412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Дмитриева » Винсент Ван Гог. Человек и художник » Текст книги (страница 9)
Винсент Ван Гог. Человек и художник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 22:41

Текст книги "Винсент Ван Гог. Человек и художник"


Автор книги: Нина Дмитриева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)

Таков лейтмотив позднего Ван Гога – вплоть до самых последних слов на смертном одре: «Как я хочу домой!».

Ван Гог вовсе не был сумасшедшим. Одна из самых загадочных и поразительных особенностей его душевного заболевания – сохранение полнейшего самоконтроля, ясности ума и способности к трезвому анализу обстановки все время, за исключением периодов, когда на него «накатывало»; эти периоды наступали внезапно. Тогда он видел страшные галлюцинации, кричал и метался, слышал странные голоса, вещи меняли свой вид. Призраки приходили из прошлого. «Я нашел у Кармен Сильвы очень верную мысль: „Когда вы много страдаете, вы все видите как бы с далекого расстояния и словно на другом конце огромной сцены – даже голоса доносятся издали“. Я испытывал подобное во время кризисов до такой степени, что все люди, которых я видел тогда, казались мне – даже если я их узнавал, что было не всегда, – пришедшими очень издалека и совершенно отличными от тех, какие они на самом деле; мне чудилось в них приятное или неприятное сходство с теми, кого я знал когда-то и в другом месте» (п. В-15).

Всего у Ван Гога за полтора года было шесть приступов – два в Арле и четыре в Сен-Реми – различной силы и длительности: от нескольких дней до месяца, причем последние пять месяцев приступов не было совсем. Как только к нему возвращалось сознание, он принимался за работу и за писание писем – и ни в одном из множества писем нельзя обнаружить ни малейшей спутанности в мыслях: случай, кажется, беспрецедентный. «По-моему, доктор Пейрон прав, утверждая, что я не сумасшедший в обычном смысле слова, так как в промежутках между приступами мыслю абсолютно нормально и даже логичнее, чем раньше. Но приступы у меня ужасные: я полностью теряю представление о реальности» (п. 610).

«Логичнее, чем раньше» – не иллюзия больного: как ни странно, так оно и было на самом деле; во всяком случае, такое впечатление выносишь из чтения его писем последнего периода. Кажется, что выход болезни «наружу» после предшествующего скрытого ее развития явился в некотором смысле очищением: раньше затаенная болезнь иррадировала, теперь она обособилась от личности художника, локализовалась в тяжелых пароксизмах, за пределами которых он оставался «нормальнее», чем когда-либо. Настолько, что мог судить вполне объективно о своей болезни, как бы со стороны. «Я отчетливо сознаю, что болезнь давно уже подтачивала меня и что окружающие, замечая у меня симптомы душевного расстройства, испытывали вполне естественные и понятные опасения, хотя сам-то я ошибочно считал себя вполне нормальным. Это заставляет меня смягчить свои суждения о людях, которые, в сущности, хотели мне добра и которых я слишком часто и самонадеянно порицал» (п. 586).

На него произвела глубокое впечатление надпись на одном древнеегипетском надгробии: «Феба, дочь Телуи, жрица Осириса, никогда ни на кого не жаловавшаяся». Он упоминал об этой неведомой египтянке многократно, добавляя: «Рядом с нею я чувствую себя бесконечно неблагодарным» (п. 582). «Ни на кого не жаловаться» – стало отныне его излюбленной нравственной максимой. Но без насилия над собой или натужной экзальтации, какие улавливаются в ультрарелигиозных максимах юного Винсента, когда он мечтал посвятить себя служению церкви. Теперь он прост и естествен. Вопреки обычному – разрушительному – действию психических заболеваний на характер, его характер улучшился, былая нервическая раздражительность исчезла. Если парижские знакомые Винсента вспоминали о нем как о человеке вспыльчивом, неуравновешенном, резком, хотя и добром, то в последние месяцы жизни все, начиная с пастора Салля и больничного персонала и кончая обитателями Овера, отмечают его мягкость, деликатность и поражаются разумной ясности суждений этого необычного «помешанного».

У него как будто открылись глаза и на те простые вещи, которые он в прежние годы не замечал. Когда решался вопрос, куда ему уехать из Арля, Винсент неожиданно высказал намерение завербоваться на военную службу. Тео, разумеется, нашел этот проект ни с чем не сообразным. Ответ Винсента характерен для его нового душевного настроения: «Ты завербовался гораздо раньше, чем я, – я имею в виду службу у Гупиля, где тебе приходилось довольно часто переживать неприятные минуты, за которые тебе никто не говорил спасибо. И, конечно, ты делал это с усердием и преданностью, потому что наш отец был обременен большой семьей, и это было необходимо, чтобы все шло как надо, – я много и с большим чувством думал об этих давних историях во время своей болезни» (п. 590). Теперь он в полной мере оценил отношение Тео к семье, стал часто и с особенной нежностью писать матери, добрым словом поминать отца. Тоскующие воспоминания о родине проникают в его живопись и рисунки.

Увидеть печать психического расстройства в поздней живописи Ван Гога можно только предвзято. Не зная заранее, что художник был болен, никто бы этого не подумал. Сам Винсент, правда, делал такие самонаблюдения: они касались дисгармонирующих тонов в некоторых полотнах. «Некоторые из моих картин, когда я сравниваю их с другими, обнаруживают следы того, что их писал больной. Уверяю тебя, что я делал это не нарочно, но, помимо моей воли и расчетов, появляются эти разобщенные тона» (п. В-16). Так говорит он сам; в общем же его работы в Сен-Реми и Овере не уступают арльским в силе художественных концепций и выражения, а иные идут и дальше.

Не печать болезни, но печать тоски, вызванной сознанием своего несчастья, действительно чувствуется во многих, хотя и далеко не во всех, поздних работах Ван Гога. Он жил под лезвием нависшего над ним меча. «Очень возможно, что мне еще придется много страдать. И это мне совсем ни к чему, по правде говоря, потому что я меньше всего стремился к карьере мученика. Я всегда искал чего-то другого, чем героизм, которого у меня нет, хотя, конечно, я преклоняюсь, находя его у других, но, повторяю это не мое назначение и не мой идеал» (п. В-11). Именно потому, что болезнь не усыпляла его интеллект, он не мог, как ни старался, избавиться от ужаса перед будущим, которое его, как он предполагал, ожидало: стать в конце концов действительно сумасшедшим. Возможно, такая перспектива ему и не грозила даже в отдаленном будущем – но что знал он сам, что знали даже лечившие его (вернее – не лечившие) врачи о природе таинственной болезни? Чем яснее он мыслил, чем более трезво рассуждал, тем больше опасался такого исхода. Он был очень далек от гимнов «священному безумию», которым предавался Ницше, не верил в творческую плодотворность болезненной эйфории и лишь убеждался, наблюдая своих соседей в убежище, что болезнь превращает их в тупых жвачных животных. Не случайно он покончил с собой в абсолютно ясном сознании, когда припадков долго не было, – ожидание, что они вот-вот возобновятся, было непереносимо.

Последнее письмо Винсента брату перед отъездом в убежище Сен-Поль в Сен-Реми, куда он отправился в начале мая 1889 года, проникнуто усталостью и печалью. Он прощается с живописью, говорит, что со временем, может быть, останется санитаром в больнице – «лишь бы снова начать хоть что-нибудь делать». Он, впрочем, надеется продолжать рисовать в убежище, потому что работа его успокаивает и отвлекает, а кроме того, добавляет он нерешительно, она еще может «стать источником какого-то заработка».

И все-таки он не может говорить о живописи отстраненно. Жадно расспрашивает о парижских выставках, о художниках. Подводя итоги тому, что сделано им самим, еще раз настойчиво повторяет, что вернулся к тем взглядам, которые были у него до Парижа. У него вырывается фраза: «Иногда я жалею, что не остался при своей серой голландской палитре». «У Милле почти совсем нет цвета, а какой он, черт возьми, художник!»

«Надо быть справедливым, дорогой брат. Поэтому, расставаясь с живописью, я говорю тебе: не будем забывать теперь, когда мы уже слишком стары, чтобы числиться среди молодых, что мы в свое время любили Милле, Бретона, Израэльса, Уистлера, Делакруа, Лейса. И будь уверен, что я не мыслю себе будущего без них, да и не желаю такого будущего» (п. 590).

Слова о «расставании с живописью» были только словами. Неуемный творческий гений владел Ван Гогом по-прежнему, и повелительный внутренний голос: «Работа должна быть сделана» – не умолк. В убежище, в окружении сумасшедших и слабоумных, которых он не без скорбного юмора описывает в письмах, в комнате с зарешеченным окном, он работает с «глухим неистовством».

Убежище Сен-Поль находилось поблизости от маленького прованского городка Сен-Реми, в красивой местности с рощами олив, полями пшеницы и видом на отроги Малых Альп. Помещалось оно на месте старинного монастыря августинцев, от которого сохранилась часть здания и церковь, было окружено парком, чьи величественные сосны, каменные скамьи и фонтан запечатлены на многих полотнах и рисунках Винсента. Больных в это время было мало, так что Винсент, кроме отдельной комнаты внизу, мог пользоваться еще верхней комнатой как мастерской. Ему разрешалось выходить работать и в поля – в сопровождении санитаров.

Заведовал больницей доктор Пейрон – человек корректный, внимательный, но отнюдь не специалист по душевным болезням. Собственно, это было именно убежище, а не лечебница – больных фактически не лечили: все лечение ограничивалось длительными ваннами и регулярным режимом. Для Ван Гога это было убежище от жизни, измучившей его тягостными, неразрешимыми проблемами: мрачно гротескная модель участи художника, обреченного на отрыв от «реальной жизни», вытолкнутого из нее, вынуждаемого стать воистину «машиной, производящей работу». «Мы так мало знаем жизнь, – писал он сестре из Сен-Реми, – мы до такой степени не видим ее оборотную сторону, наконец, мы живем в столь зыбкую эпоху, когда все кажется пустой болтовней, что не самое большое несчастье – быть вынужденным спокойно сидеть в своем углу и понемножку заниматься своим делом, более простым, имеющим однако какое-то право на существование… Мы не знаем – нужно ли смеяться или плакать, и, не делая ни того, ни другого, мы еще в состоянии радоваться, когда у нас есть немного красок и холста, чего часто тоже не бывает, и мы по крайней мере можем работать» (п. В-13).

Так он и поступал – работал непрерывно, размеренно, изо дня в день, ничем не отвлекаемый, как суровый монах, изо дня в день совершающий свои богослужения. Парализованная воля к жизни компенсировалась настойчивой волей к работе, поэтому на первых порах пребывание в Сен-Реми его устраивало. Он писал сад лечебницы и окрестные пейзажи, мысля это как живописную поэму о природе Прованса, как единую серию из многих полотен. Кроме своих любимых желтых хлебов, он облюбовал теперь два главных мотива – оливы и кипарисы. Оливы, «похожие на серебро на оранжевой или лиловой земле под огромным белым солнцем», были для него неисчерпаемым источником сюжетов. Кипарисы приобретали оттенок того же значения – напоминания о вечности – как старая нюэненская башня в ранних картинах. Они похожи у Ван Гога на темный пламень, поднимающийся узкими колеблющимися языками к небу. А среди полей спелой пшеницы теперь появлялся Жнец – маленькая фигурка, почти теряющаяся в клубящемся золоте с голубой, лиловеющей грядой гор на горизонте. Жнец олицетворял Смерть, так же как Сеятель – вечное возрождение Жизни; эти добрые работники трудятся на совесть, чередуясь, как чередуются времена года. Жнец не страшен, ибо «человечество – это хлеб, который предстоит сжать». «Это образ смерти в том виде, в каком нам являет его великая книга природы, но я попробовал сообщить картине „почти улыбающееся“ настроение» (п. 604). Ван Гог оставался верен себе – он хотел нести людям утешение и мужество.

Он писал по-прежнему почти исключительно с натуры, интерпретируя ее очень смело в смысле стиля (клубящиеся, извилистые, спиралевидные формы теперь стали характерной приметой его стиля), но оставаясь верным тому, что видит, иной раз вплоть до деталей. Только изредка он позволял себе черпать из сокровенных глубин фантазии и воспоминаний и создавать некий синтетический образ – так была написана «Звездная ночь» в июне 1889 года. Тео был несколько обеспокоен этой картиной. Он находил, что «до полного выздоровления не нужно рисковать, проникая в эти таинственные сферы, к которым можно лишь прикоснуться, но нельзя углубляться в них безнаказанно. Не бейся над этим: ведь даже когда ты просто пишешь то, что видишь, твои полотна имеют непреходящие достоинства»[43]43
  Correspondance complète de Vincent Van Gogh, v. III, p. 351.


[Закрыть]
.

На это Винсент отвечал: «Научиться страдать не жалуясь, научиться переносить горести без отвращения, – при этом риск головокружения тоже существует. Однако нет ли некоторой смутной вероятности того, что по ту сторону жизни мы найдем оправдания тем страданиям, которые здесь, со здешней точки зрения, иногда заслоняют весь горизонт, принимая вид безнадежного потопа. Здесь мы знаем слишком мало об истинных пропорциях явлений, и лучше уж смотреть на хлебное поле, хотя бы изображенное на картине» (п. 597).

Впрочем, можно было не опасаться, что Винсент изменит своей неискоренимой любви к «реально существующему» или вступит на зыбкую почву мистицизма. В сущности, мистиком он не был даже и в пору своей богомольной юности: он и тогда был только искателем «оправдания жизни», «оправдания страданий». Теперь, несмотря на символические подтексты своих картин, он по-прежнему не терпел мистики и отвлеченности. И даже больше прежнего. Мистицизм был его личным врагом – во время припадков он испытывал, по его словам, приливы «нелепых религиозных настроений», которые приписывал обстановке «старых монастырей» (арльской больницы и убежища в Сен-Реми), где среди персонала было много монахинь. Тем непримиримее он был к подобным настроениям в периоды здоровья. Почти тот же молодой задор и сила убежденности, как в прежние нюэненские времена, звучат в его письмах Эмилю Бернару, где он осуждает Бернара за его стилизованное «Поклонение волхвов». «Я нахожу это нездоровым. Лично я люблю все настоящее, все подлинно возможное. Если я вообще способен на душевный подъем, то я преклоняюсь перед этюдом Милле, настолько сильным, что он вызывает в нас трепет: крестьяне, несущие на ферму телёнка, только что родившегося в поле. Вот это, друг мой, чувствовали все люди, начиная от Франции и кончая Америкой. И после этого вы хотите возродить средневековые шпалеры?» (п. Б-21).

Примирения с «монастырской» жизнью в Сен-Реми хватило ему ненадолго – так же как когда-то ненадолго хватило решимости заниматься богословием. Уже после первого приступа болезни в Сен-Реми, случившегося в июле, Винсент стал тяготиться убежищем (поняв к тому же, что здесь ничего не делается, чтобы его вылечить) и просил Тео подыскать ему что-нибудь другое: на севере, может быть даже в Голландии, где бы он мог жить под наблюдением врача, но на свободе. Только опасения, что резкая перемена места может спровоцировать новый приступ, заставили отложить переезд до весны (весна была самым лучшим временем для Винсента, зима – самым опасным).

Таким образом, осень и зиму он провел в Сен-Реми и главным занятием его в это время было создание свободных копий маслом с произведений Милле, Делакруа, Рембрандта, Домье и Доре, то есть художников, представляющих ту линию «фигурной живописи», которую он хотел бы продолжить, вдохнув в нее новую жизнь.

Между тем, пока он сосредоточенно работал в своем полудобровольном заточении, его имя, как бы отделившись от носителя, начинало приобретать известность. Еще в мае Тео сообщал брату, что готовится очередная выставка Независимых в Париже, и спрашивал, какие вещи он хотел бы на ней показать, на что Винсент отвечал, что ему это безразлично: «Пошли им, пожалуй, „Звездную ночь“ (имелась в виду „Звездная ночь над Роной“, написанная в Арле. – Н. Д.) и пейзаж в желтом и зеленом» (п. 593). Эти вещи действительно были выставлены в сентябре 1889 года, а затем последовало приглашение выставляться с «Группой двадцати» в Брюсселе, что уже являлось признаком настоящего успеха. «Группа двадцати», дела которой вел энергичный Октав Маус, ставила своей специальной целью показывать на ежегодных выставках все самое интересное и значительное в новых художественных течениях. Там уже выставлялись в свое время импрессионисты, Роден, Уистлер, Одилон Редон и, наконец, Сёра. В этом году были приглашены, кроме Ван Гога, Пюви де Шаванн, Сезанн, Ренуар, Сислей, Тулуз-Лотрек и другие. Ряд полотен Винсента, в том числе «Подсолнечники» и «Красный виноградник», появились на брюссельской выставке в январе 1890 года и вызвали сенсацию. «Красный виноградник» был куплен художницей Анной Бош (сестрой Эжена Боша, арльского знакомого Винсента) за 400 франков: первый коммерческий успех Ван Гога[44]44
  До недавнего времени считалось, что «Красный виноградник» – единственная картина, проданная при жизни Ван Гога. Как установил М.-Е. Тральбо, еще ранее, весной 1888 года, была продана через посредство фирмы «Буссо и Валадон» картина «Мост Клиши» за 250 франков.


[Закрыть]
. В январе же появилась в символистском журнале «Меркюр де Франс» первая статья о нем, озаглавленная «Одинокие. Винсент Ван Гог». Статья была написана молодым литератором Альбером Орье, которому подал эту идею Эмиль Бернар, предоставивший в распоряжение Орье свои заметки о Винсенте. И наконец, уже в марте открылась выставка Независимых на Елисейских полях, где десять полотен Ван Гога занимали целую стену. Подобранные и повешенные по принципу контрастных цветовых гармоний, они образовывали мощный аккорд – пройти мимо них было невозможно. «Многие подходили ко мне, чтобы выразить свое восхищение ими, – писал брату Тео. – Гоген говорил, что твои картины – гвоздь выставки»[45]45
  Correspondance complète de Vincent Van Gogh, v. III, p. 443.


[Закрыть]
.

Слава стояла у порога. Как отозвался на ее приближение сам Ван Гог? На удивление сдержанно, без всякого энтузиазма. Даже продажа его картины, что, казалось бы, должно было его особенно обнадежить, не очень взволновала: он только заметил в письме к матери, что 400 франков – это сравнительно немного и потому он обязан быть «продуктивным». Он даже не сразу поинтересовался узнать, какая именно картина продана, и только позже об этом спросил, желая послать Анне Бош еще что-нибудь «в подарок». Куда больше его обрадовало, взволновало и воодушевило полученное в конце января известие о том, что Ио благополучно разрешилась от бремени мальчиком. Мальчика назвали в честь дяди Винсентом Виллемом (Винсент, правда, хотел, чтобы его назвали в честь деда). У художника к тому времени уже были маленькие племянники – дети его сестер, Анны и Элизабет, – но он их никогда не видел и не проявлял к ним интереса, а сын Тео был ему так же дорог, как если бы это был его собственный ребенок. Его рождению он посвятил картину с изображением ветки цветущего миндаля на фоне голубого неба – и как раз когда он над ней работал, с ним случился последний приступ болезни, тяжелый и длительный после двух сравнительно легких и коротких в течение зимы.

Статья Орье о Ван Гоге была написана в восторженном тоне, и многое в ней было верно почувствовано автором, но все же Ван Гог не узнавал себя в этом весьма эффектном портрете, изображавшем художника-символиста. Орье писал: «Он, несомненно, прекрасно понимает свойства материальной реальности, ее значение и красоту, но наряду с этим, и в большинстве случаев, он считает эту упоительную материю лишь неким чудодейственным языком, предназначенным для выражения Идеи»[46]46
  Цит. по кн.: Ревалд Дж. Указ. соч., с. 227.


[Закрыть]
. Ну, нет, возражал Винсент (в письме к брату): «Я так дорожу правдой и поисками правды, что мне в конце концов легче быть сапожником, чем музицировать с помощью цвета» (п. 626). Винсент усмотрел в статье желание показать «собирательный образ идеального художника», для которого он сам, Ван Гог, послужил только условной позирующей моделью; автор по своей воле ее преобразил, подогнав под свой идеал, как это нередко делают и живописцы. Что особенно огорчило Винсента – это то, что Орье приписал ему «одиночество», вынесенное даже в заголовок статьи. Винсент не считал себя одиноким в том, что он делает: более всего его поддерживала именно мысль, что он действует заодно со многими, в общем потоке и общем русле, пусть даже занимая «второстепенное или третьестепенное» место. Романтическая идея «гениального одиночки», сквозившая в статье Орье, была ему чужда и никак ему не импонировала. Он искренне недоумевал: почему Орье пишет о нем, а не о Гогене, не о Монтичелли, не о многих других, хотя бы даже о Жанене и Квосте? Особенно возмутил его презрительный тон автора по отношению к Мейсонье – художнику, правда, не принадлежавшему к кумирам Ван Гога, но вполне им уважаемому.

Все эти соображения Ван Гог с большим тактом и деликатностью выразил в письме к самому Орье. Он благодарил его за статью, просил принять в подарок этюд «Дорога с кипарисами», но и возражал ему почти по всем пунктам, подчеркивая, что не видит смысла в «настойчивом делении на секты» и в противопоставлении импрессионизма предшествующему искусству. Собственно, в похвалу статье было сказано только одно: «Она мне очень нравится сама по себе как произведение искусства; мне кажется, Вы умеете создавать краски словами» (п. 626-а).

Статья Орье не прошла незамеченной: она вызвала много толков, возбудила интерес и к ее автору, и к художнику. С этого момента линия творческой судьбы Ван Гога дрогнула, переломилась и медленно двинулась в высоту. Но произошло это тогда, когда линия его личной судьбы, его жизни шла на спад: ему уже не хватало воли к сопротивлению – сегодня он не знал, что с ним будет завтра: враг гнездился в мозгу, в нем самом. В конце февраля, как уже упоминалось, новый жестокий приступ подкосил его, и депрессия продолжалась до середины апреля. В этот раз Ван Гог – что было впервые – работал и во время болезни: доктор Пейрон разрешил ему писать, даже несмотря на то что он несколько раз пытался отравиться красками, – но все-таки работа была для него лучшим громоотводом.

Сам художник склонен был связывать этот последний приступ с «хорошими» событиями, перед тем случившимися. «Когда я узнал, что мои произведения имеют некоторый успех и прочел статью о них, я сразу испугался, что это меня выбьет из колеи. И так почти всегда в жизни художника: самое худшее для него – это успех» (п. 629-а). Он написал Тео: «Пожалуйста, попроси г-на Орье не писать больше статей о моих картинах. Главным образом внуши ему, что он заблуждается на мой счет, что я, право, слишком потрясен своим несчастьем и гласность для меня невыносима. Работа над картинами развлекает меня, но, когда я слышу разговоры о них, меня это огорчает сильнее, чем он может вообразить» (п. 629).

В первом же письме, написанном после болезни, есть фраза: «Теперь я оставил всякую надежду, даже совсем отказался от нее» (п. 628).

Но недаром он когда-то сказал – еще в 1881 году, после неудачного сватовства к Кее: «Даже если я упаду девяносто девять раз, я поднимусь в сотый» (п. 160). Он нашел силы еще раз подняться, приняв твердое решение уехать из Сен-Реми, поселиться где-нибудь на севере, в деревне.

Был проект, очень улыбавшийся Винсенту, – поселиться вместе с Камилем Писсарро и его семьей. Однако жена Писсарро опасалась, что общение с неуравновешенным человеком плохо отразится на детях. Взамен Писсарро посоветовал обратиться к доктору Гаше, жившему в маленьком городке сельского типа – Овере, на севере Франции, близ Парижа. Доктор Поль Гаше, гостеприимный, благожелательный, несколько эксцентрический, был другом многих художников, в том числе Сезанна, и сам выступал как художник-любитель, подписывая свои работы псевдонимом Ван Риссел. Тео повидался с Гаше, и этот живой интеллигентный 62-летний человек произвел на него хорошее впечатление. Наружностью он показался ему похожим на Винсента. Выслушав рассказ Тео о симптомах болезни Винсента, Гаше с уверенностью сказал, что это не сумасшествие и что он берется его вылечить. Дело было улажено.

Винсент покинул Сен-Реми в мае 1890 года, пробыв там ровно год. Последние дни перед отъездом он энергично работал: «Этот проклятый приступ прошел, как шторм, и я работаю спокойно, с неослабевающим пылом: хочу сделать здесь несколько последних вещей. Я работаю над холстом с розами на светло-зеленом фоне и над двумя холстами с большими букетами фиолетовых ирисов» (п. 633).

По пути в Овер Винсент заехал в Париж. Тео хотел, чтобы его кто-нибудь провожал, но Винсент решительно воспротивился: он утверждал, что после сильного приступа у него всегда бывают три-четыре месяца спокойных и опасаться нечего. Он, действительно, доехал вполне благополучно; брат с женой встретили его на вокзале. Иоганна, впервые увидевшая своего деверя, была поражена его здоровым и бодрым видом. Четыре дня в Париже прошли очень хорошо: Винсент сразу подружился с Иоганной, с большой нежностью смотрел на своего четырехмесячного племянника, повидался с друзьями, пристально разглядывал свои собственные картины, хранившиеся у Тео. Посетил выставку в Салоне, где на него глубокое впечатление произвела большая картина Пюви де Шаванна – «странная и счастливая встреча далекой античности с современностью» (п. В-22).

И в Овере первые полтора месяца художник оставался все в том же спокойном и бодром рабочем настроении. Живописный Овер на Уазе, скорее деревня, чем город, ему понравился, и он нашел в нем увлекшие его мотивы: широкие поля, картофельные огороды, домики с черепичными и соломенными крышами, сад Добиньи. Вдова Добиньи еще жила там и в 1890 году. В разное время работали в Овере также Домье, Дюпре, Писсарро, Гийомен, Сезанн. Понравился ему и доктор Гаше. «Я нашел в докторе Гаше друга и почти как бы нового брата, настолько мы с ним похожи, физически и духовно, – писал он сестре в июне. – Он очень нервен, и у него тоже есть странности; он оказал художникам новой школы много дружеских услуг, насколько было в его силах… Он потерял несколько лет тому назад жену, что сильно надломило его. Мы подружились, можно сказать, сразу, и я буду каждую неделю проводить день или два у него, работая в его саду…» (п. В-22).

Комнату с пансионом Винсент снимал в недорогой гостинице, которую содержали супруги Раву. Дочь Раву, шестнадцатилетнюю Аделину, он несколько раз писал. (В 1953 году были опубликованы воспоминания Аделины Раву о пребывании Ван Гога в Овере, записанные с ее слов Максимилианом Готье; тогда же появились в печати воспоминания сына доктора Гаше.) Ни его хозяева, ни другие постояльцы не подозревали, что он прибыл из убежища умалишенных, и ничто в его поведении не могло навести на такую мысль. Он был спокоен, любезен, вел очень размеренный образ жизни, охотно играл с детьми, и дети любили его.

Гаше советовал ему не думать о болезни и работать столько, сколько хочется. В письмах к Тео Винсент делился своими наблюдениями над поведением самого Гаше: ему казалось, что тот подвержен нервному расстройству «по меньшей мере так же серьезно, как я», но врачебная деятельность помогает ему сохранять равновесие; Винсент высказывал надежду, что так же будет и с ним, если он станет работать, а не предаваться безделью.

Неизвестно, знал ли Ван Гог вообще, что такое безделье, но работа означала для него новое полотно, а то и два каждый день. В этом темпе он работал, ни на что другое не отвлекаясь. Живопись да еще мысли и заботы о семье Тео – вот все, чем он жил. Чаша собственной жизни была опустошена давно, и, казалось, он с этим примирился.

Перелом в его настроении произошел не раньше начала июля и связан был, видимо, с письмом от Тео, датированным 30 июня.

В этом письме Тео сообщал, во-первых, что тяжело болен ребенок. Во-вторых, что его отношения с Буссо и Валадоном предельно обострились: хозяева не доверяют ему и урезывают его в деньгах. И поэтому Тео решил поставить им некий ультиматум – и в случае отрицательного ответа расстаться с ними и завести самостоятельное дело. Тео предвидел, что это сопряжено с большим риском и потребует урезывания расходов. «Что ты скажешь на это, старина? – спрашивал он. – Не думай слишком много обо мне и о наших, знай, что самое большое удовольствие, какое ты мне можешь доставить, – это сознание, что ты делаешь свою работу, ведь она великолепна. В тебе много огня, и нам предстоит еще бороться всю жизнь, не получая даже корма, который дают старым лошадям в больших хозяйствах. Мы будем тянуть нашу повозку, пока она не остановится, пока мы не увидим наконец с восхищением солнце или луну, смотря по времени. Мы предпочтем эту долю сидению в кресле и почесыванию ног, как делает старый торговец в Овере. Делай все, что в твоих силах, чтобы поддержать здоровье, и я тоже постараюсь это делать… Ты-то нашел свой путь, мой старший брат, твоя повозка движется уверенно и крепко, а я продолжаю свой благодаря моей дорогой жене. Но ты будь поспокойнее, придерживай немного своего коня во избежание несчастного случая; ну а мне не помешает время от времени хороший удар хлыста»[47]47
  Correspondance complète de Vincent Van Gogh, v. III, p. 479, 480.


[Закрыть]
.

Уйти от Буссо и Валадона, стать самостоятельным – это было как раз то, что Винсент не раз горячо советовал Тео еще в Париже. Но теперь, когда брат и сам пришел к этому решению, – теперь Винсент почувствовал страх. Страх перед будущим, перед ответственностью, которая тем самым возлагалась и на него, – а он не мог ничего обещать, ни за что ручаться, так как не знал, не превратит ли его завтрашний день в «конченого человека». Как бы косвенно возражая на слова Тео «твоя повозка движется уверенно», он писал: «Я, как видите, стараюсь сохранить хорошее настроение, но моя жизнь подточена в самом корне, и бреду я неверными шагами» (п. 649). Известие о болезни ребенка также страшно расстроило его. Он был уверен, что в Париже ребенок не вырастет здоровым, а уехать из Парижа в деревню Тео и его жена не могли. Ему хотелось, чтобы они по крайней мере провели месяц в Овере, но они собирались поехать в отпуск в Голландию, что было, по мнению Винсента, и опасно для ребенка, и слишком дорого.

Чтобы переговорить обо всем, Винсент провел ближайшее воскресенье в Париже у Тео. Но, видимо, это свидание нисколько не рассеяло его тревог. Вернувшись в Овер, он послал короткое письмо, в котором чувствуется мучительная растерянность:

«Дорогие брат и сестра, мне кажется, что в том немного возбужденном состоянии, в котором мы все находимся, не стоит настаивать на принятии каких-то определенных решений, касающихся нашей судьбы. Вы отчасти удивили меня своим желанием торопить события. И смогу ли я поручиться, что буду всегда поступать согласно вашим желаниям?» (п. 647).

Тео старался успокоить его: «…опасность не так велика, как ты думаешь. Только бы мы все были здоровы, – это позволит нам осуществить то, что мало-помалу стало представляться как необходимость, и все пойдет хорошо»[48]48
  Correspondance complète de Vincent Van Gogh, v. III, p. 487.


[Закрыть]
. Тео рассчитывал во время поездки в Голландию еще раз попытать счастья у родственников – получить сумму, необходимую для открытия собственного магазина. Что касается здоровья, он, видимо, вполне верил доктору Гаше, уверявшему его, что Винсент непременно излечится и даже – что он уже излечился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю