Текст книги "Баланс столетия"
Автор книги: Нина Молева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)
Составитель словаря Израиль Ямпольский признал: давно пора вернуть Григорию Прокофьеву заслуженное место в истории мировой музыкальной культуры! Но – решил повременить с восстановлением справедливости. Конечно, главного идеолога советской страны Михаила Суслова вряд ли заинтересует фортепианная игра, однако лучше не рисковать, чтобы не ставить под удар десятки других имен.
…Один из тихих арбатских переулочков – Большой Афанасьевский – в ряду двухэтажных особнячков едва ли не самый скромный. Двойные двери – вход на первый этаж; крутая, невыносимо скрипучая лестница – на второй. В тесной темной прихожей круглая дубовая вешалка. Стойка для зонтов. Полка для обуви. За темно-вишневой шторой пустая комната с двумя роялями. Без мебели. На стене фотография в черной резной раме. Уверенный росчерк через всю карточку – знаменитая певица Аделаида Бельска, супруга графа Александра Денхейма Щавинского-Брохоцкого. Без этого титула кто бы разрешил «прекрасной Аделаиде» в 1901 году начать собирать деньги на памятник Шопену в Варшаве. Правда, только среди любителей-меломанов. И безо всяких публикаций в печати.
На карточке дата: 15 мая 1909 года. Молодой юрист и выученик знаменитого фортепианного класса Константина Игумнова Григорий Прокофьев был в Варшаве с концертами, когда певица праздновала свою победу. Международное жюри, в составе которого был сам Бурдель, присудило первое место работе Вацлава Шимановского. Конечно, многие не приняли «крайнего» решения. Многие просто протестовали. Дело затянулось, и памятник был открыт только в 1926-м в Лазенках. Об этом расскажет супруга профессора.
В комнате на Большом Афанасьевском правый рояль – для учеников, левый – для профессора. Он слушает игру питомца лаборатории из-за портьеры – чтобы не смущать. Иногда портьера распахивается, профессор садится за свой инструмент и продолжает пьесу – словно раскрывает то, что может рассказать самый незамысловатый этюд Гермера-Черни. «Вот, слышишь, что в нем заложено? А можно и не так, а совсем иначе. Слушай же себя, слушай!»
NB
1936 год.17 января председателем только что образованного Комитета по делам искусств назначили П. М. Керженцева.
28 января в газете «Правда» была опубликована редакционная статья «Сумбур вместо музыки» – о поставленной в Большом театре опере Д. Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Обличалось «левацкое искусство», которое «вообще отрицает в театре простоту, реализм, понятность образа, естественное звучание слова». Все это рассматривалось как «перенесение в оперу, в музыку наиболее отрицательных черт „мейерхольдовщины“».
6 февраля в «Правде» появилась редакционная статья «Балетная фальшь» – о балете Д. Шостаковича «Светлый путь». Тем самым было положено начало «дискуссии о формализме и натурализме в искусстве».
20 февраля «Правда» вышла с редакционной статьей «Какофония в архитектуре», направленной против конструктивизма и «формализма» в зодчестве.
1 марта в «Правде» была опубликована редакционная статья «О художниках-пачкунах».
18 июня 1936 года умер Максим Горький.
Сквозь годы, как наваждение: квадрат солнца на красном полу. Квадрат в клетку. На облупившихся досках. Скользящий. Иногда – почти незаметно. Иногда – непонятно быстро… Под разбросанные в беспорядке стулья. Гнутые. Венские. С вздувшейся фанерой круглых сидений. Под пузатую ножку рояля с нечищеным башмачком-колесиком. Под давно отказавшую, зазеленевшую педаль…
«На лето? Задания не будет». Слова падают скороговоркой: «Ты одна?» – «Да. Нет. С бабушкой». Елена Самойловна Эфрусси идет к двери. Не оборачиваясь.
Волосы цвета воронова крыла. Туго стянутый на пробор низкий пучок. Черная кофточка поверх белой блузки. Старая камея. Тоненький прочерк перестиранных манжет. Кисти рук – крупные, смуглые. С длинными, чуть согнутыми пальцами. Первая учительница. Первый шаг в школе профессора Прокофьева.
…Квадрат скользит, расчерченный клетками мелких оконных рам. К медному почерневшему листу у печки. Мимо уложенных на табуретке пальто. Цепляясь за резиновые ботики с натекшей лужицей. Клетки вздрагивают. Ломаются…
Все только начиналось. Рука на клавиатуре. Одна. «Мягче кисть. Еще мягче. Пусть лежит, как на коленях. Расслабься. Никакого напряжения. Видишь, за окном дождь. Мокрые листья. Брызги из-под колес. Шумно. Холодно. А здесь тепло. Тихо. Пыль в луче. Струи на стеклах. Все по-другому. Пусть нота всего одна – она и о том, и об этом может рассказать. Главный твой инструмент – ты сама. Слушай себя, а инструмент отзовется. Слушай себя!» Рано для шести-семи лет? Но вот запомнилось же. На всю жизнь.
…Квадрат шевелится. Пробует взобраться на рояль. На рояльной крышке царапины. Глубокие. Врезанные. Будто открывали замок без ключа.
«Техничка» тетя Клаша украдкой проводит рукой: «Беда-то какая! Отец Василий бы уж как огорчился. Порядок любил. Чистоту». Отец Василий – это Михаил Фивейский. Это его квартира. И весь дом, из красного кирпича, в два этажа, – церковный. Николы Чудотворца в Толмачах.
За окнами облезлый куб. Без крестов. Замызганные стекла за церковными решетками. Стены в черных потеках. Запасник Государственной Третьяковской галереи. Отец Василий – бывший настоятель. Может, вообще бывший… В церковном доме – музыкальная школа Ленинского района столицы.
«Школу устроили!» Тетя Клаша смахивает с рояля пыль. «На нем барышня Татьяна Михайловна играла. Поповна. У самого Потоцкого уроки брала. А рядом отец дьякон жил – там у него пианино, для барышень, Зинаиды Петровны и Любови Петровны. Не только что сами играли. Детишек обучали. Бедных. Задаром. Батюшка ихний тоже у Николы в Толмачах служил. И у псаломщика на первом этаже пианино. Там петь собирались. А эти, вишь, школу объявили. На чужом добре чего проще». – «А где же все те?» Тетя Клаша накидывает на голову черный в белую крапинку ситцевый платок. Стягивает узлом, глядя в пол: «Выходит, нету, коли ваша школа…»
Выходит, нету… И Экштейнов из соседнего, 8-го, по Малому Толмачевскому, дома с фабричкой металлических изделий, где слесарил муж тети Клаши, нету: «У них вон какая торговля в Большом Златоустьинском переулке-то была!» И Протопоповых нету – их дома полпереулка занимали. Прямо от Канавы. «На всю Москву славились – о слепых заботились, приюты их содержали. Доктора знаменитые у них квартиры снимали. Гриневецкий Болеслав Иванович и супруга ихняя Болеслава Ивановна. Она зубы лечила. Они из Варшавы».
Нет церковного старосты Проскурнякова, что дом имел в Большом Лаврушинском, стенка в стенку с демидовским дворцом. «Торговый дом по кожам у них с папашей был. Андреевскую купеческую богадельню за Калужскими воротами опекал – денег не жалел».
Тетя Клаша не права: не наша школа. «Мы» – лаборатория Прокофьева – сиюминутные и уже почти бывшие.
Символ веры нашего режима – ложь. Формула оправдания для всех – «если бы не обстоятельства»… Идеологический пресс. Страх. Цензура. Человек хочет выжить, но может просто не рассчитать. Слишком сложны хитросплетения жизни.
…Разговор в коридоре шелестит, шелестит. Елена Самойловна возвращается. Собирает ноты. «С осени у тебя будет другая учительница». – «Но почему?» – «Будет приходить домой…» – «Почему?» – «Так удобней. И… безопасней». – «Как безопасней?» – «Нам больше не разрешают работать». – «С нами?» – «И с профессором». Учительница отводит глаза.
* * *
«Вот и замечательно, что откликнулись на нашу открыточку. А летние работы молодого человека захватили? Михаил Васильевич интересовался – он только что из Колтушей». – «Из Колтушей? Но академик Павлов…» – «Да, да, Иван Петрович скончался еще в январе, но семья настояла. Им с Нестеровым легче. Да и кое-что в портрете тронуть надо было».
…Яркий летний день. Солнечные блики скользят по тоненьким витым чайным ложечкам, ложатся на ризы икон в большом киоте, за зеленью разросшегося рододендрона. Парусом вздувается прозрачная кисея на приоткрытом от уличного жара окне. Екатерина Петровна, супруга художника, подходит к двери, трогает ручку.
«Так от чего же не стало Павлова? Возраст? Сердце?» – вежливый вопрос одного из гостей. Все знали, что художник и физиолог были дружны. В голосе Нестерова срывающиеся ноты: «У него до конца оставалось отличное сердце. Никаких эксцессов». – «Значит, возраст». – «Иван Петрович был моложе пятидесятилетних!» – «Тогда что говорит профессор Галкин? Он столько лет лечил академика. Говорили даже, что его ученик». – «Да, лечил, да, ученик. Но не было Галкина и вообще никого не было, даже близких!»
Тишина. Тикают часы. Где-то шумит улица. Тревога – она словно выползает изо всех углов. Тревога и неуверенность. «Ничего особенного не было. Простуда. Из Москвы, как узнали, прислали кремлевских специалистов. Всех привычных, своих – вон! И вот…»
Через несколько лет, за час до смерти профессор Галкин выдавит из себя роковое слово: «Убили…»
«Серафима Васильевна, супруга Ивана Петровича, сказала, что 8 декабря 1935-го академик отправил еще одно письмо Молотову. В Ленинграде что ни ночь машинами людей в Кресты вывозили. За одних, как всегда, головой ручался. За всех вместе просил. Молотов ответил. Мол, отдельные факты проверим, в остальном советская власть ошибаться не может. Одернул Ивана Петровича. Зло одернул. А через месяц его не стало… Серафима Васильевна сказала, что на моем портрете он будто готовиться начал к новому письму. Молчать бы все равно не стал. И копию молотовского ответа мне дала, после которого сон потеряла. Вот». И Нестеров читает:
«Академику И. П. Павлову.
Ваше письмо от 21 декабря Совет Народных Комиссаров получил. Должен при этом выразить Вам свое откровенное мнение о полной неубедительности и несостоятельности высказанных в Вашем письме политических положений. Чего стоит, например, одно противопоставление таких представительниц „культурного мира“, как империалистические державы – Англия и Соединенные Штаты, огнем и мечом прокладывавших себе путь к мировому господству и загубивших миллионы людей в Индии и Америке, так же и теперь ни перед чем не останавливающихся, чтобы охранять интересы эксплуататорских классов, – противопоставление этих капиталистических государств нашему Советскому Союзу, спасшему от гибели миллионы людей путем быстрого выхода из войны в 1917 году и провозглашения мира и успешно строящему бесклассовое социалистическое общество, общество подлинной высокой культуры и освобожденного труда, несмотря на все трудности борьбы с врагами этого нового мира.
Можно только удивляться, что вы беретесь делать категорические выводы в отношении принципиально-политических вопросов, научная основа которых Вам, как видно, совершенно неизвестна. Могу лишь добавить, что политические руководители СССР ни в коем случае не позволили бы себе проявить подобную ретивость в отношении вопросов физиологии, где Ваш научный авторитет бесспорен…
Копии Вашего письма и моего ответа мною посланы президенту Академии наук А. П. Карпинскому».
У Нестерова дрожат руки. «А насчет вмешательства… Не знаю, как с физиологией, а с искусством все совсем не так. Выставка к 20-летию революции – вся расписана по темам, каждая будущая картина уже куплена. Сначала солидный аванс, после окончания холста – расчет. И название выставки готово. „Индустрия социализма“».
Кто-то вспоминает темы – к такому, знаете ли, надо привыкнуть: «Колхозники читают Сталинскую Конституцию», «Доклад товарища Сталина на Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов», «Партийная чистка», «Брат-предатель». Но, конечно, всех опережает Александр Герасимов. У него целых две темы, и самых дорогих по расценке: «На совещании у товарища Серго» и «Награждение Серго орденом Ленина». Лидия Ивановна не может сдержаться: «Этот фельдшер?!» Ее останавливают: «Второй Киров».
«А вы, Михаил Васильевич?» – «Что я? К подобным темам не тщусь, а мои им не нужны. Вот и нашего молодого человека хочу порекомендовать Аристарху Лентулову. Лентулов и преподавать умеет, и к молодому поколению ближе…»
NB
1936 год. 20 июля. С аэродрома в Щелкове вылетел на Дальний Восток самолет АНТ-25, пилотируемый Чкаловым, Беляковым и Байдуковым. Полет кончился на острове Удд.
15 августа газета «Известия» сообщила о предании суду Каменева, Зиновьева и других. Уже на следующий день во всех газетах были опубликованы резолюции митингов рабочих, колхозников, ученых, деятелей культуры, партактивов и партсобраний, единоличные и коллективные письма с требованием уничтожить «гадов» и выражением личной преданности товарищу Сталину.
Суд проходил в Октябрьском зале Дома Союзов, в присутствии иностранной прессы.
18 августа газета «Известия» опубликовала письмо:
«Из Парижа. Председателю Совнаркома. Несмотря на то, что обвиняемые – Зиновьев и его товарищи – всегда были злейшими врагами Социалистического интернационала и Международной Федерации профсоюзов, мы не можем воздержаться от просьбы, чтобы им были обеспечены все судебные гарантии, чтобы им было разрешено иметь защитников, совершенно независимых от правительства, чтобы им не был вынесен смертный приговор и чтобы, во всяком случае, не применялась какая-либо процедура, исключающая возможность апелляции. Председатель Международной Федерации профсоюзов Ситрин».
Осень. Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН) был преобразован в Соловецкую тюрьму особого назначения (СТОН).
Софья Стефановна сама настояла на покупке: уголок бывшей богатой дачи, клочок земли с десятком деревьев. Клумба с расчехрастой елкой посередине. Песок. Свист паровозов… Малаховка.
Причин для покупки множество, но не о всех она скажет даже дочери. У Татьяны Ивановны работа, она ведет в Горной академии курс электрических машин, мечтает написать учебник, ее пригласили во Всесоюзную угольную академию читать лекции для руководящих работников.
Приезжать в Малаховку знакомым проще, чем на Пятницкую. После нэпа стало принято выезжать летом «на дачу» – снимать комнатушку без удобств за городом, ютиться на раскладных кроватях, готовить еду на примусах в той же клетушке или под открытым небом. Зато можно отдохнуть от коммуналок.
По субботам и выходным дням развешивают гамаки. Выносят в садики столы для обедов и чаепитий. Приглашают знакомых. Заводят патефоны. Непременно во что-то играют. И толпами прогуливаются по соседним улицам.
Софья Стефановна приобрела этот дом зимой, когда верхушки заборов еле виднелись над пышными сугробами и хлопья снега падали от одного звука голоса, спугивавшего стаи синиц и красногрудых снегирей. К дому вела узкая тропка, и в соседних домах еще не зажигались первые огни. Улица носила название Тургеневской. На огромной террасе одной из ее дач едва родившийся Художественный театр играл свою «Чайку». Тезавровский бесконечно повторял подробности не слишком понятного зрителям спектакля, с которого начинал свою работу на сцене.
Улица заканчивалась огромным деревянным театром с колоннадой посередине публичного сада. До революции там играли все столичные труппы и выступал с концертами Шаляпин. Теперь славившийся когда-то цветниками сад был вытоптан. На месте розария сколочена танцевальная площадка, где вечерами надрывался крошечный оркестрик и кружилась в вальсе и вальсе-бостоне молодежь – фокстроты, танго, как и все западные танцы, были строжайше запрещены. В театре свистел ветер – дощатые стены рассохлись. В ложах бархатная обивка кресел совсем протерлась. В партере вместо кресел стояли скамьи. Звук хрипел. Кадры на экране часто шли густой рябью. В день было три сеанса. Фильм менялся каждый понедельник. Никаких лент, кроме советских, к прокату не допускалось.
В круговороте летних малаховских будней, казалось, терялись те, кому было опасно находиться в Москве. О столице напоминал целый город детских домов, в том числе для детей врагов народа. Случалось, родители успевали сказать им, чтобы они покинули Москву, своим ходом добрались до малаховского приемника и объявили себя сиротами, потерявшими всех родных.
Раскрыть такой секрет ничего не стоило. Директор детского дома Елена Ивановна Шелапутина не хотела этого делать. Потомственная учительница (ее отец преподавал в малаховской гимназии – когда-то существовала и такая), она не имела собственной семьи и жила теми, кого судьба лишила родителей. Она просто молчала. Просто не задавала вопросов.
* * *
Александр Таиров заказал Сигизмунду Доминиковичу инсценировку «Евгения Онегина»! Приближался столетний пушкинский юбилей, и намечались какие-то неслыханные по размаху торжества. Одновременно с процессом Каменева и Троцкого. Роль Татьяны предназначалась Алисе Коонен, и на первой же читке в Камерном театре стало ясно, что пьеса получилась.
Конечно, одобрения постановщика и труппы было недостаточно. Надо всем происходящим в искусстве довлела в качестве первой ступени цензуры – наука! Пушкиноведы должны были сказать свое веское слово о «соответствии духу великого поэта» каждой строчки драматурга. Самое удивительное, что они делали это с усердием рецензентов фундаментального научного труда. Одно имя сменялось другим: Сергей Бонди, Михаил Цявловский, Викентий Вересаев…
Казалось, у Кржижановского лопнет терпение. Его успокаивали всей семьей. Репертуарный комитет согласился на четвертый по счету вариант, худший по сравнению с первым. И все же художник Осьмеркин уже делал эскизы декораций и костюмов. Сергей Прокофьев, оказавшись на очередной читке, тут же сел за рояль и начал писать музыку к спектаклю, искать свое собственное (и это после Чайковского!) решение. Партитура была готова через две недели.
Гром грянул там, где его меньше всего ждали. Таиров ставил комическую оперу Бородина «Богатыри». Неожиданно приехавший на репетицию Молотов возмутился формой бурлеска. «Богатыри» были запрещены к постановке. По городу поползли слухи о закрытии театра.
Таиров попытался спасти положение – начал срочно репетировать «Детей солнца» Горького. Имя великого пролетарского писателя выручило и на этот раз. Но от «Евгения Онегина» руководитель Камерного театра отказался наотрез.
* * *
Лидия Ивановна не верила своим ушам. Ее сын? Элигиуш? Но в голосе директора школы звучало – и это было самым необъяснимым – откровенное торжество. «Исключен из школы. За хулиганство. Чтоб духу его больше не было!»
В тринадцать лет? Но что он мог сделать? Лидия Ивановна настаивала на подробностях. Оказывается, какой-то девочке-активистке показалось, что он что-то прошептал в спину учителя. «Да, она не может утверждать наверняка, но это и не имеет значения, – вещала директор. – Мог просто подумать. И вообще нужно ли вашему сыну заканчивать школу? Вы же понимаете, у него нет никаких перспектив в отношении высшего образования».
Мария Никитична не удивилась. Не стала сетовать. Пожала плечами: «Сходила бы с ним в театр. Лучше к Мейерхольду. Вам обоим пойдет на пользу. А там – будет видно». Белополяк, итальянец, история с отцом… Хорошо, что не сделали более кардинальных выводов. Ну и бог с ней, со школой. Мальчик станет музыкантом или художником. Но Мария Никитична не подумала о длинной и неизбежной цепочке. Перестав быть учеником «образцовой» школы, внук лишался права учиться и в музыкальной школе, работавшей по вечерам в том же «образцовом» здании. Неужели подростку придется отказаться от своих увлечений, надежд?..
К Мейерхольду действительно можно было прийти в любой день. Всеволод Эмильевич присутствовал на всех спектаклях своего театра, не спускал глаз со своих актеров! Этот огромный человек с длинным худым лицом и огромным носом всегда находил для мальчишки добрые слова. Элигиуш видел все мейерхольдовские постановки. Его завораживали фантастические пространственные построения на открытой сцене, зеленые и розовые парики, буффонные костюмы, пластика актеров. Репертуар был классический – «Лес» Островского, «Ревизор» Гоголя, «Дама с камелиями» Дюма-сына…
Бывший Театр Обозрений представлял собой узкую кирпичную щель, вмещавшую и зрительный зал, и площадку. Но сначала был Театр А. Зона на Триумфальной площади, где теперь существует придуманный «Дом Ханжонкова». Первое пятилетие труппы праздновалось едва ли не всей страной. Юбилейный комитет возглавляла Клара Цеткин, в него входили также Луначарский, Станиславский, Михаил Чехов, Маяковский, доктор Семашко, Карл Радек, журналист, «превратившийся» вскоре во врага народа, «первый кавалерист страны» Семен Буденный, многие партийные и государственные деятели. Торжества длились три дня. О Мейерхольде много спорили, одни его признавали, другие не принимали категорически.
Переезд труппы в Театр Обозрений был связан с начавшейся реконструкцией главной улицы Москвы – Тверской, переименованной после смерти Горького в проспект его имени. Дома сносились, передвигались, надстраивались. На Триумфальной площади предполагалось возвести здание для Мейерхольда. Но пока, помещение для репетиций приходилось арендовать в подвалах банковской улицы – Ильинки, где когда-то хранились капиталы России. Ни дневного света, ни воздуха…
Лидии Ивановне показалось, что в лице Мейерхольда что-то изменилось. Скованные скрытой гримасой губы. Даже рука на плече – не подхватывающая, а скорее опирающаяся. Может, просто показалось – от собственных неприятностей? На ничего не значащий вопрос о самочувствии Лидия Ивановна неожиданно для себя самой разоткровенничалась о школьных проблемах Элия. Мейерхольд задумался, достал листок из кармана пиджака, написал номер телефона: «Сходите, я предварительно позвоню. Должно обойтись. Как все нелепо…»
В тот раз шел «Лес». Но Аркашку Счастливцева играл новый актер; любимец Всеволода Эмильевича Игорь, Ильинский предпочел оставить вырастивший его театр. Заблаговременно. Интуиция не подводила будущего народного артиста СССР никогда.
NB
1936 год.19 декабря. Из ежедневных докладных записок сотрудницы 2-го Западного отдела ВОКСа Д. Каравкиной, обслуживавшей Леона Фейхтвангера во время его пребывания в Москве. Гриф: «Не подлежит оглашению».
«…Рассказывал о своем, визите к Димитрову. Принимал его у себя дома, к ужину. Ездил специально, чтобы говорить о процессе троцкистов. Сказал, что Димитров очень волновался, говоря на эту тему, объяснял ему полтора часа, но „его не убедил“. Потом Фейхтвангер сообщил мне, что за границей на этот процесс смотрят очень враждебно: что его ставят на одну доску с процессом о поджоге рейхстага, что „никто“ не может понять, как 15 „идейных революционеров“, которые столько раз ставили свою жизнь на карту, участвуя в заговорах против вождей, вдруг все вместе признались и раскаялись…»
27 декабря. Там же.
«Сегодня был трудный день, так как Фейхтвангер поспешил излить на меня свое негодование по поводу статьи о Жиде (которую написал для газеты „Правда“). Вот, мол, и оправдываются слова Жида о том, что у нас нет свободы мнений, что нельзя высказывать своих мыслей и т. д.
Мехлис предложил ему переделать некоторые места, в частности о „культе“ Сталина. Я ему объяснила, в чем суть отношений советских народов к тов. Сталину, откуда это идет, что совершенно ложно называть это „культом“.
Он долго кипятился, говорил, что ничего не будет менять, но, когда пришла Мария Остен, он уже остыл, смирненько, сел с нею в кабинете и исправил то, что она просила, за исключением фразы о „терпимости“, которую ни за что не хотел выбросить».
* * *
Пушкин. У каждого советского школьника с этого имени начался новый учебный 1936 год. Страна готовилась к столетию смерти поэта. В связи с этим по школам разослали предписания: каждый школьник обязан выучить одно пушкинское стихотворение. В задании отчитались на уроках все, часто не понимая ни смысла стиха, ни тонкостей поэтического языка. У учителей, на объяснения просто не было времени. Достаточно было дежурных фраз о совершенстве и красоте, которые следовало вызубрить наизусть для обязательного ответа.
В этом же учебном году открылись сотни новых школ. Приказ «сверху» предписывал бросить все силы на «счастливое детство». Рушились старые здания, прежде всего церкви. Именно на их месте чаще всего возводились типовые четырехэтажные коробки. Серые или красные. С крашеными дощатыми полами. Широкими двухпролетными лестницами по двум сторонам здания. Еще более широкими коридорами – для «перемен». Грузными, выкрашенными охрой партами с хлопающими тяжелыми крышками и гнездами для чернильниц-«непроливашек» и ручек. Обязательными портретами Ленина и Сталина в рекреационном зале, в буфете, в каждом классе, кабинетах директора и заведующего учебной частью. Исключение составляли физкультурный зал и два кабинета – химический с Менделеевым и Бутлеровым и физический – с Яблочковым и Ломоносовым.
Никаких отклонений. Никаких фантазий. Даже стенные газеты были однотипными – с непременной Спасской башней, Мавзолеем и фотомедальоном по образцу античных камей – наложенные друг на друга профили Ленина и Сталина. Цветы на окнах представлялись излишеством, если только это не кабинет биологии. В библиотеке проверенный-перепроверенный набор книг (книжные коллекторы, формировавшие библиотеки, хорошо выполняли цензурные функции), но и те выдавались с обязательной надбавкой – брошюрой или книжкой о героях-пионерах, разоблачающих врагов народа, героически работавших на колхозных полях, участвовавших в Гражданской войне. В формуляре каждого малолетнего читателя должны были присутствовать политические опусы, чтобы библиотекари могли отчитаться: спрос на подобного рода «правильную» литературу очень высок.
Дорога в школу – дорога через «не хочу». Мимо хиреющего татищевского сада с вековыми липами и зарослями шиповника. Мимо поповского домика, отданного зубному врачу Розенблюму, которому даже разрешили частную практику. Все равно поповская семья исчезла и – никто не сомневается – не появится больше никогда. Мимо церковного двора, выложенного желтыми каменными плитами посреди буйных зарослей кустов сирени с вечно привязанными веревками для белья. Уже несколько лет как огромная церковь Троицы в Вешняках превращена в рабочее общежитие.
За церковью ютится сквер с разбросанными по газонам белокаменными плитами – надгробными памятниками времен Петра I и императрицы Елизаветы Петровны. Тогда каждая приходская церковь имела собственный погост, и прихожане жили бок о бок с родными могилами. Вплоть до чумы 1771 года, когда решением Екатерины II все кладбища были вынесены за черту города.
На скверике все плиты обколоты, частью выворочены. Некоторые глубоко ушли в землю. Припорошенные грязью и временем строки невозможно прочесть. Древний псаломщик – единственный из клира оставшийся на старом месте скорее всего из-за полной немощи, – увидев остановившуюся у плиты девочку, объясняет ей тайны славянской вязи. Псаломщик появляется здесь в утренних сумерках, чтобы убрать человеческие экскременты за колоннами храма – они давно используются всеми прохожими вместо общественного туалета.
И еще переулок. Особняк, превращенный в детский дом. Пустой, разъезженный колеями двор у заднего фасада школы. Наконец, сама школа – казарма, в которой следует отслужить свой срок.
«На ком мы остановились? Кто следующий отвечает стихотворение? Быстро, быстро! Иначе никогда не кончим!» Учительнице литературы Наталье Николаевне Недович, наверное, есть что сказать и о Пушкине, и о поэзии. Она окончила Высшие женские курсы, замужем за известным искусствоведом Дмитрием Недовичем, автором не оставшегося без отклика труда о Лаокооне.
Но ребят слишком много – почти сорок человек в классе! Еще больше тетрадей с домашними заданиями и диктантами, которые надо ежедневно проверять. Наталья Николаевна давно убедилась: ученикам русская литература неинтересна. Впрочем, условия пушкинского конкурса достаточно просты (а есть еще и всесоюзный конкурс!) – выбрать от каждого класса по одному человеку, в декламации которого был бы хоть малейший смысл.
Дальше «выборные» прочтут свои стихотворения в кабинете по химии – там есть возвышение, на котором показывают опыты, – и все учителя вместе отберут несколько человек для районного смотра. Главное, чтобы твердо знали текст. Конвейер юбилейных торжеств запущен и должен безотказно действовать. «Охват» – вот что важнее всего. Весь советский народ боготворит своего поэта. Весь советский народ в своем стремительном культурном развитии (разве недостаточно двадцати лет?) дорос до глубинного понимания его творчества. Символ советской культуры – томик пушкинских стихов в руках в минуты отдыха.
Городской и Всесоюзный туры конкурса юных чтецов пришлись на январь 1937-го – начало самых страшных «вороньих» ночей. «Черные вороны» с арестованными зловеще кружили по московским улицам в ночных сумерках. Пушкин заменил и перекрыл всех остальных русских поэтов и писателей – икона, поставленная в красный угол новой советской избы для обязательного крестного знамения.
* * *
Мейерхольд сдержал слово. Записка и звонок сделали свое дело: внуку краковского дирижера удалось вернуться в советскую трудовую школу. Конечно, другую. Само собой разумеется, худшую – в отношении помещения, оборудования, состава учителей. Директор внимательно изучил поступившее из районного отдела народного образования «дело». Задал Лидии Ивановне несколько вопросов об отце и дедушке мальчика и сказал: «Значит, так. Надеюсь, вы понимаете, что ему надо быть ниже травы, тише воды». – «Почему?» – «При таком происхождении! Если бы не ваши покровители…»
Тревога росла сама по себе. День ото дня. Самые худшие ожидания оправдались. Против Мейерхольда ополчилась пресса. Руководивший культурой Платон Керженцев, десятью годами раньше во всем разделявший позицию режиссера, теперь полностью осознал, как вредны для народа его идеи. Наступление было развернуто по всему фронту, и, пожалуй, только сам Мейерхольд не догадывался о смысле происходившего.
Об этом говорила вся Москва. Театральная. 25 мая 1937-го в мейерхольдовском театре обсуждалась очередная статья из газеты «Правда». Мейерхольда обязали выступить публично с «критикой и самокритикой». Режиссер недоумевал: по какому поводу? Что-то пытался сочинить и записать на бумажке. Подсказывал секретарь партийной организации – подлинный хозяин труппы. Укрепить ряды. Сплотиться. Усилить бдительность. Следовать программе партии. Оправдать доверие. Доказать на деле…
Все это было сказано на только что состоявшемся Пленуме Центрального Комитета партии. Так говорили всюду и по любому поводу. Мейерхольд терялся, не видя практического смысла: что я должен делать, как удержать здание строящегося театра?
…Третий переулок от театра вверх по Тверской – улице Горького. Собственно переулка со стороны улицы не осталось. Новый дом оставил для его вылета только узкую арку. Сразу за аркой четырехэтажный дом с широкими окнами. Зелень старых деревьев в крохотном квадратном дворике. Тишина тихого светлого подъезда, напоминавшего поликлинику. Или больницу. На площадке две двери под номерами «11» и «11а». Те, кто шел к Мейерхольду, звонили во вторую. Открывал обычно он сам. Через крохотную прихожую проводил в свою комнату.