355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Молева » Баланс столетия » Текст книги (страница 27)
Баланс столетия
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:51

Текст книги "Баланс столетия"


Автор книги: Нина Молева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)

Тем не менее водораздел был очевиден, и его охотно приняли как данность представители всех остальных искусств. Эрнст Неизвестный уклонился от выступления вообще под предлогом, что слишком долго ходил предварительно по «кабинетам» и больше ничего добавить к сказанному там не может. Ни в какой дискуссии он участвовать не собирался.

О праве на существование абстракционизма и формализма заявил Н. Андронов. Э. Белютин сказал, что поиски Студии ошибкой не считает и намеревается продолжать их в том же направлении. Зато упомянутый в коммюнике о посещении Манежа Павел Никонов увидел возможность собственного спасения именно в расколе. Он разразился негодованием по поводу того, что его картина висела в одном здании… со студийными работами. Как хотелось обратить высочайший гнев в иную сторону, подсказать судьям судить кого угодно. Только не себя!

И еще одна нота, показавшаяся по крайней мере нелепой и уж во всяком случае неуместной, – памятники. Да, да, именно памятники истории! Оказывается, не имели значения освобождение от догматизма творчества, а вместе с ним и раскрепощение духовной жизни человека. Не стоило замечать современной неустроенности и душевной дискомфортности, сложности общения с государством и обществом, с другими поколениями. Все позволяла забыть забота о сохранении какого-нибудь одного конкретного дома, одной церковки. Негодование обращалось против местного начальства, против райисполкомов и городских советов. Борьба требовала нервов, сил, неустанного напряжения и… ни к чему не вела. Мнимые временные победы и реальные окончательные поражения позволяли создавать видимость активной деятельности самых нетерпеливых и беспокойных, обреченных рано или поздно на разочарование. Да о какой старине могла идти речь, когда за время одной только хрущевской «оттепели» было закрыто в стране десять тысяч церковных приходов и, значит, столько же памятников обречено на уничтожение!

Тогда никто не обратил внимания на выступление почти никому не известного Ильи Глазунова. Просто непонятной выглядела его оппозиционность по отношению ко всем собравшимся. Он заявил, что прав он один, поскольку отказывается от всех современных треволнений, чтобы уйти в национализм – образы Древней Руси, ее уклад.

Все было впереди – Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры, неформальное общество «Родина» в Крутицком подворье Москвы, наконец, общество «Память» с его профашистскими лозунгами. А пока никто не догадывался, что перед ними приоткрылся тот единственный путь, который допускал для художников Суслов. Но и Суслов пока был еще будущим. Для того чтобы по-настоящему понять происходившее, нужно было время. Тогда же в накаленном страстями зале почему-то всплывали в памяти слова Льва Мехлиса, сказанные им в 1932 году, что одна из главных задач будущего Союза советских писателей – пристально присматриваться друг к другу и на этом основании тщательно «прочистить» свои ряды.

…Совещание растянулось на два дня и почему-то с однодневным перерывом между заседаниями 25 и 27 декабря. Второе заседание отводилось собственно художникам и заключительному слову Ильичева. Слишком долгому. Слишком запутанному. Как будто докладчик и не подводил итоги услышанного именно в этих стенах, но доказывал свое рвение, и это было для него самым важным.

Почему, товарищи молодые творческие работники, вам пришло в голову, что постановления Центрального Комитета от 1946 года кто-то отменил? Почему при отмене культа личности вы посчитали автоматически отмененными идеологические установки сталинских лет? И если формально, скажем, тот же Мейерхольд реабилитирован, то никто не собирается реабилитировать его искусство – оно по-прежнему не нужно и вредно «нашему народу»: «Показательно, что так называемые „оригинальные“ спектакли появляются нередко после отъезда иных зарубежных гастролеров или по выходе очередных воспоминаний о Мейерхольде».

«Кто же будет определять и оценивать достоинства и недостатки произведения? Партия и народ. Если каждый будет навязывать обществу свои личные вкусы и субъективистские оценки, тогда добра не жди. Вместо порядка в обществе воцарится анархическое своеволие, которое мы отметаем прочь с нашего пути. Нельзя подменять принципиальную оценку идейно-художественных явлений произвольными субъективистскими суждениями. Надо решительно отклонить претензии некоторых деятелей искусства на монополию в оценке книг, спектаклей, фильмов и произведений живописи и скульптуры.

Партия проводила и неуклонно будет проводить в искусстве политику непримиримого отношения к любым проявлениям буржуазной идеологии против шатаний и отступлений от главной линии развития литературы и искусства, борьбу за высокую коммунистическую идейность литературы и искусства, за их неразрывную связь с жизнью народа, с политикой Коммунистической партии».

В кино под первый залп ильичевского доклада попадают Михаил Калик и Андрей Тарковский. «Человек идет под солнцем» Калика – фильм, о котором спорили и которым особенно увлекались: «Поиски особой, во что бы то ни стало необычной формы оборачиваются в ряде эпизодов фильма чисто внешним оригинальничаньем, манерностью, некритичным подражанием зарубежным модам». И немедленная апелляция к «нашему народу», который конечно же фильма «не принял». А вот Тарковский «принял за чистую монету неумеренные восторги и всерьез уверовал в то, что именно ему принадлежит открытие поэтического кинематографа. Ну разве можно так!»

Но все это полбеды по сравнению с Булатом Окуджавой, сдержанное выступление которого на совещании только подлило масла в огонь. Покаяться-то покаялся, но отделался общими словами! Не проникся! Отсюда естественный вывод: «Разберитесь, товарищи композиторы, в том, что происходит с песней. Советские люди любят песню. Но рядом с песнями широкого гражданского звучания, с песнями, воспевающими духовную красоту советских людей, раскрывающими их душевную чистоту, существуют песни пошлые, рассчитанные на дурные, обывательские вкусы. В конфликте со всем строем нашей жизни находятся, в частности, некоторые стихи и песни способного поэта Б. Окуджавы. Весь их строй, вся интонация, все-все – не от чистоты душевной, а от душевного надлома. Говорят, будто эти песни любимы нашей молодежью. Но какой? На чьи вкусы рассчитаны они?»

Внимание к популярной музыке выглядело откровенной данью уважения к почившему в бозе Андрею Жданову. Правда, с подачи Жданова Сталин рассуждал о единственно достойных его внимания больших музыкальных опусах – операх, симфониях. Ильичев не рискнул выйти за пределы эстрады, зато в отношении нее точно повторил – чтобы, не дай бог, не ошибиться! – слова старого постановления: «Ничего хорошего не сулят такие увлечения некоторых молодых композиторов экспериментами в стиле додекафонной музыки. Ведь по своей бессмысленности и уродству она может соревноваться разве только с абстрактной живописью. Сочинения такого рода представляют собой набор механических звуковых комбинаций, лишенных мелодичности и красоты, живого образного содержания». Речь шла о Эдисоне Денисове, Софии Губайдулиной, Альфреде Шнитке.

Когда-то, в первые годы революции, профессиональный революционер, в прошлом рабочий, исполнявший обязанности особого уполномоченного Исполкома Коминтерна по международной художественной пропаганде (существовал и такой фронт мировой борьбы!), Н. Н. Глебов-Путиловский сказал художнику Филонову: «Да вы, Павел Николаевич, адскую машину подводите под искусство». И художник удовлетворенно согласился: «Вот-вот». Темы читавшихся тогда Филоновым лекций были: «Революция в искусстве», «Революция в педагогике изо», «Революция во всех взаимоотношениях в искусстве» и «Идеология аналитического искусства», как определял он сам собственную школу.

Взрыв привычных форм, представлений, изобразительного метода – он был неизбежен, поскольку, по словам Филонова, «каждый мазок или прикосновение к картине есть точная фиксация через материал и в материале внутреннего психологического контекста – процесса, происходящего в художнике, а вся вещь целиком есть фиксация интеллекта того, кто ее сделал». Но ведь о взрыве, точнее о «мятеже», говорил и Ильичев, выдвигая его идею как основное обвинение против Студии:

«Разве не ясно, что тот живейший интерес, который был проявлен западными журналистами к формалистическим и абстракционистским произведениям отдельных советских художников, в частности к Студии Э. Белютина, отнюдь не случаен. Буржуазная пропаганда вполне сознательно, в совершенно определенных целях поддерживает и восхваляет абстракционистское трюкачество иных наших горе-новаторов. На растление душ, например, расчетливо рассчитано выступление американского реакционного журнала „Лайф“. Некто А. Маршак – сотрудник журнала – задыхался от восторга по поводу обнаруженного им „изумительного, потрясающего подпольного движения в России, скрытого МЯТЕЖА молодых художников и скульпторов“.

Как можно было допустить, чтобы теоретики искусства стали делать выводы о естественном характере развития искусства именно в направлении авангардных импульсов? Почему никто не одернул ретивых мыслителей, не указал, в какую сторону им следует направлять свои усилия? На недавней конференции в Институте истории искусств литературовед Копелев Лев, например, подвергал сомнению ни много ни мало „саму возможность зависимости формалистических и абстракционистских тенденций в искусстве от империалистической идеологии“. „Весьма сомнительную точку зрения“ выражал писатель Ю. Нагибин, хваля абстрактные скульптуры в „Литературной газете“. Критик А. Гастев в газете „Московский художник“ стал уверять, что „язык абстрактного искусства вовсе не более условен, чем всякий другой“».

«Теоретическая беззаботность партийных работников и руководителей культуры дошла до того, что смогла появиться книжка В. Турбина „Товарищ время и товарищ искусство“, где автор позволяет себе заявлять: „XX век становится веком торжествующих абстракций…“ А людям будущего предопределено жить в странном, с нашей точки зрения, мире абстракций, вошедших в быт, дисциплинированных и послушных. Естественно поэтому, что абстракционизм возник именно в наше время. Абстракционизм в его классических образцах – а здесь уже, по-видимому, сложилась своя классика – в сущности представляет собой наспех сделанную фотографию с действительно имеющей место особенности мышления человека XX века».

Со всеми этими фактами и лицами – Ильичев не скрывал, наоборот, подчеркивал – еще предстояло по-настоящему разобраться. В целях полного «оздоровления» советской культуры ни одно явление подобного рода не может оставаться безнаказанным. Из выступления явствовало: Ильичев знал, что выдвинутая новая концепция не нашла отклика у молодежи. И дело не в совещании, которое можно было соответствующим образом подготовить и необходимым образом провести. Многие ли из присутствующих тогда знали действительный объем почты, хлынувшей в Центральный Комитет со всех концов нашей и не только нашей страны? Понятия гласности не существовало. На письма можно было не отвечать, – не с тех ли пор утвердилось за партийным, да и за всем руководящим аппаратом необъяснимое право на молчание? – но тем не менее протесты существовали, и их поток все усиливался.

«А против чего бунтуют, например, юноши из иных произведений литературы и искусства? Против „высоких слов“, которые-де захватаны и опошлены людьми старшего поколения и оттого потеряли всякое значение. Недоверие к „высоким словам“, а по существу, к нашим идеалам, к святая святых всей нашей жизни, этакая бравада скептицизмом и нежелание считаться с чьим-либо мнением выдаются иногда за некую добродетель и высокий пример жизненного поведения. Кстати, именно такую фальшивую ноту подхватывают зарубежные пропагандисты и во все горло кричат о „новой войне“ и „диссонирующих голосах“, о конфликте „отцов и детей“. Но откуда они берут это? Где в нашей жизни нашли они этот конфликт? Если он и существует, то только как досужая выдумка в головах некоторых молодых писателей. Зачем нам давать повод для враждебной демагогии против нашей страны?»

После всех угроз, указаний, предостережений и разоблачений вывод был совершенно закономерен и однозначен в своем внутреннем смысле: «Можно и нужно сказать молодой творческой интеллигенции: вы уже не принадлежите только себе,ваше творчество, если оно признано народом, – это уже достояние народа, его духовная ценность, вы находитесь в распоряжении народа и должны верно служить ему».

* * *

Многочасовая речь как-то незаметно сошла на нет. Все расходились подавленные количеством имен, обозначенных ситуаций. Это было важно для представителей официального направления, но ничего не давало искусству – его коренные принципиальные вопросы оставались незатронутыми. Пожалуй, даже напротив – они были специально обойдены молчанием. Диктатура оставалась диктатурой.

И первые наглядные результаты. Эрнст Неизвестный рядом с самым агрессивным консерватором Владимиром Серовым. Обрывок повисшей в воздухе фразы: «Перевоспитывайте меня, перевоспитывайте!» Манерный, чуть гнусавящий голос Михаила Царева в разговоре с министром Фурцевой: «Мейерхольдовщина – не путь для истинного театра. Это было ясно с самого начала».

Радостный смех вокруг задержавшегося после совещания Ильичева – в нарочитости этого веселья слишком явственно звучало ликование по поводу собственной благонамеренности и непричастности к отверженным. Для нас, слава богу, все обошлось, для нас все кончилось! Что будет с «ними» – это уж их дело. «Мы» – и все другие. «Я» – и хоть все человечество. Идеально отработанный шкурный сталинский принцип возродился с ошеломляющей быстротой. А в ушах стоял надрывный женский плач. Единственный. Прорезавший в первый день благоговейную тишину цековских коридоров.

Это плакала талантливая художница, студийка Виктория Шумилина. Плакала по-русски, взахлеб, обращаясь к членам президиума: «Да как же вы так можете? Как? Неправда все это! И Элий Михайлович… он столько сделал… столько знает, умеет, а вы… нечестно же так!»

Растерянные члены Идеологической комиссии не нашли лучшего места, чем кабинет Хрущева, чтобы успокоить взвинченного до отчаяния человека. Викторию отпаивали водой, уговаривали, уложили на диван, старались скрыть от остальных участников совещания. Искренний голос был слишком здесь неуместен, но все-таки в глазах тех, кто окружил художницу, может быть, первый и единственный раз так явственно читалась неловкость. Откровенность человеческого горя – как же не были они к нему ни привычны, ни подготовлены. Только какое это имело отношение к последующему ходу событий?

Текст ильичевского доклада появился в газете через неделю. Одновременно с выходом брошюры, включившей оба доклада – на Воробьевых горах и в Центральном Комитете: «Искусство принадлежит народу». Не слишком похожий на тот, который читался. Разнящийся даже в этих двух изданиях. В подлиннике было много других примеров, иных поворотов темы, главное – значительно более мягкие, обтекаемые формулировки. Печатное слово служило иной цели: оно вооружало кампанию, армию агитаторов и пропагандистов, преподавателей так называемого научного коммунизма, для которых не только не могло существовать никаких оттенков, но и самих деятелей искусства как живых людей. Как в Ташкенте, где после рассказа о посещении Хрущевым Манежа «выступавшие в прениях художники и искусствоведы осудили антинародную и реакционную сущность абстракционизма и формализма, подчеркивали, что социалистический реализм дает подлинную свободу творчества». Сообщение об этом было напечатано в том же номере «Советской культуры», что и доклад Ильичева. Москва могла не торопиться с публикациями. Творческие союзы оправдывали свое назначение – они действовали.

Ильичев утверждал: «Никакой „проработки“ и „наклеивания ярлыков“ партия не допустит». Апогей кампании? Но нет, она не затихала. Газеты успевали находить все новых и новых охотников до разоблачений (или самоутверждения?). То тут, то там по разным причинам проводились соответствующие собрания. Печать западных компартий писала о разыгрывающейся с небывалой силой «холодной войне» в советской культуре. Перед корреспондентами встала бетонная стена: никаких имен участников Манежной выставки, никаких участников «Новой реальности», тем более их адресов. На всякий случай они получали – и признавались в этом – четко сформулированные предупреждения о нежелательности контактов подобного рода, которые могли обернуться серьезными неприятностями для обеих сторон. Американский политолог Пол Склоха спустя тридцать пять лет скажет: «Угрозы исходили и от американского посольства. Установка была однозначной – речь идет о политическом розыгрыше, участвовать в котором иностранцам недопустимо. Отношения с Советским Союзом и так простотой не отличались. И вообще при чем здесь живопись?»

Несуществующая, как упрямо твердил докладчик, проблема отцов и детей… Все это время почти каждый день у Белютиных появлялся Валентин Ильичев. Сын. Ученик Белютина. Осунувшийся. С огромными темными кругами под глазами: «Отец не посмеет! Не посмеет…» У него были способности, и он мог стать художником, несмотря на тяжелую болезнь. «Как мне стыдно!..»

* * *

«Не могли бы вы сразу после Нового года на часок заехать? К нам». Голос в телефонной трубке принадлежал одному из ответственных работников Старой площади, продолжающему работать и поныне в ранге Чрезвычайного и Полномочного Посла. «Положим, в час тридцать». – «В новогоднюю ночь?» – «После всего случившегося это важно. За вами придет машина номер…»

28 декабря в «Правде» появилась заметка о совещании на Старой площади с достаточно спокойными интонациями. Речь Ильичева появилась в печати только после Нового года, и опубликованный текст существенно отличался от живых слов. Не эта ли предлагаемая новогодняя встреча, а точнее выявленная ею позиция определенной части членов ЦК побудила сторонников сусловской метаморфозы начать выжимать газ до доски, а впавшего в настоящую панику Ильичева пойти на попятную? Ведь только в газетном варианте новаторов в искусстве и собственно студийцев охарактеризовали как «стоящих вне искусства». В газетном! А после выставки в Манеже прошло без малого полтора месяца.

Встреча в новогоднюю ночь в высотном доме на Котельнической набережной не выдавала никаких векселей. От руководителя «Новой реальности» ждали исчерпывающей информации – о положении дел в Студии (хотя формально она давно уже не существовала), о настроении студийцев (намерены ли продолжать работать?). Ответ: «Будем работать, как работали» – не вызвал комментариев, кроме односложного: «Ну, что ж…»

И еще был разговор об органической связи нового искусства с творческим импульсом человека, необходимой при грядущей экономической перестройке страны, – констатация существующих законов развития человеческого общества.

Разговор длился около часа. Но ведь остаться незамеченным он не мог, как и единственным в своем роде, конечно, не был. Сразу после Нового года кампания начала набирать новую силу.

Повторяя своего предшественника и в прошлом начальника, незабвенного и непревзойденного Жданова, Суслов сразу же после Манежа отправится на встречу с партактивом в Ленинград. Тоже будет ссылаться – только теперь на Хрущева – и лгать.

В тот единственный раз, когда мне довелось разговаривать с Идеологом, представляя и объясняя факты, основанные на документах, я поняла, каким принципом он руководствовался: «Не важны факты – важна наша концепция».

Почему-то выступление Идеолога не вызвало ожидаемой дружной поддержки. Ленинградцы упорно отмалчивались. Одиночные выступления ничего не меняли. Настоящим ответом Идеологу стало стихотворение Вячеслава Кузнецова. В прошлом кадрового офицера и воспитанника Суворовского училища.

 
Есть жизнь
                      страшнее всякой смерти,
Слова
                острее, чем мечи.
И я вам говорю:
не смейте идти на службу
в палачи!
Убили гения,
                         убили,
оклеветали, как могли,
и тем себя приговорили
к позору
пред лицом Земли.
Петлю накидывать на шею,
лизать ли зад,
казну ли красть…
Да что палач!
                     Профан страшнее,
когда в руках профана власть.
На что ему, профану, лира,
ее тревожный,
гордый звон,
коль он ни уха и ни рыла
в том, где азот, а где озон.
Убить, – но разве это мера?
Все это было
и давно.
Увидеть в мальчике Гомера
вовек профанам не дано.
Им, брюхо б только ублажая,
икать
да поводить перстом.
Они Толстого обожают
лишь потому, что он – Толстой.
Им только б дрема,
только б ванна,
а тут —
не спится по ночам!
Когда вершат свой суд профаны,
легко живется палачам.
 
7 декабря 1962 года

Гражданская казнь в Ленинграде не состоялась. И не этот ли внутренний отпор вместе с непрекращающимся потоком протестных писем побудил Идеолога с удвоенной энергией пуститься на поиски крамолы и убедить Хрущева в необходимости широкого развертывания кампании?

NB

1963 год.18 января. Из стенограммы пленума Московского городского комитета комсомола. Выступление первого секретаря московской организации Бориса Пастухова (ныне – первый заместитель министра иностранных дел РФ):

«В печати вы также сталкивались с выступлениями Белютина. Это деятель, один из преподавателей живописи, который активно работает в целом ряде московских вузов, в той или иной степени связанных с художественным воспитанием молодежи, активный организатор так называемых студий абстракционистов.

Этот Белютин организовал Студию. Она долгое время работала в Доме учителя Ждановского района. Эти белютинцы, махровые абстракционисты-живописцы распоясались до того, что организовали на территории Ждановского района, в Доме учителя свою выставку, отпечатали фотоспособом билеты, раздали их самым разнообразным меценатам от науки, искусства. Эти билеты попали в руки некоторых зарубежных журналистов.

Буквально через несколько дней после того, как состоялся просмотр работ белютинцев, зарубежная пресса запестрела сообщениями о существовании якобы в Советском Союзе так называемого абстракционистского подполья.

Не встретив отпора в Доме учителя Ждановского района, белютинцы, среди них Янкилевский, скульптор Неизвестный, воспользовавшись по существу нашим бездействием, решили повторить эту выставку нескольких белютинцев в гостинице „Юность“ под флагом „Клуба творческой молодежи Московского городского комитета комсомола“. Вот так бывает! У нас „волосы дыбом поднялись“, когда мы утром узнали, что вечером открывается выставка. Правда, мы успели не дать этой выставке открыться, но когда мы в шесть часов вечера приехали в гостиницу „Юность“, то вестибюль был набит людьми, приехавшими на машинах с дипломатическими номерами, обвешанными кино– и фотокамерами. Они разговаривали на многих языках мира, но настроение у них было одно: они пришли на эту выставку для того, чтобы теперь уже по-новому, в новом качестве рассказать о том, что комсомол поддерживает этих абстракционистов».

Хрущев еще раз вернулся к затянувшейся истории с тем, чтобы поставить последнюю точку. Чтобы никто больше не думал, что поведение его в Манеже было случайностью, капризом или результатом неуравновешенности. 7 марта 1963 года третий раз деятели культуры были приглашены на встречу с «верхами», теперь уже в Свердловском зале Кремля.

Искусство… Нет, главным стало не оно, не эстетические категории. Обращение к манежным событиям явилось поводом для утверждения сталинских принципов и сталинского имени. Хрущев категорически отмежевывался от приписываемого ему разоблачения «вождя и учителя». Еще никогда со времени своего прихода к власти премьер не был так откровенен:

«Когда были раскрыты заговоры против революции, Сталин, как секретарь Центрального Комитета, проводил борьбу по очищению страны от заговорщиков и проводил под лозунгом борьбы с врагами народа. Ему верили в этом и поддерживали его. Иначе и не могло быть… Борьбу партии с врагами революции и социалистического строительства возглавлял тогда Сталин. Это укрепляло его авторитет. Всем был известен также вклад Сталина в революционную борьбу до Октябрьской революции, в ходе ее и в последующие годы социалистического строительства. Авторитет Сталина особенно возрос в период борьбы против антиленинских течений и оппозиционных группировок внутри партии и Советской власти, за укрепление рядов партии и Советской власти, против таких враждебных ленинизму течений и оппозиционных групп внутри партии, как троцкисты, зиновьевцы, правые оппортунисты и буржуазные националисты». Сюда же в качестве заслуженно понесших кару благодаря бдительности Сталина были отнесены Бухарин, Рыков, Томский.

Панегирик «вождю и учителю» занял значительную часть доклада: «Партия отдает должное заслугам Сталина перед партией и коммунистическим движением. Мы и сейчас считаем, что Сталин был предан коммунизму, он был марксистом, этого нельзя и не надо отрицать… Когда хоронили Сталина, то у многих, в том числе и у меня, были слезы на глазах. Это были искренние слезы. Хотя мы и знали о некоторых личных недостатках Сталина, но верили ему».

В качестве оправдания покойного приводился такой аргумент: он «в последние годы жизни был глубоко больным человеком, страдающим подозрительностью, манией преследования». Настоящим же виновником всех беззаконий назывался Берия – «этот матерый враг партии и народа, шпион и гнусный провокатор». И небольшая, но существенная подробность: «О злоупотреблениях Сталина властью и фактах произвола, которые совершал он, мы узнали только после смерти его и разоблачения Берии». Итак, исчез последний отблеск «оттепели». Все остальное было логическим следствием наступавших заморозков.

Лозунг беспощадной классовой борьбы, которую надо постоянно вести в стране: «Есть категория людей, которые объясняют свое неучастие в революции, так сказать, „гуманными“ соображениями; они, видите ли, не могут поднять руку на себе подобных. А кто же убивает людей, как не себе подобные?.. Разве трудно понять, что те, которые не участвуют в борьбе на стороне трудящихся, по сути дела помогают буржуазии… За революцию надо бороться не только в ходе ее свершения, но и в период укрепления ее завоеваний вплоть до построения коммунизма. Здесь мало одних лекций, рефератов, докладов, необходимо участие и в перестрелке, когда этого требуют обстоятельства».

В качестве примера приводился случай с Анатолием Луначарским, который, боясь, что «стрельба рабочих по врагу» может повредить памятникам, осмелился возражать Ленину и даже пригрозил, что выйдет из правительства. Но «Ленин высмеял это обывательское представление о революции».

Относя искусство к области чистой идеологии, Хрущев категорически отвергал саму возможность «мирного сосуществования социалистической и буржуазной идеологии», причем к последней относился «абстракционизм и формализм», а к первой – социалистический реализм в его наиболее догматическом, просталинском истолковании. Термин был применен впервые за годы «оттепели».

Хрущев не обошел и этого, резко раздражавшего его понятия, заимствованного из повести Ильи Эренбурга: «С понятием оттепели связано представление о времени неустойчивости, непостоянства, незавершенности, температурных колебаний в природе, когда трудно предвидеть, как и в каком направлении будет складываться погода. Посредством такого литературного образа нельзя составить правильного мнения о существе тех принципиальных изменений, которые произошли после смерти Сталина в общественной, политической, производственной и духовной жизни советского общества». Не следует думать, «будто бы ослаблены бразды правления, общественный корабль плывет по воле волн и каждый может своевольничать, вести себя как ему заблагорассудится».

Илья Эренбург становится мишенью критики одним из первых, прежде всего за книгу «Люди, годы, жизнь», где «все изображено в мрачных тонах» и положительно оцениваются 1920-е годы. Ему противопоставлялось творчество Галины Серебряковой с ее бесконечными сочинениями на темы партийной истории. Роберту Рождественскому поставили в вину попытку полемизировать с Николаем Грибачевым, который «точно, без промаха бьет по идейным врагам». Кинематографист Сергей Герасимов несет ответственность за воспитание молодого кинематографиста Марлена Хуциева, снявшего фильм «Застава Ильича», который «ориентирует зрителя не на те слои молодежи»: «Свое намерение осудить праздных людей, тунеядцев постановщики фильма не сумели осуществить. У них не хватило гражданского мужества и гнева заклеймить, пригвоздить к позорному столбу подобных выродков и отщепенцев, они отделались лишь слабой пощечиной негодяю. Но таких подонков пощечиной не исправишь».

Евгению Евтушенко досталось за «Бабий Яр» и попытку оправдания абстракционизма. Виктору Некрасову – за очерк о поездке в Америку, где он осмелился похвалить «Заставу Ильича». Вообще «неприятное впечатление оставила поездка писателей В. Некрасова, К. Паустовского и А. Вознесенского во Францию. Неосмотрителен в своих заявлениях был В. Катаев во время поездки по Америке». И одна из шуток Хрущева: «Владимир Ильич Ленин любил приводить прекрасные слова поэта Некрасова:

 
Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья.
 

Это написал товарищ Некрасов, но не этот Некрасов, а тот Некрасов, которого все знают». (Смех в зале. Аплодисменты.)

По сравнению с литературой музыка отходила на второй план, но и она не была оставлена без внимания. В адрес «товарища Шостаковича», пригласившего Хрущева на концерт в Большой Кремлевский дворец, где были представлены три джаза: «Нельзя считать нормальным наметившееся увлечение джазовой музыкой и джазами… Музыка, в которой нет мелодии, кроме раздражения ничего не вызывает. Говорят, что это происходит от непонимания. Действительно, бывает такая джазовая музыка, что ее и понять нельзя, и слушать противно». Для наглядности впечатления о джазовой музыке было сказано, что от нее «тошнит, возникают колики в желудке!»

После похвал в адрес песни о коннице Буденного, сочинений братьев Покрасс (в их числе «Москвы майской», написанной «признаюсь, по нашему заказу, когда я был секретарем Московского комитета партии»), после восторгов по поводу Глинки («когда я слушаю музыку Глинки, у меня всегда на глазах появляются слезы радости») следовало категорическое заключение:

«Оказывается, что среди творческих работников встречаются такие молодые люди, которые тщатся доказывать, что будто бы мелодия в музыке утратила право на существование и на смену ей приходит „новая“ музыка – „додекафония“. Нормальному человеку трудно понять, что скрывается за словом „додекафония“, но, по всей вероятности, то же самое, что за словом „какофония“. Так вот эту самую „какофонию“ в музыке мы отметаем начисто. Наш народ не может взять на свое идейное вооружение этот мусор». (Возгласы: «Правильно!» Аплодисменты.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю