупить национальность и факт пребывания родных за границей.

От Юрия Либединского исходило еще одно предложение: Коминтерн. Сотрудничество с Коминтерном. Тогда можно было бы отмахнуться от Польши и обратиться к Италии – вариант самый надежный, а здесь и просто желательный. Почему бы вообще не попробовать себя на итальянском языке?

Времени на размышления не оставалось. Переход из «попутчиков» в «коминтерновцы» сулил очевидные выгоды и главное – надежность положения: разве это не существенно при наличии семьи, сына? Наконец, соблазн – немедленное возвращение дачи в Богородском. Той самой, гриневской, превращенной в коммуналку. Вероятно, это обрадовало бы мать жены. Они с покойным мужем сами ее строили, столько о ней хлопотали…

На семейном совете не было разногласий. Все это сегодня, а завтра? После пережитого ничто не представлялось надежным. «Поступай, как находишь нужным». – Лидия Ивановна помнила, как Михаил поцеловал руку Марии Никитичны. В жене он не сомневался.

Спорили о новой повести Юрия Либединского «Комиссары». Он собирался выпустить ее вместе с двумя предыдущими, «Неделя» и «Завтра», в трилогии «Коммунисты».

Что-то в них было от символизма и прозы Андрея Белого, вплоть до глав, написанных ритмизированной прозой. Но рядом – жесткая логическая схема, подчиненная партийным установкам. Переделка «человеческого материала», оказавшегося непригодным для революционных целей. Именно такие формулировки пролетарские писатели применяли к самим себе. Все интеллигенты признавались отягощенными непомерным грузом «накладных эмоциональных расходов».

Около этого выражения Либединского Михаил делает несколько пометок. Ему понадобился для точного перевода их смысла словарь, к которому он все чаще прибегал. Впервые в литературе образы чекистов, «крепких рабочих-партийцев» и даже «приспособленцев». Их хвалила критика, поддерживало множество восторженных статей. В тщательно отстраивавшейся пролетарской культуре личностей надо было создавать, и для этого продумывалась определенная система.

Симпатии Лидии Ивановны были на стороне Ивана Васильевича Евдокимова, одного из старших «перевальцев». Михаил говорил, как интересны евдокимовские «Колокола» – художественная хроника только что завершившегося первого десятилетия века. Городские окраины, помещичьи усадьбы, фабрики, кружки, баррикады – вся разноголосица пережитого с удивительно отстраненным и словно успокоенным взглядом на жизнь. В «Колоколах» было и большее – явственно ощущавшаяся несуразность происходившего. Для Михаила – «нечеловечность». Выражение не укладывалось в рамки русского языка и тем не менее казалось очень точным. Да Евдокимов и имел права на собственный вывод.

Сын флотского фельдфебеля, деревенский мальчишка, телеграфист на железной дороге, сумевший окончить Петербургский университет и оказавшийся после Октября всего лишь библиотекарем, лишившийся должности лектора по искусству, технический редактор. Его вышедшая в 1925-м повесть «Сиверко» осталась в семейной библиотеке, как и стихи Николая Зарудина.

Обоих критиковали в печати. Евдокимова – за то, что от «общественно значимых» тем ушел к картинам давнего быта, мирного времени, как стало принято определять дореволюционную Россию. Зарудин разоблачался как человек, неспособный понять истинного смысла Гражданской войны (в этом они полностью сходились с Михаилом), которая проходит в его стихах всего лишь как фон для личных размышлений и суждений. К тому же Николая Николаевича подозревали в том, что в поэзии он является преемником Федора Тютчева.

«Независимость от политических и идеологических посылок творческого процесса – за нее надо стоять до конца. Иначе в литературе не останется смысла!» – голос Воронского. Но чьи же слова оказались первой каплей надвигавшегося дождя: «Как скоро – этот конец?..» Ответа не последовало. Никакого.

NB

1926 год. 3 марта. И. Э. Грабарь – П. И. Нерадовскому. Москва.

«Вчера в редакции Большой Советской Энциклопедии состоялось заседание пленума всех редакторов под председательством О. Ю. Шмидта, внесшего целый ряд разъяснений и поправок…

1. Надо помнить все время, что читатель этой Энциклопедии будет не прежний интеллигент повышенного интеллекта и образования, а новый, непохожий на старого: всякие представители т[ак] называемой] общественности, студент, учитель, кооператор, совслужащий и т. д. Из этого не следует, что надо сюсюкать, но не надо и излишних сведений предполагать у человека; коллекционеров нет, эстетов, библиофилов и т. п. почти нет. Желательно, чтобы в словаре был ответ на все вопросы, вызываемые современностью при чтении книг, газет, посещении музеев, выставок, театров и пр.

2. История менее важна, чем действенная современность; завтрашний день больше, чем вчерашний, который нужен главным образом лишь для понимания сегодняшнего и завтрашнего. Поэтому незначительные имена прошлого должны быть отброшены…»

20 июля умер Ф. Э. Дзержинский, «главком невидимого фронта».

Август. С. Д. Кржижановский – А. Г. Бовшек. Крым.

«Вчера произошла неожиданная и потому вдвойне радостная встреча: Грин – я… Узнав, что я намарал „Штемпель: Москва“, оживился и пригласил к себе…

В мастерской Максимилиана Волошина по утрам читал ему – с глазу на глаз – „Клуб убийц букв“ и прочел „Швы“. С радостью выслушал и похвалу и осуждение: мне еще много надо поработать над отточкой образа, – и если жизни мне осталось мало, то воли – много…»

Гости собирались на Пятницкой поздними вечерами. Тезавровские – после спектакля, Кржижановские – после вечерних занятий по художественному слову с учениками. Связь с Сигизмундом Доминиковичем почти наглухо закрыла для Анны Бовшек дорогу в театр. За спиной его называли политическим неудачником. Именно политическим – удивительным образом все его литературные поиски шли вразрез с курсом партии. Он не был оппозиционером в собственном смысле этого слова, просто, по собственному выражению, всегда шагал не в ногу. И не любил ходить в строю.

Сигизмунд Доминикович родился на Украине, где его отец работал управляющим на сахарном заводе Рябушинского. Для семьи на этом закончилась сибирская ссылка. Иных средств к существованию родители не имели, и пани Фабиана, мать Сигизмунда, не могла претворить в жизнь свою мечту – учиться в Парижской консерватории. Всю жизнь она довольствовалась «бесконечным свиданием с Шопеном», по ее собственному выражению, проводя долгие часы за роялем.

О педагогической интуиции Кржижановских-старших свидетельствовало то, что они позволяли обожаемому сыну чуть не до двадцати лет оставаться в гимназии, не торопили с окончанием юридического факультета Киевского университета. Зато он в совершенстве овладел семью новыми и древними языками, литературой, теорией искусства, серьезно занялся философией. Обладал профессиональными познаниями в математике, астрономии, истории.

Когда Сигизмунд Кржижановский приедет в Москву, он станет желанным гостем в домах академиков В. Вернадского, Н. Зелинского, А. Ферсмана, С. Ольденбурга. О нем станут заботиться известные бактериологи Людмила Борисовна и Алексей Николаевич Северцовы. Это они выхлопочут ему первое и единственное московское жилье – комнатенку в шесть квадратных метров в квартире графа Бобринского на Арбате.

Эта «жизненная ниша» навсегда останется в памяти близких. Деревянная койка с волосяным матрасом. Письменный стол из некрашеного дерева с двумя ящиками – наследие какой-то заброшенной канцелярии. Кресло. Колченогое. С жестким сиденьем. На стенах – почти до потолка – полки с книгами. Сигизмунд Доминикович не мог себе позволить иметь все, что его интересовало или было нужно. Только самое необходимое. Самое безусловное.

И еще – на подоконнике чайник и две чашки. С блюдцем и без. Чернильница. Ворох не уместившихся на столе бумаг. В шкафе нужды не было: все, что имел, дед носил на себе.

Материальная помощь? Дядя Сигизмунд не принимал ее ни от кого из родных. И раз сам не мог заработать ни копейки – его рассказы и повести не печатали, – не соглашался поселиться вместе с женой. В своих «Записных тетрадях» она напишет: «Посмертная слава: громыхающая „Телега жизни“, едущая дальше порожняком». К Кржижановскому она пришла через сорок лет после смерти, когда из всех близких осталась самая младшая – Нина. Та девочка, которую он брал с собой бродить по улицам Москвы, держа в большой теплой руке детскую ручонку. Этого оказалось достаточно, чтобы начать ощущать «смыслы Москвы», по его собственному выражению.

В 1920-х еще можно было надеяться. В Москве Кржижановский оказался в марте 1922-го с Еврейской студией, оплатившей его проезд как преподавателя. Александр Таиров предложил ему любой, «какой придумает», курс для своей Учебной студии при Камерном театре. Написанная по мотивам Честертона пьеса Кржижановского «Человек, который был Четвергом» была тут же поставлена в Камерном. Аншлаги продолжались до того дня, когда сорвался включенный в декорацию лифт. Таирову предложили изменить сценографию. Режиссер наотрез отказался. Пьеса была снята с репертуара.

Одновременно закрылось издательство, подготовившее к печати сборник рассказов Кржижановского. Окно в профессиональную жизнь и известность захлопнулось двумя годами позже. Навсегда. Причиной стали не фатальные обстоятельства – разгаданный пролетарскими издательствами смысл философской прозы писателя.

NB

1927 год. Создана Федерация объединений советских писателей (ФОСП) и при ней печатный орган – «Литературная газета».

Поставлен первый репертуарный советский балет «Красный мак» на музыку Р. Глиэра.

Лев Оборин и Григорий Гинзбург первыми из советских музыкантов приняли участие в конкурсе пианистов имени Шопена в Варшаве и получили премии.

«Воронинщина»… Странное слово стало все чаще появляться в газетах. Михаил сказал: «И на всех писательских собраниях». Самое бранное. И, по всей вероятности, опасное.

Несколько раз Лидия Ивановна замечала, что Воронский приносил какие-то бумаги. Михаил отмахивался от ее вопросов: протоколы собраний, не о чем говорить. Просто в редакции и объединении стало слишком много любопытных глаз. Неизвестно, что умудрятся вычитать из самых обыкновенных текстов, как истолкуют. В глуши переулков все выглядело спокойнее. Без приглашения посторонний вряд ли бы появился, тем более остался бы незамеченным.

Расчет не оправдался. Они появились. Михаил не придал им значения. Не разобрался. Или – все сразу понял и не захотел пугать. Тихие. Безликие. В потертых шинелях. Непременно с кем-то из старых знакомых. Любители литературы. Сочувствующие. Начинающие. Определений хватало.

Один раз Лидия Ивановна услышала шелестящий шепот: «Воронским интересуются…» Поняла: в этом все дело.

Приходили первыми. Старались уходить последними. Задерживались за дверями. Походя заглядывали в другие комнаты. Она начинала корить себя: игра воображения, мания. И ни с кем не делилась нарастающим страхом. Казалось, именно выраженная словами опасность станет настоящей, неизбежной. Молчала. Перестала спать по ночам. Часами лежала, затаив дыхание, не откликаясь на голос Михаила. Словно ждала. А в нужную минуту не догадалась…

Оставалось четыре дня до дня рождения сына. Всего четыре. Михаил радовался, как ребенок. Придумывал подарки – чтобы были понятными в два года. Мария Никитична готовилась печь пироги. Непременно с капустой. Большие. В целый противень. Откуда-то раздобыла несколько яблок – чтобы были на столе и дворянские пироги, открытые, с поджаристой плетенкой. Даже конфеты…

Они пришли, когда Михаил собирался в булочную. В белой косоворотке. С открытым воротом. Кошельком в руке. Июнь выдался теплый. Бушевала сирень. Откуда-то доносился запах жасмина.

Они встретили Михаила на крыльце и вместе с ним пошли к воротам. Не зашли в дом. Лидия Ивановна выглянула в окно: знала в лицо всех троих, по имени одного – Юрия Либединского. Никто не обернулся.

Сколько прошло времени? Час? Другой? В начале лета сумерки приходят к полуночи. Было все так же светло. На дворе у скамейки так же толковали соседи.

Человек вошел в переднюю. Один из трех. Глядя куда-то в сторону, сказал: «Ваш муж умер. Только что. В Алексеевском монастыре. Завтра можете получить тело». В такой-то больнице. В морге. Часы работы…

«Нет! Нет! Мама!..» Очнулась в постели. Искаженное болью лицо старенького доктора Ивана Ивановича, у которого лечилась с незапамятных времен вся семья. Мама с полотенцем в руках. Темные окна. Ночь… «Не может быть… Неправда…»

Иван Иванович хотел что-то сказать, Мария Никитична оборвала: «Не надо! Лучше все сразу». – «Что все? Сердце?» – «У ворот их встретили другие. Увели на кладбище Алексеевского монастыря, и там… Соседи видели… Машина ждала у монастырских ворот. Увезли». – «За что?! Господи!..»

Шаги раздались в семь утра. На крыльце. Тихий стук. Вчерашние. И Либединский. «Надо забрать бумаги. Чтобы у вас не было неприятностей. Вас спасти». И рванулись к столу Михаила.

Объемистые портфели и портплед принесли с собой. Собирали все бумажки, почти не проглядывая. Не переговаривались. «Есть ли еще где-нибудь?» Потянулись за карточкой, стоявшей на пианино: Михаил в Симферополе. Схватила первой: «А что останется сыну?» Успела спрятать и еще какую-то, упавшую со стола Михаила.

«Вы уверены, что больше ничего нет?» Ушли, не попрощавшись. Не закрыв за собой двери. Сгибаясь под тяжестью разбухших портфелей – бумаг оказалось на удивление много.

Позаботились и о похоронах. Лидия Ивановна лежала с нервной горячкой. Мария Никитична металась между дочерью и внуком. Все было, как во сне. Из которого нет выхода. Назвали Пятницкое кладбище. У Крестовской заставы. Но могилы там не оказалось. Спрашивать было не у кого…

В 1958-м жена сына пойдет в знаменитый Писательский дом у Третьяковской галереи, в Лаврушинском переулке. Тот самый, куда изначально были поселены те, кто соответствовал режиму соцреализма. Писательница. Автор без малого десятка книг.

Пологая лестница. Тяжелые двери квартир. В глубине открывшейся прихожей пожилой человек. «Моя фамилия… невестка Михаила Беллучи… Хотела узнать…»

Не задумываясь ответил: «Такого не знаю. Никогда не знал. Зачем вы пришли? Оставьте мою квартиру!» На истерическом крике: «Оставьте! Немедленно!» За захлопнувшейся с размаху дверью, казалось, лязгнула цепочка. У начавшейся в стране реабилитации, как у медали, было две стороны – не каждому она была в радость.

NB

1927 год. Сталин первый и единственный раз побывал в театре Мейерхольда на спектакле Родиона Акульшина «Окно в деревню».

Лето. Александра Воронского сняли с должности главного редактора журнала «Красная новь» и исключили из партии.

12 ноября. И. Э. Грабарь – А. В. Луначарскому. Москва.

«…Прошло 10 лет, как волею Революции Вы стали во главе культурно-просветительского строительства Республики. В числе тех многих больших дел, которые Вы либо заново перестроили, либо вновь организовали, есть одно, быть может, не столь заметное среди подавляющих его огромностью других дел, но все же немалое, притом возникшее в первые дни организации самого Наркомпроса, – дело охраны памятников искусства и старины…

В день 10-летия Вашего управления судьбами русского Просвещения Центральные Государственные реставрационные мастерские особенно горячо и с особой признательностью приветствуют в Вашем лице своего идейного вдохновителя и постоянного заступника и желают Вам долгие годы работать на том же культурном фронте во славу великого социалистического строительства человечества».

13 ноября. И. Э. Грабарь – А. В. Луначарскому. Москва (от лица Общества московских художников).

«…Не Ваша вина, что раскрепощенное Революцией русское искусство не завоевало за эти десять лет всего мира, если Москва все еще не центр мирового искусства: русские художники знают, что только экономические невзгоды недавнего прошлого несколько задержали его бурный рост, но они верят, что именно сейчас в Советской России имеются все предпосылки для его пышного развития, и верят, что в ближайшие годы ему предстоит пережить период невиданного расцвета…»

14 ноября объединенное заседание ЦК и ЦКК ВКП(б) приняло решение исключить из партии Троцкого и Зиновьева.

XV съезд партии одобрил решение объединенного собрания и постановил также исключить из партии Радека, Преображенского, Раковского, Пятакова, Серебрякова, Каменева, Мдивани, Смилгу и всю группу «демократического централизма» (Сапронов, Н. Смирнов, Богуславский и др.).

1928 год. 18 мая – 5 июня в Верховном суде СССР проходил процесс по «Шахтинскому делу». Осуждено было 49 человек, из них 11 приговорили к «высшей мере социальной защиты» – расстрелу.

31 мая в Большом театре чествовали вернувшегося из Италии М. Горького. О Москве Горький написал: «Одноэтажная деревянная Москва не будет ремонтирована, а ее разрушат и построят так же, как разрушается хозяином Союза Советов – рабочим классом – все прошлое, отживающее… Все здесь для меня стало неузнаваемым, все помолодело, помолодело изнутри».

13 июня и 1 июля М. Горький ходил загримированный по Москве, чтобы познакомиться с жизнью города.

Мейерхольд и Таиров – тема вечерних споров на Пятницкой, когда собирались Тезавровские и Кржижановские. Тезавровские представляли Станиславского и Мейерхольда. Владимир Васильевич обоих считал превосходными актерами, гениальным режиссером – одного Мейерхольда.

Все на гребне поднимающейся волны духовных потрясений. Искусство в неистребимом импульсе сказать о грядущем и сообразно грядущему. Взрыв привычного и усвоенного через бешеное сопротивление большинства современников. И на первый взгляд необъяснимая в своей глубинной прочности связь: Чехов – Мейерхольд. Из письма актера писателю: «Неужели вы могли подумать, что я забыл Вас? Да разве это возможно? Я думаю о Вас всегда-всегда. Когда читаю Вас, когда играю в Ваших пьесах, когда задумываюсь над смыслом жизни, когда нахожусь в разладе с окружающими и с самим собой, когда страдаю в одиночестве». Это молодость Мейерхольда, к которой Тезавровский, игравший в той же труппе, был причастен.

«Человек идеи», – скажет Немирович-Данченко о Мейерхольде. В многочасовом разговоре Станиславского и Немировича в «Славянском базаре» он будет назван одним из первых кандидатов в будущий театр. «У него есть идея, идеалы, за которые он борется: он не мирится с существующим». Станиславский приведет эти слова в своей книге «Моя жизнь в искусстве».

В одном Тезавровский и Кржижановский согласны: за независимость характера ненавидят. За чувство собственного достоинства – вдвойне. А если они к тому же сцементированы абсолютным талантом… В театре мало кто и мало что прощают друг другу. Тем более режиссеру. Чьи это слова: «Строгих учителей начинают любить только задним числом»? После смерти? Да и то не всегда. Режиссер не может не быть строгим – если у него четкое видение будущей постановки и ясное представление о том, чем могут и должны стать в ней исполнители.

Собеседники-спорщики говорят о том, что у Мейерхольда особенно велик разрыв между самочувствием актера и восприятием зала. Насколько его могут сократить способности исполнителя? Мейерхольд способен из кажущейся посредственности создавать личность. Другое дело, что на сцене актерская личность перерастает собственно человеческие данные. Спор слишком специальный и весь сплетен из человеческих амбиций, самолюбий, тщеславия.

Жизнь Мейерхольда в театре всегда вызывала одни нарекания. С ним спорили ожесточенно. Непримиримо. Не разбираясь в средствах. Для театральных критиков всех мастей он был хлебом насущным, позволявшим завоевывать симпатии театрального обывателя. Одни иронизировали, другие откровенно издевались. В конце концов они научили его стоять за себя в этой непрекращающейся перепалке.

Другое дело, что Мейерхольд боролся только приемами искусства, ни на кого не перенося личных привязанностей и антипатий. Полемика в искусстве представлялась ему очищающей грозой. Может быть, не всегда своевременной. Если земле нужен дождь, человеку вовсе не обязательны оглушающий гром и разрушающая сила молнии. К тому же совершенно несоразмерные проблеме, которая была поставлена. Ведь даже одна молния, принесенная минутным дождем, способна заставить рухнуть на землю могучее вековое дерево. Он часто возвращался к этому сравнению.

И все же полемика воспринималась тем более естественной в условиях полного переворота жизни и привычных представлений. На первый взгляд это выглядело нешуточной дуэлью: Булгаков – Мейерхольд. Кстати, Мейерхольд не обошел ироническим вниманием и «Дни Турбиных». Это не было неприятие Булгакова как писателя – скорее столкновение буйного романтика с рано созревшим скептиком. Булгаков оказался куда более прозорливым, чем Мейерхольд, будто не отдававший себе отчета в том, что происходило кругом. Ему очень трудно было расставаться с мечтой, которая во всей своей полноте – он был уверен – могла осуществиться только в новых условиях. На здании театра его имени – ГОСТИМе он хотел высечь в камне пушкинские слова: «Дух века требует важных перемен и на сцене драматической».

А может быть, все дело было в лидерстве? ГОСТИМ фокусировал потенцию поиска всего нового в театре. Остальные театры не выдерживали соревнования, о котором сам Мейерхольд говорил: «Критические попадания в меня были редки не потому, что не было охотников пострелять, а потому, что я слишком быстро движущаяся цель».

Не отрицая новаторства Мейерхольда, Кржижановский отдавал предпочтение иному варианту сценической условности – Камерному театру. Искусство вне политической патетики, форма, адекватная всей сложности человеческого чувства вне зависимости от того, какие конкретные жизненные обстоятельства его вызвали. Музыкальная и пластическая ритмика, которой подчинялись речь и слово.

Вместе с Кржижановскими иногда приходила красавица Нина Сухоцкая, актриса и режиссер Камерного театра, родная племянница блистательной Алисы Коонен. Театр со времени его возникновения в первый год империалистической войны называли формалистическим, но Сухоцкая была живым опровержением подобного суждения.

Низковатый, бархатный голос. Внимательный, завораживающий взгляд темных глаз. Стремительная походка. Легкие, как взмахи крыльев, движения тонких рук. Такой же казалась и Августа Миклашевская, непревзойденная исполнительница роли принцессы Брамбиллы в инсценировке сказки Т. Гофмана.

Кржижановский посмеивался: во МХАТе все актрисы были безукоризненно интеллигентны, в Камерном – ослепительно красивы. Как древние фрески. У Мейерхольда внешность актера не имела значения – он становился (Тезавровский часто повторял это выражение) сублимацией «осмысленного чувствами действия».

В один из вечеров Кржижановский прочел свою «Автобиографию трупа». Под столом осталась не возвращенная почему-то автору бумажка, исписанная легким почерком: «С этого дня, помню, и начался период мертвых, пустых дней. Они и раньше приходили ко мне. И уходили. Сейчас же я знал: навсегда.

В этом не было никакой боли, даже обеспокоенности. Была просто скука. Точнее: скуки. В одной книге конца XVIII века я прочел как-то о „скуках земных“. Вот именно. Много их, скук: есть внешняя скука, когда одинаковые любят одинаковых, земля в лужах, а деревья в зеленом прыще. А есть череда и нудных осенних скук, когда небо роняет звезды, тучи роняют дожди, деревья роняют листья, а „я“ роняют самих себя…

И целые дни от сумерек до сумерек я думал о себе как о двояковогнутом существе, которому ни вовне, ни вовнутрь, ни из себя, ни в себя: и то и это – равно запретны. Вне досяганий…»

NB

1928 год.18 мая. И. Э. Грабарь – А. В. Луначарскому. Москва.

«…Государство вовремя и мудро пришло на помощь художнику в годовщину 10-летия Революции, дав всем значительным наличным силам Союза социальные заказы, одновременно по инициативе Совнаркома и Реввоенсовета. Художники ожили и, почуяв, что и они еще нужны, радостно взялись за работу и на выставках Совнаркома и Реввоенсовета показали, на что они способны.

…Почему бы государству не организовать нечто, подобное тому, что уже с давних лет имеет место в ученом мире: Академия наук избирает из числа достойнейших ученых несколько десятков таких, которых она считает нужным освободить от всех педагогических и административных занятий, и, обеспечив их с семьями достаточным содержанием, дает им возможность всецело посвятить себя науке. Почему бы не выделить известное число художников и скульпторов, которым бы выплачивалось месячное содержание в несколько сот рублей, с тем чтобы по истечении года вся их продукция учитывалась государством и из всего, ими созданного за данный срок, лучшее отбиралось для наших музеев, центральных и провинциальных, для правительственных, общественных учреждений и рабочих клубов?

…Нетрудящиеся или мало и плохо производящие тем самым отпадут. Если принять во внимание, что художников высшей квалификации, которые могли бы быть включены в список таких „академиков“, наберется не более 50, то станет ясным, что общая цифра ежегодного расхода на организацию этого дела никоим образом не явится сколько-нибудь обременительной для бюджета…

Второй мерой к поднятию художественной культуры и стимулированию оживления в среде художников было бы декретирование обязательного включения в архитектурные сметы вновь воздвигаемых во множестве государственных и общественных зданий хотя бы 5 процентов на украшение внутренних помещений – вестибюлей, лестничных клеток, больших зал и т. п. – живописью и скульптурой. Новый строй не менее старого нуждается в украшении жизни.

Если бы эти две меры были проведены в жизнь, мир увидел бы такой расцвет искусства в Советском Союзе, какого давно уже не знает человечество. И кто знает, не явят ли еще миру советские мастера образцы подлинно нового, невиданного искусства, достойного новой эпохи и нового хозяина страны».

* * *

Отчаяние Паоло Стефано не знало границ. Он уже один раз простился с сыном – в Крыму. Но найти и потерять! Он умолял невестку приехать к нему. Мария Никитична сделала попытку узнать. Очередной товарищ из милицейских чинов по-дружески намекнул, что о подобных связях, прежде всего в интересах ребенка, следует забыть. Раз и навсегда. Если это, конечно, поможет.

И все же семья недоумевала. Если Михаилу пытались приписать преступление (не он первый, не он последний в советской мясорубке!), почему так странно обошлись с его архивом, где находились, кстати сказать, документы, связанные с Краковом и Беллучи?

Архитектор Пиотрович, по-прежнему продолжавший посещать Гриневский дом, первым засомневался в происхождении роковых посетителей. Если они были из органов, то сразу бы опечатали или, скорее, забрали бумаги. И уж во всяком случае не появились бы снова ни свет ни заря, когда еще не работало ни одно советское учреждение. Все выглядело так, будто они хотели опередить чекистов. Но кто, кроме органов, мог лишить человека жизни без хотя бы формального суда и следствия, среди бела дня, в многолюдном городе? И – не привлечь внимания милиции.

Троцкий. Только Троцкий, хотя и отстраненный от военных дел, мог беспрепятственно «убрать» человека, не неся при этом никакой ответственности. Его приверженность к радикальным решениям любого вопроса была известна. Вначале он поддерживал Воронского, но в дальнейшем отстранился от него.

У Михаила было слишком много бумаг. Ему часто приходилось секретарствовать на собраниях, пленумах, съездах и просто встречах. Связь с Воронским и его направлением легко доказывалась именно записями. И от этой связи следовало откреститься. Как и от самого Михаила – в его крымской эпопее оставалось много неясного.

Владислав Пиотрович привел последний аргумент. Если бы на Михаила обратили внимание органы, он нужен был бы им живым и под следствием. Хотя бы на первое время.

Марии Никитичне казалось, что все происходит само собой. Она едва успела ответить Паоло Стефано, как появились его доверенные. Их предложение выглядело фантастическим, но – кто знает? – могло оказаться вполне реальным: вывезти Элигиуша по документам умершей Анельки. Пограничники могли не обратить внимания на разницу в возрасте, а девочка имела право покинуть страну.

Пиотрович принял сторону дирижера. Мария Никитична была слишком слаба здоровьем. Лидия Ивановна который месяц лежала в клинике. Бабушка согласилась.

Провожать посланцев на вокзал поехал Пиотрович – и вернулся с ребенком. Таможенники оказались бдительнее, чем о них думали.

Такой же безуспешной оказалась вскоре и вторая попытка. Мальчик был приговорен к Москве. Деду пришлось ограничиваться материальной помощью, и притом недолго. В 1929-м почтовое общение с Польшей было запрещено. Мария Никитична не вступала в обсуждения: судьба!

NB

1929 год. Сын И. Е. Репина Юрий приехал в Ленинград, чтобы написать к десятилетию Октябрьской революции заказанную С. М. Кировым отцу картину «Символ самодержавия». Эскиз картины был подарен И. Е. Репиным Музею революции в Москве.

И. Е. Репин так описывал эскиз: «Колоссальный темный грот представляет подобие тронного зала, украшения по стенам, карнизам и углам представляют человеческие кости, весь великолепный мозаичный пол завален трупами. К правому углу группируются виселицы. Ближайшая виселица занята повешением молодой особы (тип курсистки). Палач, в красной рубахе, затягивает на шее петлю, справа административное лицо – камергер, типа Победоносцева. Слева представитель духовенства, в пышном наряде, вроде митрополита, благословляет смертную казнь. В отдалении глубины влево – две фигуры рыцарского кавалергардского блеска.

Все эти фигуры выиграют, если он [Юрий] нарисует их в натуральную величину. И, вообще, вещь эта, по мере того как он ее будет выполнять, будет его самого увлекать…»

Из записной книжки М. М. Зощенко.

«Тема.

Мы идем к Мандельштаму по улице, выходим к Тверской. Лиля Брик кричит: „Минутку! Остановитесь! Все знаменитые… Какой цвет!“ Шли: Мейерхольд, Маяковский, Олеша, Катаев, я и Лиля Брик.

Лиля интриговала – была у Агранова (высокий чин НКВД), просила не выпускать Вл. Вл. (Маяковского). Агранов подарил револьвер Маяковскому. (А мне сказал после обеда: „Пойдем, дружище, постреляем немного из духового ружья!“)».

1930 год. Февраль. По многочисленным ходатайствам ряда организаций, общих собраний рабочих, крестьян и красногвардейцев ЦИК СССР постановил наградить т. Сталина вторым орденом Красного Знамени за огромные заслуги на фронте социалистического строительства.

26 июня – 30 июля. На XVI съезде ВКП(б) было провозглашено, что СССР уже вступил в период социализма.

ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ

1981 год. Москва. Телецентр на Шаболовке. В перерыве между съемками зашел разговор о самоубийстве Маяковского.

«Самоубийство? – Режиссер Мария Игоревна Райковская оглядывается. Вестибюль пуст. – Мы с мамой жили в Лубянском проезде. Где теперь его музей. В 1930-м…» – «В одной квартире?!» – «В одной. Несколько соседей. У него была еще комната в Гендриковом переулке – для жилья. Здесь – вроде рабочего кабинета. Часто оставался. Неделями жил. Мама кормила обедом. По-соседски. Или чем придется. Он на кухне мылся. Пол заливал. Соседи ворчали…» – «А в тот день?» – Молчание.

«Наверно, теперь можно и сказать. Хотя… Но это должны знать. Утром к нему пришли. Двое. Мама чуть приоткрыла дверь. Прошли к нему. Через стенку слышны были голоса. Долго говорили. Потом раздался хлопок. Я не поняла. Мама к двери бросилась. Через щель увидела: один уже на лестницу выходил, другой дверь к нему прикрывал. И – обернулся. Нашей щели не заметил. Портьера у нас тяжелая была. Я в ней, когда в шубенке, путалась: в комнате раздевались.

Мама в коридор вышла и сразу вернулась. Лицо, как стена, белое. Одевать меня начала. Заторопила. Сумку продуктовую схватила. На лестнице застегивалась. Долго ходили. По всем магазинам. Мама все какие-то мелочи еще вспоминала.

Больше часа прошло. Вошли в подъезд – там люди. В шинелях. Наша квартира настежь. Военный к маме: кто такая, откуда, как давно ушла. Мама сказала: давно. В магазинах задержались.

Велел к себе пройти. Потом снова вызывали. На кухню. И к ним куда-то. Обошлось…

Через много лет мама призналась: заглянула к нему… Лежит… На полу… кровь. А револьвера не видела. Не было револьвера рядом. Рванулась помочь – поняла: поздно. Не для того стреляли.

Мама говорила: он с утра шутил с ней. Умывался. Она его вчерашним пирогом угостила. К чаю. Холодным… С капустой… Подогреть не подумала…»

1930 год. Из писем трудящихся в редакцию газеты «Правда».

Чумаченко Р. Н.(г. Березовка Одесской области): «Я не знаю, как партия может терпеть такого типа, который, не зная постановки дела на селе, своими выступлениями заставляет делать два шага назад и один вперед… Пусть живет коммунистическая партия, но без сталинских уставов!»

Белик,рабочий завода «Пресс» (Днепропетровск): «Т. Сталин!.. Виноват ли тот, кто не сумел не послушаться создавшегося шума и крика вокруг вопроса коллективизации сельского хозяйства?.. Мы все низы и пресса проморгали этот основной вопрос… а т. Сталин, наверное, в это время спал богатырским сном и ничего не слышал и не видел наших ошибок, поэтому и тебя теперь нужно одернуть… Теперь т. Сталин вину сворачивает на места, а себя и верхушку защищает».

С. Чекизов(Мечетлинский район): «Почему т. Сталин до своей статьи не соизволил заглянуть в сочинения Ленина?»

Июнь. В Париже проходили гастроли театра Мейерхольда – последние гастроли советского театра во Франции, где в течение 1920-х побывали МХАТ, Камерный, ГОСЕТ и эмигрантские труппы – Габима, «Летучая мышь» Н. Валиева, «Пражская группа» (бывшие мхатовцы) и труппа Михаила Чехова.

В Харькове состоялась Международная конференция литераторов, приехавших из 23 стран. Из Москвы туда был направлен поезд, составленный из двух международных вагонов, двух мягких и одного вагона-ресторана, в которых ехали делегаты. С докладом выступил председатель РАППа Авербах. На банкете он провозгласил тост за Сталина.

После разгрома в прессе были запрещены постановки: «Мандат» Н. Эрдмана в театре Мейерхольда, «Народный Малахий» Н. Кулиша у режиссера Курбаса, «Багровый остров» М. Булгакова в Камерном театре. Не допущен до премьеры у Мейерхольда «Самоубийца» Н. Эрдмана.

О прочтенной для труппы Камерного театра пьесе С. К. Кржижановского «Писаная торба» (парадоксальная условность в семи ситуациях) Таиров отозвался как об одинаково опасной и для театра, и для автора.

* * *

Найти цветы… Пусть самые простые. Тронутые морозом. С почерневшей листвой. Астры – лиловые и белые. Или взъерошенные подушечки доцветающих последними алыми огоньками гвоздик. Как чудо – густо-оранжевые коротышки-ноготки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю