412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Дмитриева » Винсент Ван Гог. Человек и художник » Текст книги (страница 8)
Винсент Ван Гог. Человек и художник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 22:41

Текст книги "Винсент Ван Гог. Человек и художник"


Автор книги: Нина Дмитриева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

Для Винсента практические мотивы Гогена не составляли секрета – «пламенный голландец» совсем не был так простоват, как могло показаться его товарищу. «Инстинктивно я чувствую, что Гоген – человек расчета, – писал он Тео задолго до приезда Гогена. – Находясь в самом низу социальной лестницы, он хочет завоевать себе положение путем, конечно, честным, но весьма политичным. Гоген не предполагает, что я все это прекрасно понимаю» (п. 538). Но отношение его к Гогену от этого ничуть не ухудшалось. Он и сам желал, сколь возможно, облегчить его жизнь, а кроме того, высоко ценил талант Гогена, искренне считая его более значительным художником, чем он сам.

Пока Гоген откладывал приезд, нетерпение Винсента росло: творческие перспективы их совместной жизни казались ему все более обещающими; были и другие причины нетерпения, о которых скажем ниже. Пока что друзья обменивались автопортретами «по примеру японцев». Ван Гог получил автопортреты с посвящениями от Гогена, Бернара и Лаваля. Гоген пространно комментировал свой автопортрет, объясняя, что изобразил себя в образе Жана Вальжана, преследуемого обществом, олицетворяющего «импрессиониста наших дней». В ответ Ван Гог послал свой автопортрет, где тоже, по его словам, пытался представить не только себя, а «импрессиониста вообще». «Я задумал эту вещь как образ некоего бонзы, поклонника вечного Будды. Когда я сопоставляю замысел Гогена со своим, последний мне кажется столь же значительным, но менее безнадежным» (п. 545). Ассоциация: художник – монах, кажущаяся на первый взгляд странной, понятна, если вспомнить размышления Ван Гога о монастырской изолированности художников и его теперь вновь возродившуюся надежду, что в своем кругу они сумеют сплотиться и сберечь для будущего неугасимый светоч искусства.

Этой надеждой Ван Гог возместил утрату веры в прямое социальное апостольство современного искусства.

Как он мыслил себе этот светоч – эстафету в будущее? Его собственные пристрастия не изменились: он, как и прежде, любил «поля и крестьян, море и моряков, шахты и углекопов», «людей в сабо», «действительное, реальное, существующее». Но он не собирался навязывать никому свои предпочтения: пусть у каждого будет свое. Еще меньше он был склонен ставить современному искусству формальные границы: импрессионизм, дивизионизм, синтетизм или что другое. Его отношение к такого рода проблемам было широким и терпимым: «Я не вижу смысла в таком настойчивом делении на секты, которое мы наблюдаем в последнее время – боюсь, что оно просто смешно и абсурдно» (п. 626-а).

Что ему казалось важным для современного искусства в целом, независимо от оттенков, – это чтобы оно «давало утешение и было непреходящим» (п. 614-а). Сестре он писал: «Как ты можешь видеть, читая Золя и Мопассана, современное искусство хочет чего-то богатого, чего-то очень радостного. Хотя Золя и Мопассан и говорят вещи более душераздирающие, чем кто-либо раньше… Та же самая тенденция начинает становиться правилом для живописи» (п. В-3).

Радостное и одновременно душераздирающее… Это кажется несовместимым – но вспомним девиз молодого Ван Гога, Ван Гога-нехудожника: «печален, но всегда радостен». Как видим, он сохранял нечто постоянное в своих внутренних метаморфозах.

Недаром его так влекли контрастные цвета – он умел чувствовать странную гармонию духовных контрастов: радость – страдание; спокойствие – напряжение; утешительность – драматизм. Его лучшие полотна одновременно драматичны и приподнято праздничны.

Под знаком поисков «утешительного и непреходящего» возникали у Ван Гога в Арле раздумья о вечности, о космических силах жизни; в этом же ключе он интерпретировал для себя живопись Монтичелли и Пюви де Шаванна, поэзию Уолта Уитмена.

«Ты уже читала стихи американского поэта Уитмена?.. Он видит в будущем и даже в настоящем мир здоровья, искренней и чистой чувственной любви, дружбы, труда под огромным звездным небесным сводом, – что-то такое, чему в общем трудно подобрать иное название, кроме Бога и вечности, распростертых над этим миром. Это вызывает улыбку своим простодушием и чистотой, но и побуждает думать над этим…» Далее по ассоциации идей он переходит к Монтичелли: «Я здесь очень много думаю о Монтичелли. Это был сильный человек – немного и даже изрядно помешанный – грезящий о солнце и любви, но всегда преследуемый бедностью – колорист необычайно утонченного вкуса, человек той редкой породы, что продолжает лучшие традиции древности. Он умер в Марселе довольно печальной смертью, кажется пройдя через стадию настоящей мании преследования. И я уверен, что я продолжаю его здесь, как если бы я был его сын или брат… И что нам до того, существует или нет воскресенье, если мы видим, как живой человек немедленно появляется на месте умершего: возобновляет то же дело, продолжает ту же работу, живет той же жизнью, умирает той же смертью» (п. В-8).

«Умирает той же смертью»… Винсент написал это осенью, еще до приезда Гогена, за несколько месяцев до своего заболевания, – оно, как видно, не было для него совсем неожиданным. Тогда же он давал понять Тео – вскользь, в полусерьезном тоне, – что с ним не все ладно: «Я дошел почти до того же состояния, что безумный Гуго ван дер Гус на картине Эмиля Вотерса» (п. 556). Должно быть, возобновились кошмары, мучившие Винсента в Париже и прекратившиеся на время в Арле. Случались у него и обмороки. Нетерпение по поводу приезда Гогена отчасти может быть объяснено и тем, что Винсент теперь боялся остаться один.

Но его космические грезы нельзя рассматривать как симптом надвигавшейся болезни – скорее, как самозащиту от нее: в них нет ничего кошмарного, пугающего, они органичны для Ван Гога с его неиссякаемой потребностью в надежде. Они не были и возвратом к традиционной религиозной идее бессмертия, а чем-то вроде наукообразной фантастики. Ему думалось, что, быть может, жизнь так же шарообразна, как небесные тела вселенной, и что путь от рождения до смерти – только небольшой отрезок жизни, представляющийся нам однолинейным из-за своей краткости. Он высказывал предположение, что когда-нибудь наука докажет сферичность времени, как доказала шарообразность земли. И звезды тогда казались ему светящимся пунктиром дальнего путешествия, подобно точкам и кружкам на географической карте.

Этого рода рассуждения Винсент обычно обрывал, сводил к шутке или заканчивал замечанием, что мы так же мало можем предугадать свои грядущие метаморфозы, как белый огородный червяк – свое будущее превращение в майского жука. Но, судя по тому, что он возвращался к мыслям о бесконечном, сферическом времени не раз – в письмах и к Тео, и к Виллемине, и к Бернару, – они настойчиво волновали его воображение.

В октябре 1888 года наконец приехал Гоген. Винсент сразу же написал брату: «Один момент мне казалось, что я заболею, но приезд Гогена развлек меня, и теперь я убежден, что все пройдет» (п. 557).

Поль Гоген был пятью годами старше Винсента; как и Винсент, он поздно сделался профессиональным художником. Детство Гогена прошло в Южной Америке – в Перу; в юности он был матросом и плавал по южным морям; потом, в Париже, стал банковским служащим, коммерсантом, в отличие от Винсента довольно удачливым. Одновременно он занимался живописью, но только в 35 лет, оборвав служебную карьеру, отдался живописи целиком, со всеми вытекающими отсюда последствиями – необеспеченным полуголодным существованием и выброшенностью из общества. Он бедствовал больше Винсента, когда они познакомились в Париже, хотя изредка, с помощью того же Тео, ему удавалось продавать свои работы.

«Лед и пламень», романтика южных морей и рассудочность коммерсанта уживались в сложной натуре Гогена, обладавшей своеобразным магнетизмом. Это был человек высокомерный и властный, умеющий подчинять: даже пользуясь чьим-либо покровительством, он держался так, будто сам оказывал покровительство. Всегда около него был кто-нибудь, безмерно им восхищавшийся и порабощенный его сильной волей: то Лаваль, рабски подражавший манере Гогена, то скромный живописец Шуфенеккер, певший ему дифирамбы, то Мейер де Хаан, оплачивавший его расходы, которого впоследствии Бернар назвал «учеником и слугой» Гогена, то, наконец, сам Эмиль Бернар – в описываемое время он благоговел перед Гогеном, хотя позже с ним рассорился навсегда.

Несомненно, Гоген рассчитывал найти и в Винсенте такого же благоговейного друга-ученика – но недооценил его творческую независимость. Винсент готов был восхищаться и талантом, и личностью Гогена, и его увлекательными рассказами о тропиках, охотно уступал во всем, что касалось распорядка их жизни и общего ведения хозяйства, – но нисколько не поступался ни собственными принципами, ни суждениями, ни вкусами. Их содружество не могло быть спокойным: оба были слишком большими и самостоятельными художниками, каждый со своим путем; по словам Гогена – «один из нас был весь вулкан, другой тоже кипел, но внутренне»[32]32
  Ван Гог В. Письма, т. 2, с. 352.


[Закрыть]
.

В воспоминаниях, написанных через пятнадцать лет, Гоген все же хотел представить дело так, будто он был наставником Ван Гога и обучил его всему. Он опубликовал эти воспоминания в 1903 году, когда имя Ван Гога уже стало громким, и некоторые критики высказывались в том смысле, что сам Гоген кое-чему научился у Ван Гога. Самолюбивый Гоген постарался доказать обратное – и перегнул палку, допуская массу натяжек и неточностей: возможно, он и сам в них верил, но теперь они вполне очевидны. Так, он утверждал, что ко времени его приезда в Арль Винсент «примыкал полностью к школе неоимпрессионизма» и в ней запутался, что делало его несчастным. На самом деле ничего, кроме иногда применявшихся цветных ореолов, в арльской живописи Ван Гога от неоимпрессионизма (то есть дивизионизма) не было. Далее: что, работая дополнительными цветами, Ван Гог «доходил только до слабых, неполных и монотонных гармоний: ему недоставало звука трубы»[33]33
  Там же, с. 354.


[Закрыть]
. В действительности, как справедливо замечает Ревалд, было обратное: «звук трубы» преобладал в вещах, сделанных до приезда Гогена (никак нельзя назвать «монотонным» цветовой строй, например, «Портрета зуава», «Дома художника», «Спальни»), а затем Ван Гог начал сознательно обращаться к гармониям более мягким. Наконец, Гоген, противореча фактам, сообщал, что «Подсолнечники» были сделаны Ван Гогом под его, Гогена, влиянием, – в действительности почти вся серия «Подсолнечников» написана раньше.

В чем-то Ван Гог действительно испытывал влияние Гогена – вернее, следовал его советам, когда они не шли вразрез с его собственными стремлениями. Нельзя отрицать известную общность в исканиях Ван Гога и Гогена: в истории их имена произносятся рядом. Но тем острее переживались расхождения и разногласия. В дальнейшем мы рассмотрим подробнее сходства и различия их творческих принципов. Пока напомню только, что Гоген в то время, несмотря на свои сорок лет и уже сложившуюся репутацию главы Понт-Авенской школы, еще не был тем Гогеном, которого мы знаем по таитянским циклам: стиль его не достиг кристаллизации. Он писал тогда несколько вычурные вещи, вроде «Борьбы Иакова с ангелом». Его подлинные свершения были еще впереди (и это предвидел Ван Гог, говоривший: «Мне известно, что Гоген способен сделать кое-что получше того, что он уже сделал» – п. 605). Тогда как Ван Гог уже был автором неоспоримых шедевров. Таким образом, утверждение Гогена: «Когда я прибыл в Арль, Винсент еще только искал себя, тогда как я… уже был сложившимся человеком»[34]34
  Там же, с. 355.


[Закрыть]
, – по меньшей мере неточно. Другое дело, что Ван Гог всегда – на каком бы отрезке пути он ни находился – ощущал себя вечным учеником и не брезговал в 1890 году снова пользоваться тем же пособием Барга, каким пользовался в 1880 году в Боринаже, – а Гоген, напротив, на каждом этапе своего развития чувствовал себя сложившимся человеком и сложившимся художником.

О чем они вели те страстные, «наэлектризованные» споры, которые волновали и истощали обоих? Если судить по письмам Винсента – то главным образом о проблеме «ассоциации художников»: Гогену она мыслилась, как широкое коммерческое предприятие, которое следует начинать с большим предварительным капиталом (где его раздобыть – на этот счет Гоген впадал в самое буйное и фантастическое прожектерство), а Ван Гогу – как полумонашеское «братство», которое следует начинать со скромной совместной работы двоих, троих, пятерых, постепенно расширяя. Судя же по письмам Гогена – причиной споров были творческие разногласия и крайнее несходство вкусов. «Он романтик, а меня скорее влечет к примитиву… Он любит случайности густо наложенных красок так, как их использует Монтичелли, я же не перевариваю месива в фактуре». «В целом мы с Винсентом никогда не находим общего языка, особенно когда дело касается живописи. Он восхищается Домье, Добиньи, Зиемом и великим (Теодором. – Н. Д.) Руссо, я же их не выношу. С другой стороны, он ненавидит Энгра, Рафаэля, Дега – всех тех, кем я восхищаюсь»[35]35
  Ревалд Дж. Указ. соч., с. 156, 158. Легко показать ссылками на письма Ван Гога, что он очень чтил Рафаэля и Энгра и не мог их «ненавидеть» – он мог только иметь другие предпочтения. Что же касается Дега, он даже предпочитал его всем импрессионистам, наряду с Клодом Моне.


[Закрыть]
.

Очевидно, и Ван Гог и Гоген акцентировали то, что в наибольшей степени задевало за живое каждого: для Ван Гога это были вопросы объединения художников и судеб искусства, для Гогена – вопросы стиля и направления. Последние Ван Гогу могли быть только интересны и поучительны, но не раздражающи (Гогена же они заставляли «внутренне кипеть»). Как пишет Ревалд, «для Винсента в счет шла только работа, и коль скоро она подвигалась успешно, его мало трогали несогласия и споры»[36]36
  Там же, с. 158–159.


[Закрыть]
.

Так или иначе, он был вполне удовлетворен нелегкой, но вдохновляющей, заполненной напряженной работой жизнью бок о бок с Гогеном. Ни одного намека на недовольство не проскальзывает в его письмах; он то и дело повторяет: «Гоген – удивительный человек», «он очень, очень интересный человек», «работаем мы много, и наша совместная жизнь протекает мирно» и так далее, так что кажется неожиданным короткое тревожное письмо от 23 декабря, где говорится: «Боюсь, что Гоген немного разочаровался в славном городе Арле, в маленьком желтом домике, где мы работаем, и главным образом во мне» (п. 565).

«Разочарование» Гогена назревало уже довольно давно. Дискуссии его раздражали, природа Арля казалась ему, мечтавшему о тропиках, далеко не такой интересной, как северянину Ван Гогу, – а в Париже тем временем у него намечались какие-то новые перспективы показа и продажи своих картин. Главное же – Гоген начал замечать в поведении своего друга странности. Ничего прямо не говоря Винсенту, он исподволь готовился к отъезду. В середине декабря он написал Тео: «Обдумав все, я обязан возвратиться в Париж. Винсент и я просто не можем жить вместе без неприятностей, обусловленных несовместимостью наших характеров, а для работы нам обоим необходимо спокойствие. Он – человек исключительной одаренности, я глубоко уважаю его и с сожалением расстаюсь с ним, но, повторяю, нам необходимо расстаться»[37]37
  Там же, с. 160–161.


[Закрыть]
. Однако после этого письма прошло еще недели две, Гоген отложил свой отъезд на неопределенное время; за эти две недели они с Винсентом побывали в музее в Монпелье, после чего опять «много спорили» о Рембрандте и Делакруа, а Винсент написал «пустые стулья» – свой и Гогена.

24 декабря, почти ровно через два месяца после прибытия Гогена в Арль, наступила трагическая развязка. Подробности случившегося нельзя считать вполне выясненными. Обычно их основывают на все тех же воспоминаниях Гогена, написанных и опубликованных в 1903 году в «Меркюр де Франс». Гоген излагает там события следующим образом. Накануне они оба ужинали в кафе и пили абсент. Внезапно Винсент схватил стакан и бросил в Гогена. Гоген, избежав удара, вытащил Винсента на улицу и привел его домой, где тот сейчас же заснул, а проснувшись утром, сказал: «Дорогой Гоген, я смутно помню, будто как-то обидел вас вчера вечером». Гоген ответил, что прощает его, но во избежание повторения подобных сцен считает необходимым уехать и напишет об этом брату Винсента. Вечером этого же дня Гоген пошел один пройтись, услышал за своей спиной торопливые шаги и, обернувшись, увидел Винсента, который в эту минуту бросился на него, держа в руке открытую бритву, но, как пишет Гоген, парализованный его взглядом, остановился и бегом бросился домой. Гоген решил ночевать в отеле. На утро следующего дня он подошел к их дому на площади, увидел собравшуюся толпу и полицейских. Полицейский комиссар обратился к нему: «Месье, что вы сделали с вашим товарищем?» – «Не знаю». – «Он мертв». Потрясенный Гоген вместе с комиссаром поднялся наверх в комнату: Винсент лежал в постели недвижимо, закутанный в одеяло. Подойдя к нему, Гоген убедился, что он жив. Вся комната была запачкана кровью. Оказалось, что накануне Винсент, вернувшись домой, отрезал себе бритвой левое ухо (Гоген говорит: «прямо у самой головы»; на самом же деле – только мочку уха), потом вышел, отправился в публичный дом, хорошо знакомый им обоим, и отдал свое ухо, тщательно завернутое в салфетку, одной из девиц по прозвищу Габи, «на память», – что и вызвало переполох в городе. Потом вернулся домой, закрыл ставни, лег и заснул. Убедившись, к своему великому облегчению, что Винсент жив, Гоген тотчас же ушел, попросив полицейского комиссара сказать Винсенту, что он отбывает в Париж. Полицейский послал за врачом; Винсент, проснувшись, попросил дать ему трубку, справился о Гогене и осведомился о коробке, где хранились их общие деньги. «Это подозрение оскорбило меня…» (Винсент впоследствии говорил, что он справился о деньгах, желая убедиться, взял ли Гоген достаточную сумму на дорогу.) Затем Ван Гог был отправлен в госпиталь.

В этом рассказе много неточностей, начиная с того, что эпизод с брошенным стаканом произошел не накануне, а много раньше – именно тогда Гоген и послал Тео приведенное выше письмо. Но после этого он передумал, решил пока не уезжать и уведомил об этом Тео и Шуфенеккера. Конечно, за 15 лет Гоген мог забыть и спутать детали. Но главная «деталь» – действительно ли Ван Гог преследовал Гогена с бритвой в руках?

Ревалд приводит в своей книге ранее не публиковавшееся письмо Э. Бернара к А. Орье, написанное не через 15 лет, а тогда же, где Бернар рассказывает о происшедшем со слов Гогена, только что вернувшегося из Арля в Париж. «Я бросился к Гогену, и вот что он мне рассказал: „Накануне моего отъезда (из Арля. – Н. Д.), Винсент побежал за мной, – дело было ночью, – а я обернулся, потому что Винсент последнее время вел себя странно и я был настороже. Затем он сказал мне: „Ты неразговорчив, ну и я буду таким же“. Я отправился ночевать в гостиницу, а когда вернулся, перед нашим домом собралось все население Арля. Тут меня задержали полицейские, так как весь дом был залит кровью. Вот что случилось: после моего ухода Винсент вернулся домой, взял бритву и отрезал себе ухо“»[38]38
  Там же, с. 163.


[Закрыть]
.

Ревалд совершенно резонно обращает внимание на то, что «в сообщении Бернара нет упоминания о том, что Ван Гог пытался броситься на Гогена с открытой бритвой в руке. Напротив, Бернар ясно утверждает, повторяя, конечно, слова Гогена, что Винсент взял бритву после того как вернулся домой, чтобы изувечить себя»[39]39
  Там же, с. 164.


[Закрыть]
.

Похоже, что Гоген создал легенду о покушении Ван Гога на его жизнь уже задним числом, поскольку в парижских кругах ходили разговоры о неблаговидном поведении Гогена, малодушно покинувшего друга в опасную минуту.

История о покушении тем менее вероятна, что агрессивных склонностей во время припадков у Ван Гога впоследствии не наблюдалось. Во время самых жестоких приступов он не только ни разу не покушался на чью-либо жизнь, кроме своей, но и ни разу не причинил никому никакого вреда.

К Гогену Ван Гог до конца жизни продолжал относиться вполне дружелюбно и уважительно, изредка переписывался с ним, постоянно справлялся о его работе и планах; одно время собирался съездить к нему в Бретань. Только однажды он написал брату: «Его бегство из Арля можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала (Бонапарта. – Н. Д.), тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде» (п. 438). В этом же письме он намекает на сходство характера Гогена с Тартареном из Тараскона. Все это, впрочем, говорится без ожесточения – лишь с некоторой горечью, даже с юмором. Ван Гог хорошо видел психологически запутанный рисунок характера своего друга, предавшего его, продолжавшего предавать и после его смерти. Но в этом случае для Ван Гога понять – означало простить. Он принимал Гогена таким, каким тот был.

После того как Винсента поместили в арльский госпиталь под наблюдение доктора Рея, он оставался без сознания три дня. Гоген, уезжая из Арля, предварительно вызвал телеграммой Тео. Когда Тео приехал, Винсент уже начал приходить в себя. Он очень смутно помнил происшедшее и сильно тревожился, зачем понадобилось вызывать Тео, только что перед тем обручившегося с Иоганной Бонгер. Винсент настоял, чтобы Тео скорее возвращался обратно, а сам написал дружеское спокойное письмо Гогену, где просил его «повременить ругать наш бедный желтый домишко, прежде чем мы оба не обдумаем все как следует». Легкий оттенок упрека слышится только в одной фразе: «Скажите, мой друг, так ли необходимо было Тео приезжать сюда?» (п. 566).

В первых числах января Ван Гог уже приступил к работе, написав зал арльской больницы и больных возле печурки (одна из редких во французском периоде «фигурных картин»). 7 января вышел из больницы; верный Рулен доставил его домой и заботился о нем преданно.

Затмение сознания так быстро прошло, что Ван Гог поначалу отнесся к случившемуся со странным спокойствием, уверял брата, что это просто шок от переутомления и действия местного климата, что в здешних краях подобное случается со многими. Он продолжал ходить в больницу на перевязку, приятельски сошелся с доктором Реем, написал его портрет. Написал в двух вариантах и свой портрет с перевязанным ухом; один из них, известный под названием «Человек с трубкой», принадлежит к несомненным шедеврам Ван Гога: это образ человека, со спокойным стоицизмом принимающего свою судьбу.

Казалось, он выздоровел, однако его мучила бессонница, а в начале февраля снова появились кошмары и галлюцинации: он сам пошел в больницу и был госпитализирован вторично. Стало очевидно, что дело серьезнее, чем казалось раньше. И все же он скоро оправился и вновь принялся за работу, и держался бодро – но вдруг, в марте, к нему явились полицейские и силой отправили в больницу. Доктора Рея в это время не было, Винсента посадили в изолятор, отказались даже дать ему его трубку, заперли на замок. Он был совершенно вменяем, но остерегался протестовать и высказывать возмущение, чтобы его не сочли буйнопомешанным. Оказалось, группа жителей Арля подала мэру заявление с тридцатью подписями, требуя лишить художника свободы действий, – и мэр, дороживший голосами избирателей, распорядился о принудительном интернировании.

Тео, мучительно тревожившийся за брата, узнал об этой новой беде сначала от пастора Салля – одного из горячих доброжелателей Винсента, много сделавшего для него. Упоминая о прошении, поданном арлезианцами мэру, Салль писал: «Действия, в которых при этом обвиняли вашего брата (если даже допустить, что они действительно имели место), не позволяют рассматривать человека как сумасшедшего и требовать его изоляции. К несчастью, первый приступ, вызвавший необходимость помещения его в больницу, дал повод интерпретировать в крайне неблагоприятном духе и другие его поступки, хотя бы слегка странные… У другого они прошли бы совершенно незамеченными; у него они показались важными симптомами болезни»[40]40
  Correspondance complète de Vincent Van Gogh, t. III, s. 305.


[Закрыть]
.

Сам Винсент долго молчал; Тео взывал к нему: «Я так хотел бы, чтобы ты написал, как себя чувствуешь, – нет ничего мучительнее неизвестности, и, если ты сообщишь мне, как обстоят дела, я бы что-нибудь предпринял, чтобы облегчить твое положение. Ты столько сделал для меня, что я прихожу в отчаяние, зная, что теперь, когда мне предстоят счастливые дни с моей дорогой Но, ты переживаешь тяжкое время»[41]41
  Ibid., s. 304.


[Закрыть]
. (Свадьба Тео была назначена на 17 апреля.)

На это Винсент откликнулся, обстоятельно рассказав обо всем, причем в начале письма предупреждал: «Пишу тебе в здравом уме и памяти, не как душевнобольной, а как твой, так хорошо тебе знакомый брат» (п. 579). Грубое заключение в одиночку не вызвало у Винсента нового приступа, как можно было опасаться, но петиция арлезианцев нанесла ему тяжелый нравственный удар: он ничего подобного не ожидал и только перед этим писал, как добры и внимательны к нему все окружающие.

Правда, вернувшись домой, он убедился, что никто из соседей и вообще из тех, с кем он был знаком, петиции не подписывал и даже не знал о ней, – но все равно Арль был для него отравлен. Его любимый дом полиция опечатала, картины, остававшиеся там, испортились от сырости, так как дом не топили, а во время наводнения туда проникала вода. Рулена перевели на работу в Марсель, куда вскоре должна была отправиться и его семья. Винсент временно снял две комнаты у доктора Рея, пастор Салль подыскивал ему квартиру в другой части города – но все это было уже ни к чему. Рулен советовал уехать из Арля. С усилием поддерживаемая энергия теперь покинула Винсента: он не находил в себе решимости продолжать прежнюю одинокую жизнь, «жить же с другим человеком, даже с художником, трудно, очень трудно: берешь на себя слишком большую ответственность» (п. 585).

В эти дни Ван Гога навестил Поль Синьяк. Художник Конинг, земляк Винсента, живший в Париже, хотел приехать к нему в Арль надолго; выражали такие же намерения художники Де Хаан и Исааксон, которые после отъезда Винсента из Парижа жили вместе с Тео, – теперь Винсент отклонял эти предложения: «Они рискуют потерять разум, как потерял его я» (п. 577). Тео звал его в Париж к себе – на это Винсент тем более не соглашался: одна мысль о Париже его страшила.

Будучи в полном сознании и здравом уме, он принял решение – поселиться в убежище для душевнобольных.

В психическом заболевании Ван Гога много загадочного. Предоставим диагностику психиатрам, пытающимся восстановить клиническую картину, – этих попыток было сделано уже очень много, хотя, кажется, в результате и сейчас признается правильным диагноз, поставленный еще доктором Реем и подтвержденный доктором Пейроном в убежище Сан-Поль: эпилептический психоз. Среди родственников Ван Гога со стороны матери были эпилептики; падучей болезнью страдала одна из его теток. Душевное заболевание постигло потом и Тео, и Виллемину – по-видимому, корни лежали в наследственности. Но, конечно, наследственное предрасположение не является чем-то фатальным – оно могло никогда не привести к болезни, если бы не стимулирующие условия. Колоссальное постоянное перенапряжение умственных и душевных сил, хроническое переутомление, плохое питание, алкоголь в соединении с тяжелыми нравственными потрясениями, доставшимися на долю Ван Гога в избытке, – всего этого было более чем достаточно, чтобы потенциальная предрасположенность к заболеванию реализовалась. Гадать о единственной, прямой причине заболевания Ван Гога поэтому не приходится: была совокупность причин. Можно говорить только о том последнем ударе топора, после которого дерево, подрубленное вереницей ударов, наконец падает. Считать ли таким завершающим ударом неудачу совместной жизни с Гогеном? Думается, что нет. Просто эти два обстоятельства по времени совпали. Отъезд Гогена сам по себе не мог быть для Ван Гога особенной трагедией: ведь он с самого начала знал, что Гоген мечтает о тропиках и рано или поздно туда уедет, и даже одобрял это намерение и сочувствовал ему. Их совместное проживание было временным. Если оно оборвалось раньше, чем оба предполагали, то тут была, скорее, обратная причинная связь: не Ван Гог заболел от того, что Гоген стал готовиться к отъезду, а Гоген стал готовиться к отъезду, потому что Ван Гог был уже болен, и Гоген это замечал. Нервное напряжение последних дней сыграло свою роль – но только ускорителя, а не возбудителя.

Совсем несостоятельно мнение, что непосредственной причиной кризиса была готовящаяся женитьба Тео. Целый ряд серьезных авторов хотят нас убедить, будто Винсент ревновал брата к его будущей жене и опасался, что Тео теперь не сможет оказывать ему прежнего внимания и помощи[42]42
  См.: Marois P. Le secret de Van Gogh. Paris, 1957.


[Закрыть]
. Нет ничего более чуждого натуре Ван Гога, чем такие чувства! В числе обуревавших его «человеческих страстей» ревности не было: возвышенный альтруизм Ван Гога ее исключал. Когда Тео еще в 1885 году сообщил ему о намерении жениться на Мари («больной»), Винсент проявил самое горячее и непритворное участие, хотя ведь и тут была угроза того, что Тео не сможет по-прежнему помогать Винсенту. Вспомним также, как пылко Винсент уговаривал Тео оставить службу и стать художником.

Женитьбе Тео на Иоганне Бонгер Винсент был только рад. Даже до знакомства с его невестой он радовался, что Тео теперь будет не один, что кто-то будет заботиться о его здоровье (а здоровье Тео внушало опасения), что у него будут дети, что, наконец, своим браком Тео утешит мать, которая давно этого желала. Обо всем этом он писал и самому Тео, и матери, и Виллемине, ни одним словом не выдавая каких-либо иных подспудных чувств (а если бы они были, то хоть где-то прорвались бы невольно). Женитьба брата была, скорее, тем эмоционально положительным фактором, который смягчал тяжелое состояние духа художника и поддерживая в нем волю к выздоровлению. Правда, он стал еще сильнее чувствовать свой неоплатный долг перед братом. Но не этим была вызвана болезнь, начавшаяся гораздо раньше.

Ван Гог заболевал еще в Париже: его собственных самонаблюдений на этот счет имеется сколько угодно, да и наблюдения других, в том числе Тео («в нем как будто уживаются два разных человека»), это подтверждают. После переезда в Арль болезнь отступила, а через несколько месяцев возобновилась уже в более резкой и открытой форме.

О душевном надломе Ван Гога в парижский период у нас уже шла речь. Убедиться в утопичности проповеднической миссии, во имя которой он и начинал свой крестный путь художника; осознать роковую отъединенность художников от «реальной жизни» – это был поистине тяжелый кризис: по сравнению с ним нелады с Гогеном выглядели сущим пустяком. Мы знаем, что Ван Гог и этот кризис преодолел, вдохновившись «искусством во имя будущего», – но надлом остался, отозвавшись психической травмой, открыв шлюзы гнездившемуся в крови наследственному недугу.

С момента арльской катастрофы вся жизнь Ван Гога проходит под знаком отчаянной ностальгии по прошлому – по родине и былым замыслам. «Я надеюсь, что ты чувствуешь себя хорошо и мать также, – пишет он сестре, – очень часто я думаю о вас обеих. Я никак не предвидел, когда уезжал из Нюэнена в Антверпен, что мне суждено удалиться так надолго и так далеко. Может быть поэтому мои мысли невольно и часто возвращаются в те края и мне кажется, что я продолжаю работу, начатую и незаконченную там» (п. В-11). Матери он пишет: «Хотя я годами жил в Париже, в Лондоне и других больших городах, я остаюсь более или менее похожим на зюндертского крестьянина» (п. 612). В письме к Тео: «Всякий раз, когда я думаю о своей работе и о том, как мало она отвечает моим былым замыслам, я терзаюсь бесконечными угрызениями совести» (п. 593).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю