Текст книги "Баланс столетия"
Автор книги: Нина Молева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
Жив! Главное – жив! Женат? Спасибо Лидии за первую внучку. Если получит ответ, тут же вышлет подарок. Из семейных реликвий. Подумать только! А газеты пишут, что в России…
Михаил не откладывал ответа ни на один день. Отец должен знать: Анельки нет. Дизентерия. Отсутствие лекарств. Только бы не высылал подарка. Обстоятельства жизни? Перспективы? Ни на один вопрос не существовало очевидного ответа. Хотя по-своему новая жизнь увлекала.
Вместо былых театральных знакомых в гриневском доме стали появляться писатели. Мария Никитична достаточно оправилась, чтобы вести дом. Со стола не сходил большой самовар. Вместо чая заваривались всякого рода листья. Вместо сахара обходились сахарином. С черным ржаным хлебом он казался вкуснее пирожных. Из подмороженной картошки получались совершенно особенные лепешки. Изредка – привезенные кем-то с Украины кусочки сала, стоившие целого пиршества.
Вечерами без перерыва хлопала входная дверь. Кто-то раздевался в прихожей. Грел у высокой кафельной печки руки. Подсаживался к столу. Рассказывал. Читал странички, вытащенные из внутреннего кармана пиджака или старой шинели.
После неловкого минутного молчания вспыхивал разговор. Оживленный. Часто резкий. Иногда поднимавшийся до высоких тонов. Мария Никитична умела всех примирить. Вовремя пододвинуть чашку дымящегося чая. Того лучше – повторить на память десяток только что услышанных строк.
Оторопевшие спорщики притихали. Голос звучал ровно. Задумчиво. Как мысли вслух. И непременные слова: «А ведь хорошо…» Можно было верить или не верить, но успокоение приходило. Наступал «мир в душе», как говорил Рюрик Ивнев.
Даже Лидии Ивановне было трудно запомнить всех, кто приходил к Михаилу. Рюрик Ивнев, по-настоящему Михаил Ковалев, тот самый, что вместе с Александром Блоком и Владимиром Маяковским в первые дни революции предложил партийным вождям свои возможности поэта. И разочаровался в собственном порыве. Среди бумаг семейного архива сохранились написанные его рукой строки:
Окаменелые законы руша,
С традиций чопорных сорвать печать.
Смотреть в глаза, биенье сердца слушать
И руки теплые в своих руках держать…
Несколько раз мелькнул Маяковский – слишком большой и громкий. Стихов он не читал. О чем-то толковал с Воронским, оставлявшим раз от раза все больше бумаг в их доме.
Непросто все складывалось в «Круге». О «Красной нови» все чаще говорили в партийной печати. Только отрицательно. Казалось, после смерти Ленина отпустили какие-то тормоза. «Классовые» оценки вместо полемической остроты приобрели чисто политическую агрессивность. В записных книжках Михаила появлялось все больше недоуменных вопросов.
Сознание и интуиция. Интуиция, как представляется, не поспевает за временем. Это в гораздо большей степени доступно разуму. «Интуитивно проникнуться духом трудней, чем усвоить его рассудком. Для этого нужно вжиться сердцем и помыслом войти в новую общественность». Таким путем художник приходит к истине, которая сама по себе не может быть «классовой».
«Классовое задание» навязывается писателю извне и неизбежно толкает на искажение действительности. Отсюда появление «псевдонауки и псевдоискусства», объективно бесполезных или просто вредных для людей. Сравнение – «огромный маховик без приводного ремня: завораживающее движение, размах и никакой человеческой пользы».
Конечно, это не были собрания «Перевала». Просто встречи. Вдалеке от недоброжелательных наблюдателей, слишком чутких ушей. Добраться до Верхней Красносельской, найти в паутине переулков затерявшийся в буйной зелени или в непролазных сугробах дом… Мария Никитична подшучивала над зятем, что он безнадежно запутался между гарибальдийцами и польскими повстанцами и не искать всеобщей справедливости просто не мог.
NB
1924 год.19 декабря. Ф. И. Шаляпин – дочери. Миннеаполис. США.
«Новостей здесь в Америке особенно нет никаких, если не считать недавнего фарса – приезда в Нью-Йорк новой русской царицы, жены великого князя Кирилла, которую здесь похоронили, кажется, навсегда.
Что это за чертовщина! Какая-то несовместимая глупость – пора бы им всем заткнуться, а они тут разъезжают на посмешище. Ну и идиоты же эти цари и царицы! Впрочем, это выходит хорошо, потому что народу делается все яснее и яснее, что это за цацы…»
Время размышлений… Тем, кто в те годы жил, оно таким не представлялось. Скорее – временем действий. Но к теории и ее выводам обращались все. Развлечение сытых? Наоборот – недоумение разочарованных и голодных. Складывавшаяся из поколения в поколение теория, философские рассуждения, ставшие символом веры, ничем не оправдывались в реальности. Понять было необходимо, чтобы жить. Как человеку. Одному это становилось делать трудно, вместе собираться не стоило. Без формальных причин.
Церковные праздники отпали сразу. Тем более именины. Оставались «пролетарские торжества» – Май и Октябрь. Оглушающий рев репродукторов на уличных столбах. Обязательное участие в демонстрациях – собирались по спискам ни свет ни заря. Часами выстаивали в медленно двигавшихся по городу колоннах. Окоченевали до синевы – нарядные платья и легкие туфли у женщин независимо от погоды. Пели – на каждом перекрестке располагались духовые оркестры или, по крайней мере, лихие баянисты-затейники. Плясали – ответственные за колонну каждого учреждения отвечали и за праздничный восторг, в котором следовало пребывать. Тащили на себе транспаранты, огромные, из ярко раскрашенных стружек, цветы.
Портреты вождей – членов Политбюро доставлялись на грузовиках и разбирались по рукам ближе к заветной Красной площади. После прохождения перед Мавзолеем портреты бережно грузились на те же машины – пренебрежение к ним было равносильно пренебрежению к тем, кто на них изображен.
Старательно собирались и транспаранты – выведенные на них слова партии были святы. Недаром за несколько дней до праздника все газеты опубликовали утвержденные самим Центральным Комитетом лозунги, по которым привычно угадывались некоторые (мельчайшие! измеряемые микронами!) изменения линии партии. Главным образом в международной политике (кто враг, кто друг), в вопросах культуры, в отношении к инженерно-технической интеллигенции (насколько допускается ее существование около настоящего пролетариата). Какой культуре быть, что утверждать, кого беспощадно разоблачать. Шаг вправо, шаг влево был равносилен побегу заключенного с выстрелами охраны на поражение.
Надрывались громкоговорители. Надрывались на трибунах Красной площади и в колоннах штатные «оратели», выкрикивавшие в мегафоны те же газетные лозунги, после которых «трудящиеся» хором вопили «ура!». Дикторы радио совершенно особенными, натужно восторженными, на грани слезного фонтана голосами повествовали о событиях на главной площади страны. С началом «перестройки» все они получат звания народных артистов Советского Союза и станут выступать по телевидению и в печати с прочувствованными воспоминаниями.
«Массы» надо было взвинчивать, доводить до кондиции партийно-патриотического восторга, ощущения причастности к неким, не во всем вразумительным, зато всеобщим и грандиозным событиям. Идея Сталина о винтиках в огромной государственной машине срабатывала безотказно, почему-то никого не задевая и не оскорбляя. Философия и психология толпы – партия никогда не упускала их из виду. Но главное – в толпе не могло сохраняться личностей.
Окончание демонстрации завершалось в домах праздничными столами. В каждом доме. В каждой семье. За этим тоже было кому проследить. Заранее пеклись пироги. Намешивались кастрюли непременно кисло пахнущего винегрета. Выставлялись бутылки водки. Можно было не сводить концы с концами каждый день, но уж в свой – пролетарский день гулять до упаду.
Целые семьи в распахнутых пальто, с непременными красными отметинами в петлицах или на рукавах отправлялись друг к другу в гости. Из окон неслись песни. Сначала про «белых панов» и дальневосточные победы. Потом про Стеньку Разина с персидской княжной, про утес на Волге, про бродягу, который Байкал переехал… А уж пляски – с распахнутыми окнами, грохотом каблуков, женским визгом, – то «Цыганочка», то «Яблочко» с присядкой, то кадриль…
По вечерам драки во дворе. На кухнях груды грязной посуды. Загаженные скатерти. Разбитые табуретки. Время от времени приезд милиции или «скорой помощи».
NB
1925 год.Постановление ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной литературы»:
«Высшая мера политической четкости, партийности и глубокая убежденность в победе социалистического строя – необходимые качества подлинно пролетарского писателя. Он сознательно делает свое творчество средством защиты завоеваний революции, раскрывает всемирно-историческое ее значение на показе существующих сторон общественной практики, предельно углубляет критику прошлого и его пережитков в современности. В сознании пролетарских писателей партия воспитывает ответственность за судьбы развития литературы в целом, партийное отношение к своей отрасли труда».
Осуждены позиции Троцкого – Воронского в вопросах пролетарской культуры и любые формы литературного «сектантства».
В состав руководителей РАПП входили Авербах, Киршон, Юрий Либединский, Александр Фадеев, Владимир Ермилов, Панферов.
Начал издаваться журнал «Новый мир», имевший целью объединить сумевших уже заявить о себе советских по идейным установкам писателей. Редактор А. В. Луначарский. Издатель – «Известия ЦИК СССР и ВЦИК».
Создано объединение революционных композиторов и музыкальных деятелей – ОРКИМД.
Из воспоминаний Л. И. Беллучи-Гриневой. 1923–1925.
«Постоянными нашими гостями были „перевальцы“. Угощения почти никакого – один самовар. Дом был старый, одноэтажный, и на кухне для него вытяжка. Сергей Есенин – он тоже бывал у нас – очень любил, когда самовар пел. Мама начинала волноваться, вспоминать плохие приметы, а он смеялся и говорил, что без пения не получается настоящего чаепития.
Была в Сергее Александровиче удивительная ловкость и непринужденность. Все, что он делал – подвинет за спинку венский стул, возьмет из рук чашку, откроет книгу (обязательно просматривал все, что было в комнате), – получалось ладно. Можно бы сказать – пластично, но ему это слово не подходило.
Ладный он был и в том, как одевался, как носил любую одежду. Никогда одежда его не стесняла, а между тем было заметно, что она ему не безразлична. И за модой он следил, насколько в те года это получалось. Особенно запомнилось его дымчатое кепи. Надевал он его внимательно, мог лишний раз сдунуть пылинку. Мне этот жест всегда потом вспоминался в связи со строкой: „Я иду долиной, на затылке кепи…“
Читали у нас свои произведения многие, читал и Сергей Есенин. Ото всех поэтов его отличала необычная сегодня, я бы сказала, артистическая манера чтения. Он не подчеркивал ритмической основы или мысли. Каждое его стихотворение было как зарисовка настроения. Никогда два раза он не читал одинаково. Он всегда раскрывался в чтении сегодняшний, сиюминутный, когда бы ни было написано стихотворение. Помню, после чтения „Черного человека“ у меня вырвалось: „Страшно“. Все на меня оглянулись с укоризной, а Сергей Александрович помолчал и откликнулся, как на собственные мысли: „Да, страшно“. Он стоял и смотрел в замерзшее окно…
А вот строка „Голова моя машет ушами“ так и осталась жить в нашем доме. Сколько лет пережила, и все поколения ее повторяют… Это было одно из первых чтений, как сказал Сергей Александрович. Он в тот раз и фотографию мне свою подарил с такой доброй надписью…
Меня всегда удивляла и трогала та бережная почтительность, с которой Сергей Александрович обращался к моей маме. Мама не была очень старым человеком – ей подходило к шестидесяти. Она недавно пережила тяжелую испанку, сильно поседела, и особенно исхудали у нее руки с длинными тонкими пальцами.
Когда мама входила в комнату, Сергей Александрович первым вскакивал и старался чем-нибудь ей услужить: подвинуть стул, поддержать пуховой платок, поправить завернувшийся уголок скатерти. А когда мама протягивала ему руку, Сергей Александрович брал ее, как хрупкую вещь, – обеими руками и осторожно целовал. Было видно, его до слез умиляло, что мама знала множество его стихов и начинала читать с любой их строчки. Мама вообще очень любила поэзию, но больше всех Лермонтова и Есенина. Я помню, как она радовалась, когда мой муж сказал, что у нас сегодня будет Есенин.
Мне всегда казалось, что мама видит в Сергее Александровиче больше, чем все мы. Она так о нем и говорила: „Светлый человек“. И что у него „колдовской язык“. Мама сказала как-то за чаем Сергею Александровичу, что слова у него обыкновенные, а звучат как заговор. Сергей Александрович внимательно посмотрел на маму, а потом рассмеялся и сказал: „Это как ручей журчит, Мария Никитична?“ – „Под кладкой“, – сказала мама, и оба начали смеяться».
Внук! Мария Никитична сказала, что будет заниматься им сама. Слишком трудно для всех ушла из жизни Анелька. А тут мальчик. Элигиуш…
Имя было выбрано только тогда, когда он появился на свет – в семье боялись загадывать. И самим Михаилом. Как воспоминание о Кракове. Там этого святого почитали – просветителя Фландрии, золотых дел мастера, пришедшего в VI веке в Париж и быстро достигшего большого влияния при дворе короля Дагоберта. Благодаря этому Элигиушу (в польском начертании) – Элигию удавалось поддерживать монастыри, церкви, бедных. Смерть царственного покровителя означала для него необходимость принять духовное звание и вскоре стать епископом Найонским. Это ему приписывались слова: «Не полагайся на надежду, полагайся на собственные силы, и они удвоятся».
Все подробности остались в записных книжках Михаила. Он давно собирался написать рассказ о Найонском епископе. Дед из Кракова согласился с сыном: святой ремесленник – всегда хорошо. В Москву со случайной оказией поехала семейная реликвия Беллучи – картина неизвестного итальянского мастера рубежа XV–XVI веков «Святое семейство с Иоанном Крестителем».
Юная мать в роскошных одеждах на фоне темно-вишневого бархатного занавеса. Тяжело задумавшийся старик Иосиф под зыбкой листвой растущего за его спиной дерева. Младенец в ореоле золотых волос, берущий ягоду из чаши, которую ему подносит подросток Иоанн. И то, что итальянские мастера делали крайне редко, – длинный тонкий крест в левой руке Иисуса.
Михаил сразу заинтересовался коллекцией Гринева: «Святое семейство» казалось благословением на продолжение прерванного смертью Ивана Егоровича дела. Картин кругом продавалось множество. Люди нищали на глазах. Цены были самыми ничтожными. Как, впрочем, и собственные заработки. Чем-то приходилось поступаться.
Первая книжка Михаила вышла перед самым рождением Элигиуша. Выдержанные в духе позднего польского романтизма небольшие рассказы о крымских событиях. В переводе блестяще знавшего оба языка Сигизмунда Кржижановского.
Отдельные подробности касались пребывания в Крыму вдовствующей императрицы Марии Федоровны с родственниками, заточенных в поместье Дюльбер, – она уехала из Ялты пароходом в апреле 1919-го. И младшей ее дочери Ольги. В прошлом принцессы Ольденбургской. Сестры милосердия в прифронтовых госпиталях. С 1916-го жены бывшего адъютанта принца – Николая Куликовского. Последнее время Куликовский воевал в Карпатах, через Львов добрался до Киева, где супруги обвенчались. Куликовские не были причислены революционными матросами к царской семье, избежали заключения в Дюльбере и отправились из Ялты в Новороссийск. «Последний день Помпеи, но какой-то тихий. Внутри человека», – отзывался о рассказах Михаила впоследствии Кржижановский. Он не взялся бы за перевод того, что не имело в его глазах литературной ценности.
Книжку отмечали за чайным столом, и о ней почти сразу забыли за разговорами о переменах. На первый взгляд незаметных, происходивших исподволь и тем более опасных.
Вспоминались слова Ленина, сказанные еще в 1922 году: «Если для создания социализма требуется определенный уровень культуры (хотя никто не может сказать, каков этот определенный „уровень культуры“), почему нам нельзя начать сначала с завоевания революционным путем предпосылок для этого определенного уровня, а потом уже на основе рабоче-крестьянской власти и советского строя двинуться дальше догонять другие народы».
Воронский чувствовал опасность. Идея ускоренного развития культуры (значит, не органический процесс!). Завоевание революционных предпосылок – военная терминология предполагала казарменный распорядок и насилие над писателем или художником. Социально-политическая база культуры!
Запись в книжке Михаила: «X сказал: вступаем в область потемкинских деревень. Пусть дохнет скот и люди – важен вид из окна императорской кареты». Обозначение «X» говорило о многом: имена становились опасными. Былые цензурные гонения начинали казаться детскими играми. Только теперь каждое слово могло стать приговором по уголовно-политическому делу. Но сознание этого придет позже.
В гриневском доме появились и новые лица, почему-то связанные с РАППом. Среди них Юрий Либединский. Речь шла о «единении усилий», «взаимопонимании», «откровенности, без которой невозможна никакая литература, тем более сегодняшнего дня». Но в газетах впервые замелькало понятие «воронинщина».
Все чаще приходили от отца письма. Он настаивал на возвращении Михаила. Теперь уже в самостоятельную Польшу. Паоло Стефано не приходило в голову, что внук Элигиуш был гражданином Советского государства. Только при достижении совершеннолетия вопрос о подданстве мог быть поставлен иначе. Расти ему предстояло в СССР.
NB
СЕРГЕЙ ЕСЕНИН
Первым известие пришло в кинотеатр на Арбатской площади. Шла премьера фильма Сергея Эйзенштейна «Броненосец Потемкин». Кто-то встал перед экраном: «Погиб Есенин. В Ленинграде». Все обратили внимание – «погиб». Не покончил с собой. Потому что такой исход никого бы не убедил. Просто расстаться с жизнью? По собственной воле?
Потом на соседнем, Никитском бульваре на ограде бывшего особняка – Дома печати протянулось полотнище: «Здесь Москва прощается с Есениным». Просто горе? Лица товарищей говорили о чем-то ином. Гроб на руках пронесли по бульварам до памятника Пушкину. Обошли бронзового поэта и двинулись на Ваганьковское кладбище.
Печать не скупилась на подробности. Пожалуй, была слишком многословной. Пьянки. Дурное общество. Сомнительные знакомства. Невнимание близких. И – чернила. Их не оказалось в номере гостиницы «Англетер». На Исаакиевской площади. Маяковский поставил официальную планку: «У народа, у языкотворца умер звонкий забулдыга-подмастерье». Всего-навсего. Хотя в таланте и не откажешь. Поставил именно потому, что люди думали иначе…
Мелочи. Но они-то запоминались. Настроение – в канун случившегося. Слова о тенях, которые не оставляют. О нарастающей тревоге. Уезжал из Москвы, надеясь с ней справиться. Вышло наоборот. Но что? Никто не спросил? Или знал и сохранил в тайне. Ради, как казалось, собственной безопасности. Слова Марии Никитичны: «Да он ведь жизнь во всех оттенках чувствовал. Так любил…»
Спустя полвека Юрий Юшкин, заведовавший отделом редакции газеты «Литературная Россия», выложил на стол огромные фотографии. Голова поэта. Огнестрельная рана в висок. Необычная триангуляционная линия на шее. Для врачей – говорил и с ними – типичная. Если появилась после смерти.
Юшкин собирал сведения о смерти. По крупицам. Официальная комиссия по наследству Есенина разразилась погромным материалом: нет поводов для сомнений – самоубийство и ничего кроме! Вскоре Юшкина не оказалось в редакции.
Дальше – поспешный снос здания гостиницы на Исаакиевской площади. Несмотря на массовые пикеты, круглосуточные дежурства горожан, транспаранты с призывами «отстоять», письма во все адреса с тысячами подписей. Власти боролись с домами, как с живыми. Победили. Никаких следов. Никакой возможности доследования.
Юшкин и Молева пытались сохранить последнюю московскую квартиру Есенина в Померанцевом переулке, в доме внучки Льва Толстого, из которого он направился на тогдашний Ленинградский вокзал.
В прихожей неуклюжая деревянная коробка допотопного телефонного аппарата. Массивный, один из первых, электрический звонок. Тяжелая дубовая вешалка со стойкой для зонтов. В ванной комнате та же чугунная, на больших львиных лапах ванна. На кухне – сосновый столик у окна с видом на Москву-реку. Здесь Есенин любил пить чай. С прислугой. Иногда писал. С выходящего в переулок балкона выбросил в припадке гнева свой скульптурный портрет…
Здесь никто ничего не хранил. Просто не менял. Прямым потомкам Толстого не хотелось перемен. Мы вместе боролись за дом. На одном дыхании. И одинаково безрезультатно. Подлежащие капитальному ремонту квартиры уже были распределены между высокими должностными лицами. Толстых запугивали. Устраивали пожар. Оставили без воды, света, тепла. Наконец сломили. Немолодых одиноких супругов. Последняя квартира Есениных перестала существовать.
В октябре 1997 года в одной из передач Центрального телевидения сообщалось, что Есенин был убит в ЧК и затем доставлен в номер гостиницы «Англетер». Труп повешен. Доказательства? Удалось добраться до книг регистрации постояльцев «Англетера». Есенин в эту гостиницу не приезжал. В указанном номере не жил…
Сказанное в декабре 1925-го слово «погиб» заключало в себе единственную правду. «Светлый человек»…
1925 год.Опубликованы романы Д. Фурманова «Чапаев», Ф. Гладкова «Цемент».
В декабре XIV съезд ВКП(б) взял курс на индустриализацию страны. В своем докладе Сталин заявил: «Главное теперь состоит в том, чтобы сомкнуться с основной массой крестьянства, поднять ее материальный и культурный уровень и двинуться вперед вместе с этой массой по пути к социализму».
Определилось руководящее ядро партии: Молотов, Калинин, Ворошилов, Куйбышев, Фрунзе, Дзержинский, Каганович, Орджоникидзе, Киров, Емельян Ярославский, Микоян, Андреев, Шверник, Шкирятов, Жданов.
Прибавление семейства у Матвеевых-Молевых – девочка. Нина… Назвали в честь прабабки. Конечно, принимал новорожденную земляк – славившийся в Москве своим искусством доктор Юрасовский. Он же предложил няню – эстонку Марию Тоон. Без няни было не обойтись. Родителям надо было защищать дипломы, Софья Стефановна пропадала в школе. О научной работе оставалось только мечтать, но в будущем Софья Стефановна рассчитывала с помощью необходимого и очень уважаемого в советской стране «трудового стажа» эту работу найти. О том, что годы уходят, она заставляла себя не думать. А внучка… Ей Софья Стефановна хотела передать то, что постигла сама, во что поверила и что проверила. Это не совпадало с окружающей действительностью. Но не подчиняться же обстоятельствам, и потом – в потоке времени все еще может измениться. В мыслях она определила для внучки университет, точные науки. Мало ли чем занимались и что исповедовали два ее кузена – Владимир Тезавровский и Сигизмунд Кржижановский, женившиеся на ученицах Студии Художественного театра, сестрах-чешках Евгении и Анне Бовшек.
Была еще Антонина Илларионовна с ее проектами будущего правнучки. Но в свое время она не захотела съехаться с детьми. Жила в Воронеже. Революционные события обошли ее стороной. Из жизни в Богдановке она вынесла умение хозяйствовать и врачевать. Лечила травами, гомеопатическими лекарствами. Когда в городе вспыхнула холера, справлялась и с ней. Однажды сказала старшей дочери: «Есть такая латинская поговорка: „Не пытайся, если нет надежды!“ Но эта римская мудрость – не для русских. Мы существуем, пока действуем, и наоборот». Радовалась внучке-тезке: «Пусть проживет лучшую жизнь, чем моя, но сопротивляется ей с моим упорством. Не помешает».
В одном из писем Антонина Илларионовна писала дочери: «Жизнь женщины – одни утраты. Она отнимает у каждой из нас все: свежесть лица, волосы, зубы, здоровье, способность радоваться, предметы нашей любви или увлечений, дом, любимые вещи. И что же? В конце подводишь такой баланс: было, было, было – когда-то? Есть другие ценности, которые остаются неизменными, не знают возраста и старения. Я имею в виду упорство и верность. Сколько бы лет ни прошло, если им не изменять, будешь по-прежнему чувствовать себя человеком, и притом более ценным, как выдержанное вино, чем в молодые годы. Можно сказать, сомнительное утешение. Но все-таки ты задумайся над этим. Стоит».
* * *
От Леонтьевского переулка Малый Чернышев скользит, словно в ложбину, и выбирается у церкви на Брюсовом. Какое негородское слово: Овражки. Церковь Вознесения в Успенском Вражке.
Сугробы, отодвинутые от окон хрустящими тропками. Дым над трубами. Ветер. Всхлип гармошки у большого дома. Снежная пыль.
«Постой минутку. Это, кажется…» Дед почти бежит. Под дальним фонарем большой человек. Шуба. Меховая шапка. Протянутые руки. Минута разговора. На морозе. Две… На морозе все долго. Снова соединившиеся руки. Большой человек сворачивает на Брюсовский.
«Не узнала? Всеволод Эмильевич…» – «Он нездоров?» – «Почему? А, да, конечно…» – «Он кутался. И поднял воротник». – «Да? Может быть. Теперь все может быть…»
Дед не совсем настоящий – бабушкин двоюродный брат. Актер. И режиссер – с тех пор как Станиславский открыл Оперную студию. Актеры не вправе стареть. Поэтому не дед – дядя Володя. Самый красивый – с припорошенными сединой светлыми кудрями. Его старое прозвище в семье и в мхатовской труппе – «Белый мавр». Самый добрый. Ласковый. Для внучки во всем самый-самый.
Когда Станиславского переселят из любимой его квартиры в Каретном Ряду (единственный дом, совершенно необходимый для правительственного гаража!) в Леонтьевский переулок, он пригласит к себе жить деда. В едва переделанном под жилье подвале собирались помощники – на случай непредвиденного, в любую минуту возможного. Тем более дед вложил в свое время в Художественный общедоступный все, что имел средней руки помещик. Актерская гильдия была снисходительней к неискупаемой вине классово-чуждого происхождения. Особенно при дружественном покровительстве Станиславского.
Вход в подвал был со двора. Рядом с навощенной до зеркального блеска лестницей в бельэтаж. Квадратные сени с дощатым полом. Заросшие грязью оконца под потолком. Расходившиеся щелями по сторонам коридоры. В чугунных сливах капала вода. За ней приходили из комнат с ведрами. Непременно одетые и причесанные. Халатов, подтяжек, тапочек не было. Чуть пришепетывавший Кторов, кинозвезда 1920-х годов, смеялся: «Коммуна, знаете ли, ГОСПОД актеров». Где-то ревели примусы. Чавкали разбитые, под разноперой клеенкой двери. Хорошо поставленные голоса перебрасывались не всегда безобидными словами. Взрывались и затихали.
В бельэтаж приходили по приглашению. В подвал забегали на огонек. Расходились по комнатам. Кочевали табором из одной в другую. Театральные страсти кипели. Особенно в 1936-м, когда властью получившего на откуп Комитет по делам искусств Платона Керженцева один за другим прекращали свое существование московские театры. Восемнадцать за один год. Среди них – МХАТ Второй и едва успевший определиться Московский Художественный рабочий театр в Чудовом переулке у Мясницких ворот. Бунтовавшей молодежи Первого и Второго МХАТа и театра Корша пришлось уступить место детской самодеятельности – первому Московскому городскому дворцу пионеров в особняке чаеторговцев Высоцких.
Не искали справедливости, не просили о помощи – недоумевали: переполненные залы, отличные рецензии, свой зритель. В чем же дело? Уже в 1950-х дед скажет: «Пожалуй, самое удивительное – даже не слишком боялись. Просто ждали». – «Чего?» – «Всего. Знаешь, когда у человека нет ни прав, ни воли… Все было решено теми пресловутыми сталинскими „винтиками“, каждый обязан себя осознавать винтиком грандиозной неслыханной коммунистической машины. Винтик одинаково можно пустить в дело или на переплавку, заменить или выкинуть. Особенно когда винтики были счастливы своей одинаковостью, непонятным образом даже самоутверждались в ней. Видела когда-нибудь физкультурные парады на Красной площади?»
Видела. В киножурналах. Бритые головы. Загар. Трусы. Мускулы. Метровый шаг. Один, как все, все, как один…
Рассказы о Художественном общедоступном были вместо сказок. Станиславский на репетициях: «не верю» до обмороков. Хлопоты с костюмами Марьи Петровны Григорьевой, которая могла их примерять актерам тоже до бесчувствия. Словечки Якова Ивановича Гремиславского – чародея от грима. Шутки Лужского… Самый любимый рассказ – о работе деда над ролью Кота в «Синей птице» Метерлинка. Самый грустный – о Мейерхольде в роли царя Федора Иоанновича. Мейерхольд готов был играть любую роль, но об этой мечтал. Не соглашался с драматургом. Царя видел по-своему.
«И все-таки дело было не в трактовке – во внутреннем конфликте с Немировичем. Немирович хотел оставаться учителем, указывать, подчинять себе. Мейерхольд шел своими путями и мог выиграть. Успех у него бывал разный. Иногда очень большой. Всеволода Эмильевича на сцене ждали. Прощали срывы. Он всегда оставался ярким. И на редкость органичным». – «Трудный характер?» – «Обывательское определение! От ограниченности и зависти. Трудный – потому что работающий. Ищущий. В своих поисках бескомпромиссный. В жизни предпочитают безразличных. Индифферентных, что ли.
У пришедшего ему на смену в спектакль Москвина был быт. Вкусный. Яркий. У Мейерхольда – анатомия призвания и возможностей. Власть, как нечто надчеловеческое, и человек. У его Федора какое-то нутряное существо самодержавия во всей его бессмысленности и жестокости. Противопоказанность, может быть. Или вырождение идеи. Это было гнетуще страшно».
«А Станиславский?» – «Может быть, считал, что не вытянуть на такой уровень весь состав актеров. Тут всем Мейерхольдами следовало быть. Всеволод Эмильевич выпадал, а начало театру и так давалось трудно. Чем-то приходилось поступаться». – «И позже? Через год-другой?» – «В вопросе о пайщиках театра он отстранился. Все оказалось в руках Немировича: кому быть пайщиками, кому не быть». – «Но Мейерхольд и Чехов…» – «На одном Чехове репертуара было не удержать. Это прекрасно понимал сам Антон Павлович. Хотя говорил: уход Мейерхольда – потеря одного из принципов Художественного общедоступного. О Херсоне, куда тому пришлось уехать, очень беспокоился. Город захолустный. Нетеатральный. А Мейерхольд в нем два чеховских спектакля при битковых сборах сделал. Мы же все в большей или меньшей степени понимали: Художественный остался, Общедоступный оказался недолговечным. Теперь бы сказал: производство заело».
Дед вертит в руках чайную ложку, то отодвигает, то придвигает блюдце. После стольких лет та давняя тема по-прежнему не оставляет безразличным.