Текст книги "Баланс столетия"
Автор книги: Нина Молева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Мы указали на мосты,
На взрыв азотной кислоты,
На выключенный свет.
И мы спросили: «Это ты?»
И мы сказали: «Это ты!»
А он ответил: «Нет!»
Михалковскому шпиону отрицание мнимых преступлений помогло так же мало, как Бухарину, Рыкову, Каменеву и пяти расстрелянным первым маршалам Советского Союза, чьи портреты в один прекрасный день под строжайшим наблюдением учителей школьники всей страны вырывали из учебников и сдавали педагогам. Михалков также требовал высшей меры наказания – средствами так называемой поэзии. Точнее – рифмованной газетной прозы. Зато в дни съезда он мог дать волю прирожденному романтизму:
Где бы мы свой самолет ни вели,
Где бы ни плыли и где бы ни шли,
Где бы ни строили мы города,
Имя заветное с нами всегда.
Если ты ранен в тяжелом бою,
Если у гибели ты на краю, —
Рану зажми, слезы утри,
Имя заветное вслух повтори…
Сталин, чье имя, как песня, живет,
В бой призывает, к победам ведет!
Теперь главным было, чтобы текст не заменили другим, чтобы кто-то не перебежал дорогу так пленительно начинавшейся жизненной карьере. Опасения были напрасны. Вождь и учитель любил достаточно двусмысленные ситуации, чтобы ему прислуживали именно «бывшие», родовитые, еще лучше титулованные.
В данном случае о титуле говорить не приходилось. Но Михалковы были дворяне, а за поэта боролась к тому же достаточно знаменитая теща – дочь художника В. И. Сурикова, жена известного советского живописца П. П. Кончаловского, отличавшаяся завидной энергией. Как бы ни было, автор гимна вождю и учителю отсиживал все репетиции, покоряя педагогов-репетиторов любезностью и нарочитой наивностью: он в самом деле обожал Сталина, в самом деле всего только записывал рвущиеся из сердца строки.
День Парижской коммуны, непременно упоминавшийся всеми советскими календарями. С утра вереница автобусов отправляется из Чудова переулка, чтобы въехать в Боровицкие ворота Кремля. Пока еще только репетиция – прогон, зато вечером выступление на самом съезде. Ни одного педагога. Снова кругом «вожатые». И бесконечные повторения: микрофоны, повороты – к залу, к столу Политбюро, вход, уход. Еще раз. Еще! И еще – до обмороков. Все должно быть естественно. Непринужденно.
«Легче, ребята! Легче! На одном дыхании!» – Режиссер Николай Охлопков, тот самый, который играл так понравившегося Сталину «человека с ружьем» в фильме «Ленин в Октябре», славился умением организовывать массовые зрелища. Правда, здесь должно было преобладать военное начало: армия юных.
О передышке, возвращении домой не могло быть и речи. Снова Городской дом пионеров. Снова доделки. И – вечер. Рассмотреть Кремль не представлялось возможным. Он был закрыт для обыкновенных людей со времени переезда в него советского правительства. Но и теперь от двери автобуса до парадного подъезда надо было проходить сквозь строй словно сросшихся шинелей. «Быстрее! Не задерживайтесь! Проходите! Товарищ руководитель, отвечаете за свой список! Все ваши? Только ваши? Посторонних нет?»
Построение в Георгиевском зале. Беззвучная разминка. Букеты ведущим со строжайшим наказом каждому, кому из членов Политбюро должен цветы передать: «Только не товарищу Сталину! Слышите? Ни шагу в сторону! Товарищу Сталину цветы передаст специальная девочка». Переданный динамиками голос председательствующего: «Товарищи делегаты! Нас пришла приветствовать наша смена!» Еще какие-то дежурные фразы. Горны. Распахнутые двери. И – начало чудес.
В строю пионеров великовозрастные «вожатые» в пионерской форме, пытающиеся скрыть свой рост и возраст и плотно перекрывающие ведущих от стола с «небожителями».
Появляющаяся из боковых дверей шеренга детей правительства, пожелавших участвовать в представлении.
Среди горнистов незнакомые лица взрослых музыкантов. Перехваченные чьими-то руками букеты. И на столе президиума неизвестно откуда появившаяся крохотная девочка с цветами, которую подхватывает здоровой рукой развернувшийся к кино– и фотокамерам вождь и учитель – классический снимок, который обойдет весь мир. Образ отеческой заботы – до скольких сердец за рубежом он сумеет дойти!
Кто и как узнает, что у одной из ведущих за день до выступления арестуют отца и ее срочно заменят другой, «чистой»? Что еще одна замена будет вызвана недостаточным процентом русских в составе ведущих: требовалось, чтобы их было пятьдесят на пятьдесят. Что всех предупредят, о чем и как следует потом говорить, а идеально вышколенные журналисты обратятся только к тем, кого назначат на роль рассказчиков. Это не было сговором – скорее правилами игры, принимаемыми всеми, кто решался в ней участвовать.
NB
1939 год.Февраль. В подмосковном Болшеве было создано Особое техническое бюро при НКВД СССР, куда со всех концлагерей, рудников и лесоповалов были переведены находившиеся в заключении ведущие работники оборонной промышленности: авиаконструкторы Андрей Туполев, Владимир Петляков, Владимир Мясищев, Роберт Бертини, главный конструктор Харьковского конструкторского бюро, создатель первого советского самолета с убирающимися шасси Иосиф Неман, вооруженец Александр Надашкевич, моторист Курт Минкнер и другие.
Позднее конструкторское бюро Туполева было переведено (при сохранении тюремного режима) в Москву. В спальнях размещалось по 20 человек. На крыше находился «обезьянник» – огороженное металлической сеткой пространство для прогулок. А. И. Туполев провел в тюрьме 1367 дней и по ходатайству НКВД был досрочно освобожден вместе с двадцатью сотрудниками своего КБ 19 июля 1941-го.
7 июня. Газета «Правда». «Гитлер и Геринг об интервенции в Испании»:
«Берлин. 6 июня (ТАСС). Сегодня в Берлине состоялся парад части германских войск, вернувшихся из Испании. После парада Гитлер и Геринг выступали с речами.
В своей речи Гитлер прямо заявил, что в июле 1936 года было положено начало активному участию Германии в войне в Испании. Борьба германских войск в Испании, по заявлению Гитлера, была войной против демократии… В своей речи Гитлер выразил „сожаление“ о том, что Германия вынуждена была все время скрывать от общественного мнения борьбу германских войск в Испании.
В своем выступлении Геринг заявил, что впервые после мировой войны германский воздушный флот принимал участие в широких военных операциях. Германский воздушный флот принял участие во всех крупных боях у Мадрида, Бильбао, Сантадера, Барселоны и т. д».
13 июня в Москве открылась Всесоюзная режиссерская конференция. Вступительное слово произнес А. Я. Вышинский. Вел конференцию М. Б. Храпченко. С докладами выступили А. В. Солодовников, А. Д. Попов, С. М. Михоэлс. Речь В. Э. Мейерхольда была встречена бурными аплодисментами.
Июнь. В ночь с 15-е на 16-е Мейерхольд уехал в Ленинград. 20-го был выписан ордер на его арест. Одновременно в московской квартире был произведен обыск, длившийся 12 часов. Последним человеком, которого видел Мейерхольд на свободе, был Д. Д. Шостакович.
К середине 1939-го из 136 секретарей райкомов партии Москвы на свободе осталось семеро. Семеро были расстреляны, как и многие заведующие отделами обкома и горкома партии и большинство инструкторов.
Также был расстрелян начальник Московского областного НКВД С. Реденс, женатый на сестре Надежды Аллилуевой.
20 июня. Ленинград. № 4 117 188.
«Командиру 12-ой бригады конвойных войск НКВД.
Находящегося в тюрьме УГБ при УНКВД ЛО арестованного Мейерхольда-Райх Всеволода Эмильевича, 1874 г. рождения, Пенза, прошу конвоировать с очередным маршрутом 21/VI.39 с особым конвоем, как особо опасного государственного преступника, в соответствии с приказом НКВД СССР № 00 389, в г. Москву, в распоряжение нач. след. части ГУГБ НКВД СССР.
Нач. упр. НКВД СССР по Ленинградской области,
Комиссар госбезопасности II ранга Гоглидзе».
19 июля. Из дневника М. М. Пришвина.
«Евгений [герой поэмы Пушкина „Медный всадник“] и неизреченное слово, которого именно-то и боятся все властелины. В том-то, может, и есть сила Евгения, что его проклятие не переходит в слово, и Евгения единственного нельзя изловить, соблазнить, использовать. Не словом, а бурей разряжается его мысль, и у Властелина „мальчики кровавые в глазах“. Евгений – это „народ безмолвствует“, а дела Бориса кажутся ему самому суетой. Евгений – это Смерть, хранящая культуру, укрывающая великие памятники духа под землю, чтобы они вставали потом и судили победителей… И так ясно, что все эти немые вопросы разрешаются фактом распятия».
Артек. Пионерская мечта. Сказочная страна счастья. В прошлом частный туберкулезный санаторий одного из детских врачей на Южном берегу Крыма. Небольшой. Уютный. В кипарисовом парке. Теперь способ награждения «лучших из лучших». Сорок дней роскошной еды, моря, солнца, полной пионерской атрибутики.
Осенью 1939-го не все походило на настоящую мечту. Лагерей в «Артеке» было несколько. В так называемом Верхнем – единственный, напоминавший расползающийся по швам барак корпус. Спальни на двадцать человек каждая. Казарменный порядок. Вместо пляжа навал камней. Аллейки по склону немыслимой крутизны. Уходящий в море мыс Аю-Даг. Полуосыпавшаяся дорожка, срывающаяся под обрыв. Плети повисших на крутизне глициний. Кому-то нравилось. Кому-то нет.
Большую часть отряда составляли дети тех, кто легко мог на собственные средства приобретать путевки в любые санатории, жить в апартаментах самых дорогих гостиниц. Они обменивались впечатлениями. Пожимали плечами по поводу неудобств: «Если бы папа знал…», «Мама бы никогда не допустила…»
Администрация не могла рассчитывать на снисходительность власть имущих. Вожатые строго отслеживали каждый вопрос, каждую шутку ребенка – мало ли что? Скандал не заставил себя ждать. Председатель совета 2-го отряда получил телеграмму из Ленинграда: арестован отец! Вожатая кипела возмущением. После вечернего построения лагеря и ритуального отбоя, исполненного горнистами, обсуждение среди самых доверенных.
На мальчишку страшно было смотреть. «Ты понимаешь, как сын врага народа, ты не можешь руководить отрядом, принимать рапорты и вообще!» И окончательная драма: «Он не отец мне – друг отца. Папу расстреляли два года назад…» – «Расстреляли?! И ты молчал?! Не отвел своей кандидатуры? Как тебе вообще дали путевку? Кто посмел?»
Злость этой коренастой толстощекой девицы в белой майке и непременных «баретках» – комбинированных, резиновых с тканевым верхом, тапочках – мешалась с паническим страхом. Она прижилась в Артеке, уже привыкла ничего не делать и не хотела возвращаться на свое рабочее место в цех одного из московских заводов. Из-за такой глупости! Такой неудачи!
С каким облегчением сажала она в автобус незадачливого «председателя совета отряда». Билет до Ленинграда у него на руках, а там… Не все ли равно, где и как ему удастся найти крышу над головой!
Адуся Попова, дочь ведущего судебно-медицинского эксперта страны, задействованного во всех проходивших политических процессах, попрощаться с высланным не подошла. Да она и не была с ним толком знакома. Но все же с сочувствием заметила: «Ему же не выдадут ленинградского паспорта. В будущем. Да и сейчас не разрешат там жить: режимный город. Лучше бы сразу отправлялся в детдом для детей врагов народа. Так проще». – «А если его кто-нибудь приютит? Родные. Знакомые». – «Да вы что?! Кому это нужно самому себе петлю на шею надевать!» Адуся оказалась права. Письма с ленинградским адресом вернулись с отметкой почты: «Адресат в городе не проживает». Адресату едва исполнилось тринадцать лет.
NB
1939 год. В период арктической навигации пароход «Семен Буденный» вывез всех заключенных из Соловецкой тюрьмы особого назначения в Норильск и Дудинку.
21 октября. Из письма И. Э. Грабаря. Москва.
«…Были с Маней [женой] на „Алмасте“ Армянской декады вчера [опера А. А. Спендиарова в постановке Ереванского театра оперы и балета для Первой декады армянского искусства в Москве]; завтра идем на второй спектакль. Было очень красиво, превосходные декорации Сарьяна. Была „вся Москва“. Шмидты, Папанины, знатные люди колхозных полей и пр.».
Октябрь. Из письма внучки В. Э. Мейерхольда М. Валентей.
«Сразу после похорон убитой З. Н. Райх ее детям было предложено в 48 часов освободить квартиру. Отец Зинаиды Николаевны пытался приостановить выселение внуков, обращался к И. Москвину, депутату Верховного Совета СССР, но не встретил поддержки. В телефонном разговоре Москвин сказал: „Вас выселяют правильно“. Предписывалось не только немедленно очистить квартиру, но и вывезти огромный архив В. Мейерхольда, оставшийся после ареста в его опечатанном кабинете.
Пришлось спешно складывать вещи, распродавать мебель, грузить архив. При этом всех торопила и подгоняла шнырявшая по квартире молоденькая свистушка, уже имевшая ордер на освободившуюся квартиру. Как могло случиться, что расположенная в кооперативном доме работников искусств квартира всемирно известного режиссера была передана одинокой молодой женщине, только что появившейся в Москве и числившейся в аппарате Берии? Она получила ту часть квартиры, где находился кабинет Всеволода Эмильевича и гостиная Зинаиды Николаевны. Вторая половина квартиры была передана личному шоферу Берии…»
Девять утра. Выходной день. Место сбора – все тот же Дом пионеров на Чудовом. Очередное выступление. Где? – такие вопросы исключались. Судя по веренице автобусов, участников должно быть много. В такую рань?
И еще одна особенность. Все участники хора, ансамбля песни и пляски, музыканты оркестров, горнисты переодевались в парадные костюмы в пионерском доме. Несмотря на мороз, сверху только накидывались (не дай бог помнутся!) шубейки, едва прикладывались к старательно причесанным головам шапочки. «Там будет негде!» Костюмеры, педагоги привычно оставались у дверей. В очередной раз их благонадежность оказывалась под сомнением. Программа? – «Узнаете на месте».
Недолгий путь по центру города в сопровождении милицейских машин. Боровицкие ворота Кремля. Разворот за Большим Кремлевским дворцом, к зданию бывшего Сената. Бывшего – теперь в нем одно из кремлевских учреждений. Место проведения пленумов партии.
Сцена-подиум. Никаких кулис, занавеса. Специального света. «Но…» – «В чем дело?» – «Дирижеры колеблются – разместить и вывести оркестр, ансамбль…» – «Ваше дело придумать». В восторге Семен Исаакович Дунаевский. Он руководитель ансамбля песни и пляски (конечно, детского!) Дома железнодорожников. Что из того, что за первыми рядами детей сидят взрослые музыканты, в кулисах расставляются профессиональные хористы, а над техническими приспособлениями ломают головы инженеры из наркомата путей сообщения. Ни для кого не секрет: братьев Дунаевских опекает сам Лазарь Моисеевич Каганович. Поэтому Семен Исаакович заранее знал, как освоить площадку, отрепетировал свое выступление.
Одиннадцать часов… Сквозь двойные рамы доносится перезвон курантов на соседней Спасской башне. С последним ударом должен быть объявлен первый номер – секунда в секунду. Ребята зевают: скорее бы это закончилось, ведь выходной на неделе только один и его так хочется провести с родителями.
Наконец, сигнал горнистов (12 человек!). Временный занавес. Ряды хористов. Занявший все пространство так называемой сцены оркестр. Замерший дирижер. И в пустом зале – трое. Две девочки и мальчик. Две Светланы – Сталина и Молотова и Сережа Молотов. Так почти благоговейно объяснят старшие.
Не может быть! Секундная задержка. Тень судороги на лицах. Младших и даже старших. Значит, все это – только ради них?.. «И – начали!»
Через полчаса Светлана Сталина поднимается – надоело! Все три зрителя выходят из зала через услужливо распахнутые охранниками двери. Концерт будет идти еще час…
Через неделю стал известен вымечтанный детским начальством результат. Коллективу Городского дома пионеров разрешено поставить «Сказ о Сталине» – феерию с тысячью участниками, специальным сценарием (с участием Сергея Михалкова). Новый директор Дома, один из великовозрастных «вожатых» в пионерской делегации на XVIII съезде Александр Александрович Ахапкин через многие годы будет рассказывать о состоявшемся чуде. На премьере, посвященной 60-летию вождя и учителя, предполагалось присутствие «всей Москвы».
* * *
«Когда? Когда же это было?» – «Что?» Дядя Сигизмунд отчаянно трет свалившееся с носа пенсне на неизменном черном шнурке: «Халхин-Гол. Река Халхин-Гол…» – «В середине мая». – «Вот-вот, нынешнего мая. И только что разгром там японцев. Анатоль Ржевусский вернулся. Рассказывал: огромные потери. И вот договор о ненападении с Германией, чтобы уничтожить Польшу». – «Думаешь, все решилось так мгновенно?» – «Мгновенно? Теперь-то понятно, как давно они все готовили. 28 августа договор, 1 сентября нападение Германии на Польшу…» – «И успели выслать из Москвы всех поляков. И почему-то нашу Дусю. Как можно было не понять!» – «Просто у них все было готово».
В семейном архиве сохранится поседевшая газетная вырезка: «В течение 17 дней Польша была разгромлена. Польское реакционное правительство не смогло организовать оборону страны. Оставив польский народ на произвол судьбы, оно бежало из Польши. Оставленный без руководства, без командования, польский народ и отдельные войсковые части мужественно сопротивлялись германскому нашествию. Героически дрались защитники Варшавы и моряки Гдыни. Эти разрозненные очаги сопротивления были сломлены. Фашистские войска, заняв Польшу, подошли к территории Западной Украины и Западной Белоруссии, готовясь захватить и их. 7 миллионов украинцев и 3 миллиона белорусов могли попасть в немецкую кабалу, а территории Западной Украины и Белоруссии – превратиться в плацдарм для нападения на Советский Союз. 17 сентября Красная Армия начала освободительный поход, чтобы взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Белоруссии и Западной Украины.
Освобожденные украинский и белорусский народы, находившиеся раньше под гнетом польских панов, решили воссоединиться со своими братьями украинцами и белорусами Советского Союза, о чем они и просили правительство СССР…»
Роковой 1939-й… В той же комнате на Леонтьевском Кржижановский читает свою новую пьесу «Тот третий» – парафраз на «Египетские ночи» Пушкина, где «тот третий» решается выступить вместе с воином Флавием и мудрецом Критоном.
Тесно. Актеры МХАТа из старшего поколения. Один из самых талантливых философов тех дней профессор Асмус. Поэт Павел Антокольский. На стуле у окна, спиной к свету, Мейерхольд, только что отлученный от театра. Он поднимается сразу после окончания читки. Поздравит автора. Извинится нездоровьем жены. Скажет о себе: «Один из бесполезных и непригодных к делу зрителей».
Тишину, наступившую после его ухода, нарушит чье-то слово. Единственное. Едва слышное. «Голгофа…» Кржижановский встрепенется: «Пока еще только Тайная вечеря. И молитва о чаше…» Пока. Разговор о пьесе так и не состоится. Тетя Нюся вздохнет с облегчением: «Спасибо и на том».
И другое событие – одинаково ненужное и необходимое для дяди. Начавшаяся высылка поляков его бы коснулась одним из первых. Добрые знакомые объединили усилия – не Евдоксия Никитина. Председателя Союза советских писателей – «наркома литературы», как его звали, – Александра Фадеева убедили принять Кржижановского в члены Союза.
«Что за имя? Первый раз слышу. Покажите книги». – «Их нет». – «Литературные публикации?» – «Тоже. Но вы знаете сценарий фильма „Праздник святого Йоргена“. Там просто из титров сняли его имя. И пьесу в Камерном, но она изъята из репертуара, и…» – «Тогда о чем говорить?» – «Об исключительном таланте. А публикации – вы же знаете, они появятся сами собой вместе с членством».
Список рекомендателей оказался нескончаемым: Николай Асеев, Павел Антокольский, Всеволод Вишневский, литературные критики, даже философы, даже администраторы от литературы. Фадеев предпочел уступить: не было нужды выглядеть ретроградом. Членский билет Союза спас Кржижановского от высылки на пресловутый 101-й километр.
* * *
«Ваши? – Лентулов перебрасывает пачку этюдов. – Любопытно. Очень любопытно. Стоит продолжать. Чем могу быть полезен?» – «Михаил Васильевич сказал, что, может быть, вы согласитесь…» – «Да уж, никак не в нестеровской колее. Короче, хотите заниматься?» – «Очень». – «Сейчас и начнете. Держите картон. Краски, кисти здесь. Начнете с постановочки. А Михаил Васильевич не предупреждал вас, что со мной лучше не связываться? Бывший я. Как и он. Может, и похуже».
В коммунальной квартире у Красных Ворот привычная теснота. В коридоре у входных дверей непременные лоханки, детский велосипед. Трехколесный. На кухне визгливые голоса.
Комната Лентулова не подходит для мастерской. Но художник знает: надеяться на то, что творческий союз когда-нибудь даст ему ателье со всеми удобствами и приспособлениями, – утопия. А в жизни главное – работать. Каждый день. Прямо с утра. Не отвлекаясь на житейскую, по его выражению, шелуху. В навале холстов (кому они сейчас нужны!), рисунков, книг по искусству свободный кусочек продавленной тахты. Прислоненная к стене гитара. На столе – посуда для гостей, которые непременно заглянут на огонек. Московский художнический обиход не меняется. Несмотря ни на что.
«И ни в коем случае не чистите палитры! С чистой палитрой работать нельзя. И краски следует смешивать не на ней, а прямо на холсте – тогда и будет настоящая живопись. Живая».
Мастер московской школы. Именно – московской. Трудно сказать точнее. Уроженец далекого села в Пензенской губернии. Учился в художественном училище местной столицы – Пензы. Сбежал в училище Киева. Вернулся через несколько лет в свою первую школу, чтобы сбежать еще раз, теперь в одну из частных студий Петербурга. Сам выбрал для совершенствования Париж. Ездил по Франции, Италии. После 1917-го оформлял театральные постановки. Преподавал во ВХУТЕМАСе – ВХУТЕИНе. В 1926-м кончился театр, в 1932-м – работа в вузе. Осталось официальное небытие. Помогла провинциальная закалка: чужое непонимание оставляло равнодушным. Почти равнодушным, потому что все-таки была отдушина – товарищеское общение.
«Художники сегодня могут быть самыми свободными из всех. Если не соберутся торговать собой. Но ведь панель – дело не только необходимости, но и призвания. Так всегда было. Свобода сосредоточена в вашем общении с холстом. Треугольник: глаз – чувство – холст. И не дай бог привносить в него какие бы то ни было расчеты. Да, постарайтесь побывать у каждого, кого здесь встретите. Художнику слова не нужны. Зато оказаться с глазу на глаз с настоящей живописью!..»
В подворотне бывшего Московского училища живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, почти напротив Почтамта, едва заметная со стороны лестница под землю. Несколько ступенек – то залитых водой, то покрытых стекленеющей коркой льда. Дворницкая. Бывшая дворницкая – крохотная, без окон, прихожая, две смежные комнатенки. Без света – только в верхней части окон мелькание ног. Густой настой тепловатой плесени. На стенах – фотографии памятника Третьему Интернационалу. Две композиции – без обкладок и рам. Одна кубистская, кажется, предметно ощутимая. Пришпиленный кнопкой листок – эскиз железной платформы для гроба Владимира Маяковского.
Имя Владимира Татлина в Союзе московских художников не упоминалось иначе как в ругательном смысле: «татлины», которые… «разлагают, оскверняют, компрометируют». Как писалось в одной из статей 1930-х годов, помимо формалистических «вывертов» он наводил – ни много ни мало! – на мысль о неустойчивости союза коммунистических партий. Иначе почему бы его башня-памятник имела подозрительный наклон?
В 1918–1919-м Татлин – организатор работы по монументальной пропаганде – сооружению памятников историческим деятелям, руководитель Московской художественной коллегии изо народного Комиссариата просвещения. С того же времени и вплоть до 1930-го – преподаватель в свободных творческих мастерских Москвы и Ленинграда, Киевского художественного института и московского ВХУТЕИНа. Вместе с одинаково неожиданным для учащихся и преподавателей закрытием ВХУТЕМАСа – ВХУТЕИНа жизнь художника фактически кончилась. Впереди было почти четверть века молчания, отлученности от всего, что связывалось с изобразительным искусством.
…Хозяин чувствует себя глубоко смущенным и обстановкой, и тем единственным куском пайкового хлеба, который готов предложить к кипятку. Без чая и сахара. Высокий. Худой. С поредевшей копной соломенных, тронутых сединой волос. С растерянной и бесконечно доброй улыбкой. Он помогает гостю, несмотря на его молодость, раздеться и непременно сам подает пальто. Каждому. Уважительно и внимательно. Едва ли не единственный среди художников, он умеет не просто серьезно – бережно оценивать каждый ученический опыт. Чтобы не пропустить «скрытого зерна». Не задеть творческого самолюбия. Не обескуражить…
Его душевное состояние – глубочайшее разочарование. Он из той мыслящей группы 1920-х – Родченко, Певзнер, Габо, – для которой каждое действие в искусстве осмысливалось, каждый поиск имел цель. Но кого в те годы интересовали рассуждения Татлина?!
У человека отняли религию – подумаем о последствиях. Веками она была моральным стержнем, нравственным эталоном, относительно которого сам человек и – что много существеннее – общество оценивали все мысли и поступки. В мире стремительно развивающейся техники, лишенный старых мерил человек испытывает особенно острое чувство неуверенности и одиночества. И здесь ему должно прийти на помощь искусство. Непременно и только искусство. Больше того – собственно дизайн.
Представьте, вокруг вас камень, бетон, металл, мелькают машины и механизмы, ежесекундно меняются материалы. В динамике общения с материалами и должен заключаться смысл дизайна. Воздействие, которое не требует выключения из потока жизни, но осуществляется именно в нем. И то, что этот мир по-своему не просто удобен – при участии художника он может стать и выразительным, и человечным, и воплощающим наши самые сокровенные чувства. Именно с помощью художника можно обрести цельную среду бытия – отдельные фрагменты, направления будут лишь развлекать, не больше.
Социалистический реализм? То, что мы видим на практике, неадекватно абсолютному смыслу термина. Придуманный метод для представления несуществующей жизни; одна условность неизбежно влечет за собой другую. Здесь о выполнении искусством своих функций не приходится говорить. Реализм для искусства – это Курбе: внутренняя установка на визуальное соответствие изображения не объекту натуры как таковому, а существу сюжета, объединяющего эти объекты.
NB
1940 год. 13 января. В. Э. Мейерхольд – В. М. Молотову. Из Бутырской тюрьмы.
«…Вячеслав Михайлович! Вы знаете мои недостатки (помните сказанное мне однажды: „Все оригинальничаете!“), а человек, который знает недостатки другого человека, знает его лучше того, кто любуется его достоинствами. Скажите, можете Вы поверить тому, что я изменник Родины (враг народа), я – шпион, что я член правотроцкистской организации, что я контрреволюционер, что я в искусстве своем проводил троцкизм, что я на театре проводил (сознательно) враждебную работу, чтобы подрывать основы советского искусства?
Все это налицо в деле № 537. Там же слово „формалист“ (в области искусства) стало синонимом „троцкист“. В деле № 537 троцкистами объявлены: я, И. Эренбург, Б. Пастернак, Ю. Олеша (он еще и террорист), Шостакович, Шебалин, Охлопков и т. п.
Будучи арестованным в июне, я только в декабре 1939 г. пришел в некоторое относительное равновесие. Я написал о происходившем в допросах Л. П. Берии и прокурору Союза, сообщив в своей жалобе и своем заявлении, что я ОТКАЗЫВАЮСЬ от своих ранее данных на допросах показаний, но вот пример: Ю. К. Балтрушайтис, с которым, как с русским поэтом, считающим СССР своей родиной больше, чем Литву, я дружен с 1898 года, именуется в деле № 537 английским шпионом, а я якобы доставлял ему материалы как завербованный шпион…
Когда я от голода (я ничего не мог есть), от бессонниц (в течение трех месяцев) и от сердечных припадков по ночам и от истерических припадков (лил потоки слез, дрожал, как дрожат при горячке) поник, осевши, осунувшись лет на 10, постарев, это испугало следователей. Меня стали усердно лечить (тогда я был во „внутренней тюрьме“, там хорошая медицинская часть) и усиленно питать. Но это помогло только внешне, а нервы были в том же состоянии, а сознание было по-прежнему притуплено, затуманено, ибо надо мной повис дамоклов меч: следователь все время твердил, угрожая: „Не будешь писать (то есть – сочинять, значит?!), будем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного окровавленного искромсанного тела“. И я все подписывал до 16 ноября 1939 г. Я ОТКАЗЫВАЮСЬ ОТ ПОКАЗАНИЙ СВОИХ, так выбитых из меня…
…Меня здесь били – больного шестидесятишестилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам (сверху, с большой силой) и по местам от колен до верхних частей ног. И в следующие дни, когда эти места ног были залиты обильными кровоизлияниями, то по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось, что на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Меня били по спине этой резиной, меня били по лицу размахами с высоты…»
* * *
Придымленный ладаном придел маленькой церкви Успения на Вражке. Отошедшая всенощная. Шаркающий священник в потертой ризе. Свечи у Голгофы. «Со святыми упокой, Христе…» Артисты Художественного театра. Из самых старых. Не заслуженных. Кучка актеров театра Вахтангова. Кто-то из Камерного. «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание…»
Входят. Берут свечи. Растворяются у темных стен. «…Но жизнь бесконечная… раба Божьего Всеволода…» Взгляды избегают встреч. Каждый в себе. «И сотвори ему вечную память…» Именины Мейерхольда. Первые после расстрела. Официальная дата не совпадает с той, о которой удалось узнать товарищам.
«Кто это решил?» – «С панихидой? Не помню. Мне передали». – «Не боялись?» У Тезавровского отсутствующий голос: «От страха тоже устают. И потом церковь. В ней возвращаются человеческие измерения. Мы как-то выезжали всей труппой в Петровско-Разумовское. Кажется, в 1898-м. Заговорили о вере. Что человеку нужна не обрядность, а идея всеобщей, единой для всех справедливости. Маргарита Савицкая отмахивалась: какая там справедливость – всегда судьба. Мейерхольд резко сказал: только справедливость. Да, а учеников его – любимых, во всяком случае, – тогда в церкви не было. Помнится, ни одного…»








