412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Молева » Баланс столетия » Текст книги (страница 16)
Баланс столетия
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:51

Текст книги "Баланс столетия"


Автор книги: Нина Молева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)

Древнерусское искусство и искусство советское (в смысле единственно допустимого и «нужного народу» соцреализма), искусство западноевропейского Средневековья и XIX века (доказательство извращенчества импрессионистов и им подобных), но едва ли не главное – курс описания и анализа памятников. Иначе говоря, как и что искусствовед, «стоящий на платформе исторического материализма», в картине, скульптуре, архитектуре, графике должен видеть.

Профессор советского толка Всеволод Владимирович Павлов считается специалистом по Древнему Египту. Но это не мешает ему читать весь курс по Древнему миру – Греции и Риму, Ассиро-Вавилонии и Персии, Индии и Китаю. Невысокий плотный профессор тоже ищет контакт со студентами. Составляет списки тем семинарских работ с указаниями, какие «потянут» на кандидатскую, а то и на докторскую диссертации. Захватывающие дух перспективы, за которыми становится почти незаметным телеграфно-словарное изложение материала.

Но оба почти ежедневно мелькавших лектора представлялись университетскими корифеями по сравнению с бесшумно проскальзывавшим в аудиторию призрачно-белым, в венчике жидких пепельных волос Александром Лебедевым с его установочным – так и говорилось! – курсом советского искусства. Неважно, как началась война, неважно, что немецкие войска недавно отошли от Москвы, что страна наполовину сожжена и лежит в руинах, – искусство, в интерпретации высокого партаппаратчика, обязано было доказывать все несомненное преимущество социалистического устройства. Реальная жизнь была здесь ни при чем.

С наступлением зимы Лебедев в одном из залов Зоологического музея, где успели забить фанерой окна, среди гигантских скелетов динозавров и рептилий, при еле теплившейся электрической лампочке проникновенно полушепотом говорил о связи искусства с вредительством, об очистивших «нашу жизнь» недавних политических процессах и, как о естественном их результате, высочайшем взлете советской живописи на прошедшей в 1939-м выставке «Индустрия социализма».

Через десять лет Екатерина Александровна Звиногродская, ведавшая организацией «Индустрии социализма», будет рассказывать, как назначались цены за темы, какими выгодными были сталинские сюжеты (остальные руководители партии куда дешевле!) и как сражались за них знаменитые художники. Половина денег выдавалась авансом, половина по окончании шедевра.

Установка Лебедева была предельно проста. Никаких формальных поисков, главное – поиски темы, в чем и призваны помогать художникам искусствоведы. Полит-комиссары от искусства – какого бы периода вопрос ни касался. Разоблачать, вскрывать, направлять – по сравнению с позицией Лебедева даже страшный академик Андрей Януарьевич Вышинский выглядел опасным либералом. Ведь это он на Всесоюзном совещании режиссеров в начале 1939 года сказал, что формализм есть отставание содержания от формы. Вот за что был арестован и уничтожен Мейерхольд. Для лектора со Старой площади советские классики уже четко определились. Они не подлежали критике. Искусствоведам просто следовало ждать появления очередных шедевров и заранее настраивать себя на восторг по их поводу.

Александр Герасимов, Василий Ефанов, Кукрыниксы, Федор Модоров – в первом ряду. Борис Иогансон с его слишком широкой манерой живописи и Евгений Кацман со слишком мелочной прорисовкой деталей – во втором. 1920-е годы затрагивались только в связи с полной победой соцреализма над «инакомыслящими». Зато каким восторженным полушепотом говорилось о тех, чьи холсты попадали в поле зрения пусть не самого вождя и учителя – великое имя не поминалось всуе, – но хотя бы Поскребышева, его секретаря и помощника, который лично просматривал перед каждой очередной Всесоюзной художественной выставкой отобранные для нее портреты «бессмертного».

Положим, отвергло политически незрелое жюри холст Дмитрия Налбандяна «Сталин в кабинете» – с пронзительно синим окном, красной кремлевской звездой и самолетиком на столе, – а товарищ Поскребышев тут же заметил, выделил, одобрил. Отсюда Сталинская премия и предписание всем художественным музеям страны заказать автору копию за астрономическую цифру, поглощавшую едва ли не годовые их бюджеты.

Шелестящий полушепот – это тоже часть профессии, к тому же признак культуры, в советском ее истолковании, и хорошего профессионального тона. До конца столетия будут одергивать: «Пожалуйста, без эмоций!» Без эмоций – значит, без личного отношения, без внутренней пережитости, в точном соответствии с общим регламентом, установленным теми, кто предпочитает подчиняться.

Водянистые глаза в упор разглядывают каждого студента: на что способен, не выдается ли чем-то среди других, не склонен ли к неуместным вопросам. «Сдавать экзамены будете по моим запискам, и учтите – никаких избыточных сведений. Они невыгодны вам самим – преподавателю трудно будет ставить вам оценки. Тем более никаких рассуждений. Здесь не философский факультет». Известная пианистка профессор Вера Горностаева впоследствии вспоминала, как всех студентов Московской консерватории собрали в Большом концертном зале, где Лебедев зачитывал постановление ЦК о музыке, спотыкаясь на именах, перевирая фамилии даже самых знаменитых, не справляясь с музыкальными терминами.

1948-й! А двумя годами раньше в Государственном институте театрального искусства – ГИТИСе он же знакомил студентов и преподавателей с очередным постановлением Центрального Комитета и невозмутимо ждал покаяния профессуры. Каждого. По списку. Режиссер А. Дикий не назвал ни одного повинного в «ереси», зато его коллеги, перебивая друг друга, торопились пополнить списки виновных именами личных недругов, а то и друзей. Ради спасения собственной шкуры готовы были поступиться и самыми близкими!

NB

1943 год. 26 января. Н. И. Вавилов умер в тюремной больнице от дизентерии. Таково было официальное сообщение.

О РАБОТЕ СЕКРЕТНЫХ ОСВЕДОМИТЕЛЕЙ

Выпускница Института иностранных языков была направлена на работу в кассу приема иностранных телеграмм при Центральном телеграфе города Куйбышева, куда вместе с советским правительством были эвакуированы дипломатический корпус и корреспонденты. Затем ее устроили переводчицей в газету «Британский союзник» в Москве с условием выполнять функции секретного сотрудника КГБ.

«Что могли делать все эти Джоны, Тэдди, Вилли? Им всем тоже по 20 с небольшим, они солдаты в американском или английском атташатах. У каждого есть своя „ханичка“ (милая). Я не была исключением. За мной ухаживали, приглашали на „партиз“ и говорили о разном. О нашей „свободе“ тоже и всегда с насмешкой.

Донесения мои были всегда однотипны: „Он сказал“, „Я сказала“. Причем, как правило, он говорил то, что хотел, про наши порядки, а я выдавала патриотическую тираду, что фиксировалось в моем донесении.

Иногда, откровенно посмеиваясь, какой-нибудь Стив или Фрэнк спрашивал: „Лидия, а как вам нравится вести двойную жизнь?“ Я становилась в позу оскорбленной невинности, а они говорили слова, соответствующие нашим: „А нам до лампочки“. Конечно, им было до лампочки, они были из другого мира. И они знали, что после первой, даже случайной встречи с иностранцем девчонку немедленно приглашали в КГБ, а она на следующий день с ужасом рассказывала своему „ханичку“, что с ней произошло, и либо переставала с ним встречаться (но все равно получала срок; с нами сидела одна девушка за единственный визит в ресторан с иностранцем), либо шла на риск, а может быть, принимала те же условия, которые связывали меня.

…Каждый свой шаг я протоколировала в своих донесениях, а к тому же должна была запоминать все то, что говорили в тех компаниях, где бывала. [19 сентября 1949 года агент была арестована.]

Оглядываясь назад, я вижу перед собой разного возраста мужчин, у которых я была на связи. Иногда совсем молодых, иногда таких, кому я годилась в дочери. Разве они не понимали, в какое дурацкое положение их ставила верховная власть, заставляя держать в секретной службе… подобных мне девчонок, всех этих тишайших горничных и удалых шоферов?..»

«Слышала? У Сигизмунда несчастье…» Посеревшие губы дяди Володи еле шевелятся. На Пятницкой открыты окна, откуда-то доносятся голоса. Только бы не прислушивались, не поняли…

«Вы о чем?» – «Бабушка не говорила? Ангел-хранитель. У него появился ангел-хранитель». – «Когда? Почему?» – «Судьба неудачника. – Дед никогда не говорил так жестко. – Когда? Уже давно. Сигизмунд не придавал этому значения». – «Но он же ни с кем не видится!» – «Потому и стало заметно. Будет лучше, если мы вместе поедем на участок, и тогда он сам расскажет. Ему надо помочь. Если еще не поздно…»

«Участок» – две сотки городской свалки на окраине Москвы, в Шелепихе. По счастью, технической. Навал ржавого железа, проводов, битого стекла, деталей машин. Зато есть водопровод. И если разобрать все отходы, получится кусок жирной земли.

От Пресненской Заставы трамвай долго колесит по рабочим районам, пустырям. Последняя остановка и еще двадцать минут ходьбы в полной глухомани. «Так что же насчет ангела?»

У Кржижановского лицо смертельно уставшего человека. Про таких говорят: «Не жилец…»

«Она уверяет, что знает меня с 37-го. Будто разговаривала со мной на чьей-то даче. Не помню. Ничего не помню». – «Кто она? Чем занимается?» – «Говорит, дочь художника. Кажется, Соколова. Работала в ВОКСе. Теперь пишет шрифты, афиши». – «ВОКС – это плохо».

Дядя Володя нетерпеливо обрывает: «Разведка и госбезопасность – каждый знает. Она расспрашивала о Сигизмунде в ВТО, стала приходить на выступления, всучила – для отзыва! – свои очерки. Старается каждый раз идти рядом до трамвая. Да не это главное! Позавчера предложила показать какие-то театральные эскизы в „Аквариуме“, долго таскала по каким-то вертепам, пока не привела в комнату. Там стол под скатертью, цветы, вино, пирожные, шоколад, закуски». – «Но в „Аквариуме“ ничего и никого нет!» – «Вот именно, а тут такие чудеса. Всего полно. Приборы серебряные. Книги. И разговоры, само собой разумеется, о литературных пристрастиях, взглядах на философию. Стала интересоваться, чем Сигизмунд занимается, что пишет, нельзя ли почитать». Дядя Сигизмунд почти равнодушно: «Зачем ей? О Марине Цветаевой впервые услышала. Кафки не знает. О Свифте говорит несуразные вещи. И что со мной ей необычайно интересно. И что нам необходимо встречаться. И что она себя чувствует моей ученицей. Вот так все было у Левидова. Больше его нет. Вообще не слишком ли много возни вокруг меня? Взять и все тут…»

Дядя Володя почти взрывается: «Что же ты молчишь? Что ему делать? Георгий Шенгели посоветовал – он тоже приметил эту особу – не подавать виду». – «Наверное, он прав…»

Кржижановский всматривается в искореженное железо, проросшее чертополохом. Гладит легкий колосок травинки. «Почему не оставить меня в покое? Просто оставить…» – «О чем ты? О справедливости? Снисходительности? Человечности? Их здесь нет и не будет. Слышал о судьбе старшего сына Сталина? Вася рассказал. Яков Джугашвили. От первой жены. Артиллерист. В июле 1941-го попал в плен в Белоруссии. Сталин отказался обменять его на Паулюса. Собственного сына! Недавно он покончил с собой в лагере Саксенхаузен. Бросился на колючую проволоку. Сталин и слушать не стал. А Василий Иосифович в полку веселился: мол, туда братцу и дорога». – «А Аллилуева?» – «Он ее ударил. В ссоре. Она упала и будто бы пришлась виском об острый угол. Поскребышев на выстрел вбежал – увидел. Потом было торжественное погребение на Новодевичьем. Как всегда, горе и то напоказ. Все равно в душе пустота».

NB

1943 год. Распущен Коминтерн.

Арестован Антон Антонов-Овсеенко, сын секретаря Петроградского Военно-революционного комитета, арестовавшего в 1917 году министров Временного правительства, студент Московского городского педагогического института. Это его второй арест. Первый был в октябре 1940-го. Тогда его недолго держали в Бутырской тюрьме.

Огромный «студебеккер» с бригадой уходит в сумеречный рассвет зимнего дня. Война отступила от Москвы. Центры переформирования танковых частей теперь располагаются на старой Владимирке. От Орехово-Зуева десять километров до речки Киржач. Обрывистые, еле присыпанные снегом берега. Вековые сосны. Дубовые рощи, заваленные буреломом. На едва проклюнувшихся проталинах сморчки – множество маленьких, похожих на иссохшие пенечки грибов. Их мешками нам набирают солдаты. «Чисто тайга», – смеется Валера, крутя баранку.

Михалыча больше нет. На новой машине краснощекий коренастый сибиряк. Валера вернулся из госпиталя. Осколок из легкого ему не удалили. Дали работу полегче. Иногда по его лицу пробегает судорога. Он не жалуется. Тайком глотает из кулака таблетки. Жалеет тех, к кому ездим: не знают, на что идут. Обычно от танкового десанта в живых никого не остается. Разве что чудом. В пехоте и то легче. А тут, гляди, какие слабаки. Из тех, кого раньше не брали. Не выдюжат. Ни в коем разе.

За Михалычем ушли и члены бригады – в строй. Срок подошел. Коля Павлов, Коля Кромин, Юлька Садовский… Кто-то не вернется. Кто-то… «Да ты, сестренка, не думай. Знаешь, как у нас в деревне бабка моя толковала? Раз козе смерть, выходит, и бояться ее, костлявой, нечего. Ранение – дело другое. Тут всяко бывает. Без рук, без ног останешься, так и порешить себя не сможешь. А тебе вон солдатиков порадовать еще надо. Держись, Михална!»

Кажется, весна приходит раньше обычного. Но Валеру не проведешь – деревенский! «Это ты о том, что снег вроде посерел? Так это от машин. Гляди, сколько их туда-сюда носится. В сторонку свернем, как скатерка белая будет». «Студебеккер» на приспущенных шинах едет почти по целине. Тормозит у ворот части. «Гляди, как сегодня управились: восьми часов нет, а уж на месте». Значит, лишний концерт, лишняя программа и уставшие до полусмерти ребята. На обратном пути будут вповалку спать на мешках с реквизитом.

И неожиданная мысль: все стало привычным. Как работа. Просто работа. «Поговори с нами, сестренка», – просят солдаты, прибывшие на переформирование. Те, что остались от батальона или полка. Никто не скрывает: самое страшное возвращаться второй раз на передовую. «А куда денешься? Это уж как судьба».

У Петровского-Алабина один из самых больших лагерей переформирования. Солдаты задерживаются от силы на неделю. Новые машины. Новые командиры. Новое пополнение. И в путь. Едва ли не единственный постоянный знакомец – военврач Игнатий Иванович Жвирблис. «Я из Бреста». – «Из того самого?» – «Из того». – «Но как же вам удалось?..» – «Остаться в живых? Был в увольнении. Судьба. – Седые виски из-под белой шапочки. – Моя вторая война. Отступал из Австрии. Через Галицию. Победных фанфар слышать не довелось. Хотите на будущее остаться в театре?» – «Ни за что! Как и стать медиком». Игнатий Иванович смеется уголками глаз: «Что ж, пусть вам повезет. Пусть все сбудется, как задумаете…»

NB

1943 год.Ноябрь. В журнале «Октябрь» приостановлена публикация повести Михаила Зощенко «Перед восходом солнца». Писатель обратился с письмом к Сталину. Ответа не последовало.

1944 год. Январь. Журнал «Большевик» выступил с разоблачением «злопыхательства» Михаила Зощенко в отношении советского народа и условий жизни в Советском Союзе.

«Литература? И что же вас удивляет? Любое указание партии должно быть нами применено к любому явлению нашей культурной жизни. В этом и заключается смысл профессии – не ждать особых разъяснений, но действовать быстро и эффективно!» Глаза доцента Германа Недошивина горят за стеклами очков. Он ходит по узким коридорам старого университетского здания стремительно, словно рассекая воздух. И почтительно жмущихся к стенам студентов.

Парторганизация искусствоведческого отделения заседает чуть ли не каждый день. С громогласными, пламенными заявлениями. Или, наоборот, шепотом за шаткой стенкой из книжных шкафов, которые делят маленькую, отданную отделению (единственную!) комнату.

Узкая дверь. Два окна в университетский курдонёр… Вид на угловую – Арсенальную башню Кремля, Исторический музей, Красную площадь. За шкафами «профессорская», где правят две лаборантки: Наталья Николаевна Усольцева в качестве заведующей всем нехитрым хозяйством и Наталья Ивановна Соколова в качестве единственного «кадра».

Длинное, с крупным носом и словно присыпанное серой мукой лицо Усольцевой, родственницы психиатра, в клинике которого умирал Врубель, постоянно выражает озабоченность. Она переживает все партийные установки и болеет за «недошивинскую партию». Понимает, что на факультете «комиссаров от искусства» только терпят. По словам Усольцевой, это «классовое недоброжелательство» и скрытая оппозиция всей коммунистической партии, которую представляют вообще искусствоведы.

Пышная прическа льняных волос подчеркивает внешнюю независимость ее позиции: «Я всегда говорю только правду и не считаю нужным это скрывать!» Даже если в результате кому-то из студентов придется расстаться с университетом или быть вызванным в спецчасть.

Наталья Ивановна, хрупкая, миниатюрная, темноглазая, с множеством браслетов на жилистых руках, слишком дорожит работой в университете, чтобы высказывать собственное мнение. Но она всегда умеет случайным словом, взглядом, паузой в разговоре предупредить, предостеречь, заставить подумать. И никаких личных разговоров, никакого выражения симпатии. Как за стеклянной стеной. Таковы условия игры – искусствоведческое отделение кипит партийными страстями. Академик-филолог Виктор Владимирович Виноградов, ставший деканом факультета, с нескрываемой досадой заметил: «Десант Института красной профессуры. Не удивлюсь, если сюда переедет вся спецчасть. Хотя лучше бы наоборот».

Но это всего лишь мечты. Спецчасть занимает левое крыло старого здания, и места ей нужно куда больше, чем ректорату. Обитые металлическими листами, плотно закрывающиеся двери. Окошки в коридор с двойными стеклами. Повестки, которые рассылаются отсюда по всем одиннадцати факультетам. Говорят, досье хранятся в специальных несгораемых шкафах. И постоянная связь с объединенной, межфакультетской кафедрой марксизма-ленинизма, которой заведует Николай Сарабьянов, по прозвищу «Великий глухой».

Перетасовки в преподавательском составе происходят в головокружительном темпе. Профессора Михаила Владимировича Алпатова, автора фундаментального исследования «Италия времен Данте и Джотто», работ по древнерусской иконописи, об Андрее Рублеве, отстраняют первым. Впрочем, у него и нет никакого оружия для борьбы: не член партии (да кто бы его принял!), к тому же сын известного московского торговца москательными товарами. Алпатовскими обоями были оклеены многие московские квартиры – от самых богатых до самых бедных. Собственная фабрика работала за Серпуховской Заставой, магазины и склады размещались рядом с Красной площадью.

Куда лучшей кандидатурой представлялась профессор Наталья Николаевна Коваленская, успевшая еще до войны выпустить признанный учебным пособием для вузов курс русского искусства XVIII века. Предпочтение книге было оказано не случайно. Позиция автора говорила сама за себя: «Самостоятельность национального искусства состоит, конечно, не в неизменном соблюдении древних традиций. Общеизвестно утверждение товарища Сталина, что „национальный характер“ не есть нечто раз и навсегда данное, а изменяется вместе с условиями жизни. В другом месте товарищ Сталин прямо предостерегает против слишком прямолинейного понимания забот о „сохранении и развитии национальных особенностей народов“».

Все начиналось со сталинских слов и разъяснялось ими. Член партии, Коваленская не была фанатичной проповедницей идей вождя. Просто так легче жить и проще продвигаться по служебной лестнице. Особенно при отсутствии даже полного среднего образования. Наталья Николаевна не скрывала, что не сумела закончить гимназию. Все остальное ей дала «красная профессура». Но в условиях университета этого было недостаточно. Вместе с Недошивиным и при рьяной поддержке Лебедева она добилась появления на отделении еще одного профессора (в 1930-х это звание было одним из самых распространенных) – Алексея Александровича Федорова-Давыдова, преподававшего раньше краткую историю русского искусства на художественном факультете текстильного института. Студенты прозвали его просто «Федька».

Сравнительно молодой (ровесник века!). Невысокий плотный блондин с сильно поредевшими и поседевшими волосами. С усами и бородой, что не было тогда в моде. Говорун, любивший во время эффектных пауз рассматривать собеседника из-под очков с чуть приоткрытым ртом. Лектор, не знакомый с методом анализа художественных произведений, зато не скупившийся на иронические замечания по поводу каждой картины и каждого художника. О себе «Федька» рассказывал много. Якобы внук последнего генерал-губернатора Москвы. А вот об отце, скромном издателе популярного детского журнала «Светлячок», не упоминал никогда. «Федька» ушел в революцию до окончания гимназии то ли из-за увлечения модными идеями, то ли из-за ссоры с родителями. Отношений с семьей «Федька» действительно не поддерживал, и мать запретила ему приходить на ее похороны.

Перепоясанный патронташами (а может быть, и без них) юный комиссар оказался в Казани, откуда привез в Москву в качестве жены вдову известного адвоката с детьми, которые были его ровесниками. Новая семья поселилась в келье Новодевичьего монастыря. «Федька» стал работать помощником Луначарского. Его коньком была критика так называемого индустриального стиля в искусстве. К живописи в целом комиссар оставался глух. Не это ли помогло ему одному из первых среди искусствоведов получить звание профессора? Без опыта преподавательской работы. Без научных трудов, публикаций, книг.

В установочном партийном документе 1930 года позиция профессора была подвергнута самой резкой критике: «Мы против лозунга „индустриального стиля“ в искусстве (Федоров-Давыдов), как лозунга неполного и ошибочного, методологически исходящего исключительно из техники, ставящего знак равенства между социалистической и капиталистической техникой, между техникой и экономикой, лозунга, исходящего не из идейно-классовой сущности идеологии пролетариата, являющейся ведущим началом в стилеобразовании. Мы против него и ему подобных формалистических лозунгов, как лозунгов неклассовых, дезориентирующих пролетарское движение в искусстве. Мы за пролетарский стиль, исходящий не из апологии машины, а из боевого классового диалектико-материалистического мировоззрения пролетариата».

Зато самую высокую оценку заслужила социологическая экспозиция в залах Третьяковской галереи, над которой «Федька» трудился вместе с Коваленской. Смысл экспозиции заключался в том, чтобы рядом с каждой картиной поместить текст с подробным объяснением ее «классовой сущности». Портреты В. А. Серова становились портретами эксплуататоров, народных кровопийц, угнетателей. Картины Репина наглядно иллюстрировали развитие революционного движения. Суриков, к сожалению, не сумел понять «консервативную роль» боярыни Морозовой, которая боролась за старую веру против исправления церковных книг и чина богослужения патриархом Никоном.

Живопись СЛУЖИЛА, и это было главным. Анна Ахматова и Михаил Зощенко, несмотря ни на что, не хотели служить, соответствовать, подхватывать – их осуждение следовало распространить на примеры изобразительного искусства. «Смелее! – требовал профессор Федоров-Давыдов. – Главное смелее! Не оглядывайтесь на так называемые авторитеты. Как правило, их классовая сущность враждебна нашему будущему, будущему, за которое мы призваны бороться. Вы призваны. Если собираетесь стать советскими искусствоведами».

NB

1944 год.19 июля. Из дневника М. М. Пришвина.

«– Так чего же долго думать о свободе и путях к ней; свобода таится в себе самом, и путь к свободе старинный: познай самого себя. Согласны?

– Вполне согласен, но вот, видите, тоже старинный путь был по тем березкам, и нате вот: ушел под воду, и все, кто шел по нему, остался под водой. И мы на этой воде, на ихних слезах плывем теперь на лодочке и рассуждаем о свободе. Правда ваша, конечно, свобода в себе, но ведь они тоже так думали, жили, догадывались, выдавали дочерей, женились и вдруг нате! неправильно! Идите рыть канал. И весь их старинный путь ушел под воду. Как с этим помириться, как соединить Ленинград с Петром и град Петров с бедным Евгением и как согласиться с пожеланием Пушкина: „Да умирится же с тобой и покоренная стихия!“

Это искусственное озеро слез, из которого пьет воду вся Москва, эта покоренная стихия про себя никогда не мирится, и если выйдет тихий вечер, как сегодня, то нельзя верить даже и такой тишине и доверить свою лодку воде, оставь ее без привязи – и лодка уйдет, и ты догадаешься, что стихия ничуть не умирилась, а только пережидает и втайне действует».

28 августа. С. С. Прокофьев впервые исполнил на рояле свою Пятую, только что законченную симфонию. Его слушателями были Шостакович, Мясковский, Кабалевский и Мурадели. Симфония писалась в Ивановском Доме творчества композиторов.

4 сентября. Из дневника М. М. Пришвина.

«Победа (государство) оставляет после себя вечное непримиримое начало (Евгений), о чем точно сказано: отдай Богово Богови, а кесарю кесарево. Так что личному началу и государственному нет примирения. Необходимость примирения (видимость) разрешается подменой личности отличником (стахановец, орденоносец). И, может быть, чем больше в государстве отличников, тем больше общество нуждается в личностях (общество состоит из личностей, государство – из отличников)».

Легкая метель кружит среди колонн консерватории. Снег искрится на ступенях, заметает невысокий порожек. Света нет. И только за тихо открывающейся дверью, в глубине, мелькает желтое тепло.

Концерт профессора-органиста Александра Федоровича Гедике. Чуть ли не первый с начала войны. В репертуаре Бах и польские композиторы XVII века. Гедике почти полвека на сцене. Столько же в роли преподавателя. Строгого до суровости. Не делающего скидок на самочувствие, настроение. «Музыка – это добросовестная работа» – так в консерватории говорят о Гедике. Может быть, он не так много вкладывает в исполнение от себя, но безукоризненно точно выполняет каждую мысль композитора.

В вестибюле темно. В полупустом зале каждый мостится в кресле так, чтобы не касаться ногами ледяного пола, глубже запрятать руки в рукава шубейки. На Гедике поверх концертного костюма меховая безрукавка и митенки. Несколько слов публике: «Не надо аплодировать. Только если очень захочется. Надеюсь, понравится».

Профессор прав – от аплодисментов толку мало. Крошечная аудитория предпочитает нестройно кричать «браво!». Гедике смотрит поверх очков. Наклоняет голову. И снова поворачивается к клавиатуре. «Николай Зеленский». – Ведущая называет польское имя на русский манер. Сидящий в соседнем ряду профессор Николай Мясковский поправляет: «Миколай Зеленьски».

Еще один варшавский знакомый. Его отец служил в крепости Ново-Георгиевск, неподалеку от Варшавы, под начальством Ивана Гавриловича Матвеева. Потому сын и окончил, до Петербургской консерватории, Петербургское военно-инженерное училище. Воевал всю империалистическую. Потом приехал в Москву. И остался в стороне от консерваторской жизни. Просто сочинял музыку. Просто перестал заниматься музыкальной критикой в середине 1920-х. Запомнились его слова, произнесенные за столом у графини Комаровской, на Воронцовом Поле: «Кажется, началась какая-то фальсификация: вместо меломанов – меломассы. Или просто массы. Без „мелоса“». Ему было сорок с небольшим лет.

Мясковского введут в художественный совет Комитета по делам искусств и в редакционную коллегию журнала «Советская музыка». Синекуры, которые не могут приносить удовлетворения. Сегодня он ждет исполнения своего небольшого «концертштюка». Не объявленного в афише, но задуманного Гедике для исполнения на бис. Если придется бисировать. Рядом Григорий Петрович Прокофьев.

«Как твой университет?» – «Ничего». – «Только-то? А служба?» Профессор хочет быть в курсе жизни несостоявшейся ученицы. Может быть, потому, что иных учеников уже нет. Даже из Института художественного воспитания детей, куда его направили после закрытия экспериментальной лаборатории, профессора удалили. Даже война не помешала идеологическому руководству страны позаботиться, чтобы гениальный педагог не сталкивался с молодежью. Единственное место, где Григорий Прокофьев может работать, – Институт психологии Академии педагогических наук РСФСР (не Советского Союза!). В качестве простого научного сотрудника отдела так называемой специальной психологии. И под общим руководством одного из ведущих специалистов в этой области Павла Максимовича Якобсона, никогда не имевшего ничего общего ни с музыкой, ни с театром, но усердно занимавшегося их проблемами.

В дверях зала появляется Валера. Все понятно: срочный выезд. Может, и к лучшему – не придется отвечать на вопросы…

NB

1945 год. 13 января в Москве в Большом зале консерватории состоялась премьера Пятой симфонии С. С. Прокофьева. Дирижировал автор. Симфония исполнялась во втором отделении, после того как закончился артиллерийский салют в честь очередной победы Советской Армии. Святослав Рихтер вспоминал: «Он ждал, и пока пушки не умолкли, он не начинал дирижировать. Что-то было в этом значительное, символическое. Пришел какой-то общий для всех рубеж… В этом есть что-то олимпийское».

«Поля! Полина! Поля-у! Война… Война кончилась! Отмучились! Поля-у!» – Отчаянный женский крик взрывает воскресную тишину двора. И сразу все наполняется голосами, хлопаньем дверей и распахивающихся окон. Слова мешаются, путаются, волнами плещутся среди каменных стен: «Отмучились! Отмучились! Слава тебе, Господи! Слава тебе!»

Поверить трудно. Невозможно: четыре года! Но вот уже врываются звуки включенного на полную мощность репродуктора: «С победой вас, дорогие товарищи! С победой!» Первое желание – выбежать на улицу. К людям. Что-то делать. Сейчас же! Немедленно!

Бабушка возвращается из кухни с миской воды, перочинным ножом и молча подходит к окну. Кресты! Синие кресты! «Как же я их ненавижу!» Ножик скребет по стеклу. Окаменевшая бумага не хочет отставать от стекла. Бабушка не торопится, буднично делает свое дело.

Вечером за столом собираются все родные. Не хватает стульев. И нечего положить на старинные тарелочки. Просто чай. Хлеб. Сахарин. Но у бабушки появляется еще и черный мускат. Совсем на донышке бутылки. Неприкосновенный запас. «Как причастие!» Все молчат. И как-то сразу становятся заметными произошедшие со всеми перемены.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю