412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Дмитриева » Винсент Ван Гог. Человек и художник » Текст книги (страница 10)
Винсент Ван Гог. Человек и художник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 22:41

Текст книги "Винсент Ван Гог. Человек и художник"


Автор книги: Нина Дмитриева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

Но сам Винсент не верил уже и Гаше. «…Он болен еще сильнее, чем я, или, скажем, так же, как я. А когда слепой ведет слепого, разве они оба не упадут в яму?» (п. 648). В общем Винсент не верил, что «все будут здоровы». Здоровье Тео тоже было плохо, и Винсент об этом знал, видел – может быть, яснее, чем сам Тео, страдавший болезнью почек. «Разве мало с нас того, что мы почувствовали, как под угрозу становится наш хлеб насущный? Разве мало с нас того, что мы по многим другим причинам увидели, на каком тонком волоске висит наше существование?» (п.649).

В письме матери и сестре, написанном в середине июля, – последнем письме к ним – Винсент ни слова не говорил о своих тревогах: писал, что он спокоен и чувствует себя лучше, чем раньше, что он совершенно погружен в созерцание широких полей и проводит в полях целые дни. Действительно, его последние картины и рисунки изображают поля. Брату он написал: «Я не побоялся выразить в них чувство предельной тоски и одиночества» (п. 649). В это время Ван Гог уже купил револьвер в оружейной лавке в Понтуазе.

Но окружающие по-прежнему ничего не замечали и не предполагали. Художник держал себя, как обычно. В воскресенье 27 июля он, как обычно, ушел с мольбертом, после того как позавтракал с хозяевами, тоже как обычно. Но он долго не возвращался: к обеду его не было, что удивило хозяев, так как он всегда был пунктуален. Уже наступал вечер, когда мадам Раву увидела его: он шел, держась за бок. На вопрос, здоров ли он, он едва ответил что-то и поднялся к себе в мансарду. Хозяин пошел справиться о нем и застал его лежащим на постели. Ван Гог молча указал на рану в груди, вблизи сердца.

Доктор Гаше не практиковал в Овере, поэтому хозяева послали не за ним, а за местным врачом, но того не оказалось дома. Тогда только позвали доктора Гаше. Тот сразу же бросился к больному, перевязал рану и спросил адрес Тео – но Винсент отказался сообщить адрес: как всегда, он не хотел волновать брата. Гаше адресовал записку в магазин «Гупиль», и художник Хиршиг, жилец той же гостиницы, рано утром отвез ее Тео, который немедленно прибыл. Увидев его, Винсент сказал: «Я опять промахнулся», – и потом: «Не плачь, так всем будет лучше».

Всю ночь и затем весь день он был в сознании – сидел на кровати, курил свою трубку и разговаривал с Тео: они вспоминали прошлое, детство. По-видимому, спокойствие раненого и то, что он ясно и здраво отвечал на вопросы, вводило в заблуждение и врачей, и Тео: все были уверены, что рана не смертельна. Кажется странным сейчас, что для спасения его жизни, не принималось никаких экстренных мер, – как видно, медицина их тогда не знала, тем более в условиях провинции. В течение этого дня Тео успел написать письмо жене – она была с ребенком в Голландии: «Я бросил все и помчался, но застал его в сравнительно лучшем состоянии, чем ожидал. Я предпочел бы не касаться подробностей – они слишком печальны, но ты должна знать, дорогая, что жизнь его, может быть, в опасности… Он, кажется, рад моему приезду, и мы почти все время вместе… Он настойчиво расспрашивал о тебе и о ребенке. Говорит, что не думал, что жизнь принесет ему столько страданий. Если бы только нам удалось вселить в него немножко мужества и он захотел жить! Но не расстраивайся: однажды он уже был в отчаянном состоянии, но его здоровый организм в конце концов обманул докторов».

Но к вечеру началась агония. Ван Гог умер в час ночи 29 июля. За несколько минут до смерти он сказал: «Как я хочу домой!».

После смерти обнаружили находящийся при нем черновик последнего письма к Тео – 652-го по счету письма. Можно предполагать, что оно писалось несколькими днями раньше, так как его текст в начале частично совпадает с текстом письма от 23 июля, которое было послано; возможно, что «посмертное» письмо является черновым вариантом его. Начинаются они оба той же привычной фразой, как и десятки других: «Мой дорогой брат, спасибо за твое доброе письмо и за 50-франковый билет». Далее: «Я хотел бы написать тебе о многом, но чувствую, что это бесполезно. Надеюсь, что ты нашел этих господ (Буссо и Валадона. – Н. Д.) в добром расположении духа по отношению к тебе», – эти слова также имеются в обоих письмах. Но потом текст различен. В письме от 23 июля говорится о том, что дело объединения художников – уже проигранное дело и не стоит «начинать все сызнова» (очевидно, это ответ Винсента на намерение Тео, став независимым, содействовать объединению); затем о картине Гогена и о своих последних работах; говорится, что самой значительной из них он считает «Сад Добиньи». В недатированном и неоконченном письме, обнаруженном посмертно, ничего об этом нет. Там Винсент пишет: «За нас должны говорить только наши картины». И добавляет, что никогда не считал и не будет считать Тео «обычным торговцем картинами». «Через меня ты принимал участие в создании нескольких полотен, которые даже в бурю сохраняют спокойствие. Мы создали их, и они существуют, а это самое главное». Последние строки: «Что ж, я заплатил жизнью за свою работу, и она стоила мне половины моего рассудка, это так, – но ты-то, насколько я знаю, не принадлежишь к торговцам людьми, ты можешь принять в ней участие, поступая истинно по-человечески, но что поделаешь?!»[49]49
  Ревалд Дж. Указ. соч., с. 256.


[Закрыть]
. На этом письмо обрывается. Хотя в нем нет речи о намерении покончить с собой, оно звучит как подведение итогов перед смертью. Если, действительно, оно было первоначальным наброском письма от 23 июля (в котором нет этой итоговой интонации), то можно сделать вывод: Ван Гог колебался. Мысль о самоубийстве не была у него твердым решением; начав писать брату прощальное письмо, он затем переменил намерение и написал письмо обычное. Может быть, и в роковой день 27 июля он, отправляясь в поля, еще не знал, пустит ли в ход заранее купленный револьвер. И, как знать, если бы ему была оказана необходимая помощь после ранения, воля к жизни, может быть, проснулась бы в нем с новой силой: ведь говорил же он прежде (по поводу покушения на самоубийство Марго Бегеман) – «неудавшееся самоубийство – лучшее лекарство от самоубийства» (п. 375).

Нельзя видеть в трагическом конце Ван Гога нечто предрешенное и неизбежное: он не был на него обречен и мог бы «подняться в сотый раз». Путь его как художника был не кончен и, может быть, даже не достиг еще высшей точки.

Похороны Винсента Ван Гога состоялись 30 июля. Они подробно описаны Эмилем Бернаром в письме к Орье[50]50
  См.: Ревалд Дж. Указ. соч., с. 256–257.


[Закрыть]
. Провожающих было много; многие приехали из Парижа – Бернар, Лаваль, Танги, Люсьен Писсарро, видимо, еще и другие художники. В комнате, где стоял гроб, они развесили последние картины Ван Гога, поставили мольберт и кисти, усыпали гроб желтыми цветами – любимыми цветами художника. Доктор Гаше зарисовал Винсента в гробу; на кладбище он произнес речь, сказав, что Ван Гог «был честный человек и великий художник; он преследовал только две цели – человечность и искусство. Искусство, которое он ставил превыше всего, принесет ему бессмертие».

Для Тео Ван Гога смерть брата была ударом, от которого он так и не смог оправиться. При жизни Винсента могло казаться, что Тео был менее привязан к старшему брату, чем тот – к нему: привязанность Винсента была требовательной и пылкой, а Тео относился к нему с оттенком покровительства; в Париже, как мы помним, он даже тяготился совместной жизнью с братом – по крайней мере так утверждал в письме к сестре. Но именно в Париже Винсент угадал подлинную глубину чувства Тео. В конце 1889 года он писал матери из Сен-Реми: «Тео гораздо более самоотвержен, чем я, это коренится глубоко в его натуре. Когда отца не стало и я поселился в Париже, брат так сильно привязался ко мне, что я только тогда понял, как он любил нашего отца. И хорошо (я говорю это только вам, не ему), что я не остался в Париже; он и я, мы были бы слишком поглощены друг другом, а жизнь не приспособлена для этого» (п. 619).

«О, мать! В нас с ним поистине текла одна кровь», – написал Тео матери после кончины Винсента.

Первые месяцы он целиком отдался хлопотам по устройству посмертной выставки. Обращался даже к Дюран-Рюэлю за разрешением устроить выставку в его галерее (разместить ее в галерее Буссо и Валадон Тео не мог при более чем натянутых отношениях, какие были у него с хозяевами). Дюран-Рюэль после некоторых проволочек отказал: действительно, трудно было рассчитывать, что он согласится пропагандировать вещи брата своего соперника. Тео обратился за помощью к Бернару, который сделал, что мог, то есть развесил картины прямо в квартире Тео, превратив комнаты в музейные залы.

Как только это было сделано, в октябре 1890 года, Тео Ван Гог, всегда уравновешенный, рассудительный и сравнительно благополучный Тео, счастливый муж и отец, внезапно потерял рассудок. Это произошло после какой-то очередной жестокой ссоры с хозяевами. В первом приступе безумия Тео делал то, о чем когда-то мечтал его брат: он послал телеграмму Гогену с уведомлением, что ассигнует деньги на поездку в тропики (Гоген сначала принял телеграмму всерьез и был взволнован), потом стал спешно устраивать ассоциацию художников… Скоро его болезненное возбуждение перешло в опасную стадию буйства, а затем – полную апатию. Жена увезла его в Голландию и поместила в лечебницу. Болезнь Тео была другая, чем у Винсента, – никаких просветов. Он умер в январе 1891 года в Утрехте тридцати четырех лет, пережив брата всего на полгода. Кажется, что между братьями действительно существовала какая-то таинственная связь, более глубокая, чем кровное родство.

(В 1964 году на их родине, в Гроот Зюндерте, был открыт памятник работы Осипа Цадкина (автора монумента «Разрушенный Роттердам»): две фигуры, идущие, тесно прижавшись, поддерживая друг друга, – символ братьев Ван Гогов.)

Иоганна Ван Гог-Бонгер, овдовевшая после полуторагодового трудного, но счастливого замужества, уехала с ребенком в Голландию и поселилась там близ Амстердама, открыв небольшой пансион. Эта мужественная молодая женщина хорошо понимала, какая миссия возложена на нее судьбой: сберечь драгоценное наследие. Из Голландии она написала Бернару: «Это хороший дом, и мы расположимся в нем более свободно, – ребенок, картины и я, – чем в нашей городской квартире, где нам было все же так хорошо и где я провела счастливейшие дни моей жизни. Вы не должны опасаться, что картины будут отправлены на чердак или в кладовую. Весь дом будет украшен ими, и когда я размещу их, то, надеюсь, вы как-нибудь приедете посмотреть на них в Голландию»[51]51
  Ван Гог В. Письма, т. 2, с. 362.


[Закрыть]
. Собственными усилиями она организовала выставку работ Ван Гога в Амстердаме в 1892 году (а еще до того, в 1891 году, посмертная выставка была устроена при содействии Поля Синьяка в Салоне Независимых). Долгие годы Иоганна работала над систематизацией писем Ван Гога брату и опубликовала их в 1914 году. Тогда же она перевезла прах Тео из Утрехта в Овер, похоронив его рядом с могилой Винсента. Сын Иоганны и Тео, инженер Винсент Биллем Ван Гог, продолжал работу матери: ему мы обязаны публикацией фундаментального и полного собрания корреспонденции художника в 1953 году – к столетию со дня рождения.

Мировая слава Ван Гога после его смерти неуклонно росла. «В сущности, за нас должны говорить наши картины…» Они по-настоящему заговорили, когда умолк их создатель, – год от года все слышнее, все громче, путешествуя по странам и континентам. Порой кажется, что история жизни Ван Гога будто нарочно кем-то задумана как драматическая притча о тернистом пути художника, надорвавшегося в неравной борьбе с враждебными обстоятельствами, но в конце концов одержавшего победу в самом поражении. Картины Ван Гога и ныне продолжают говорить – не повторяясь: новый исторический опыт как будто все время наполняет их обновленным содержанием, вскрываются новые пласты; договаривается и недосказанное художником. Ван Гог отдал своему искусству такой заряд духовной энергии, который не пропадает, а переживает длительный процесс обратного превращения в энергию жизни.

История творчества

Боринаж – Брюссель – Эттен

Ван Гог начинал с фигурных композиций, и они преобладали у него в течение всего голландского периода. И хронологически, и логически следует начать с них знакомство с Ван Гогом-художником.

Теперь термин «фигурная композиция» не принят, но так как Ван Гог постоянно им пользовался, будем его употреблять. Тем более что он здесь уместен: едва ли можно заменить его словом «сюжетная». Ван Гог не был склонен к сюжетной повествовательности, в его картинах нет «происшествий». Путник идет по дороге, крестьяне пашут, копают картофель, ужинают, рабочие чинят мостовую. Ничего выходящего за рамки обычного, изо дня в день повторяющегося.

Но Ван Гог проявлял упорную целеустремленность в выборе и отборе этих простых мотивов. Никогда ему не было все равно, что писать, лишь бы писать; не было так, чтобы предмет изображения являлся предлогом, а не целью. И он всегда считал большой заслугой художника – какого бы то ни было – способность что-то открыть в самой действительности или, как он выражался, застолбить и разработать участок реальности, еще не разведанный.

Начиналось с шахт и шахтеров. Он избрал край угледобычи как проповедник, а затем – как художник. Его туда не посылали, тут была не игра случая, а обдуманное решение – приобщиться к миру людей, работающих в земных недрах. Из каких недр собственного духа оно пришло к нему? До Брюсселя Ван Гог с шахтерами не встречался, однако еще в Англии пробовал найти место проповедника именно среди горнорабочих.

Началом шахтерской серии можно считать «Au charbonnage» – рисунок, исполненный еще в 1878 году во время обучения в брюссельской миссионерской школе, изображающий «маленький кабачок», пристроенный к надшахтным строениям. Он уже упоминался как первая работа, где угадывается будущий Ван Гог. Критика, раз навсегда уверовав в полную беспомощность его начальных опытов, обычно обходит вниманием этот ранний рисунок. Между тем он является не только фактом биографии Винсента, но уже и фактом искусства. Если предшествующие рисунки могли быть сделаны кем угодно, то этот – только Ван Гогом. Нескладный дом с окнами разной величины и формы выглядит при сиянии месяца, как преддверие какого-то неведомого мира. Сжигающее любопытство – войти туда, увидеть, что за этими ставнями, узнать людей, которые там собираются, – водит рукой рисовальщика. И он, неопытный и неумелый, интуитивно находит выразительные средства, близкие тем, какие потом станут приметой его зрелого стиля. Нарисованный им дом – почти живое существо, у него есть лицо, характер, есть свои тайны.

Ван Гог находит себя, найдя свою тему. Но мало найти себя – нужно себя сформировать. Для этого приходится отступить и взять разбег.

Зарисовки, сделанные в Боринаже, сам художник потом уничтожал (см. п. 533-б к Бошу). Лишь некоторые сохранились случайно. Среди них карандашный набросок шахтеров, идущих на фоне широкого ландшафта. Робкий, композиционно не слаженный, он выдает растерянность начинающего перед натурой, причем фигуры людей явно были для него главным камнем преткновения. Другие, более законченные произведения шахтерского цикла, которые до нас дошли, сделаны на основе боринажских набросков уже в Брюсселе, в 1880–1881 годах. К ним принадлежит большого формата рисунок углем «Горняки, идущие на шахту» – вариант того же мотива. Рабочие бредут по снегу вдоль живой изгороди искривленных малорослых деревьев. В построении заметны особенности, свойственные «наивному» искусству самоучек. Чувствуется, что рисовальщику хочется вместить в рисунок как можно больше, как бы перечислить увиденное. Он располагает все фризами, параллельно срезу листа. Вереницей тянутся фигуры, за ними – вереница деревьев, на горизонте дома, трубы, подъемники, горы угля. Фигуры почти друг друга не загораживают, а деревья на втором плане не заслонены людьми – каждое деревце нарисовано в промежутке между фигурами, так что они чередуются: человек – дерево, человек – дерево. Композиция наподобие египетских фризовых рельефов, хотя, конечно, без всякой мысли о них.

А ведь Винсент хорошо знал европейскую профессиональную живопись. И в своих юношеских пейзажных зарисовках довольно прилично справлялся с перспективой. Но теперь, начав серьезно работать с натуры, он словно все вдруг забыл! Отдаваясь ей с полной непосредственностью, он бессознательно проходил через исторически ранние стадии художественного мышления, как эмбрион проходит в сжатые сроки стадии биологического развития своих предков.

Все, что его поражает, он хочет запечатлеть. Его поражает, что среди рабочих много женщин и они одеты по-мужски. Поражает тяжелый волочащийся шаг идущих. Поражает колючесть и перекрученность закопченных дымом деревьев.

Его зрительная впечатлительность и острота переживания увиденного сказываются в зарисовках; если правда, что в основе творчества лежит удивление, то он уже творит. Но он натолкнулся на непроницаемую стену между тем, что чувствует и что может. Стену надо было терпеливо подкапывать. В пейзаже какие-то навыки уже были, человеческие фигуры, более всего увлекавшие Винсента, давались труднее всего. Правда, теперь они уже идут, в отличие от застывших, как в столбняке, фигур на первом наброске. Но все еще диспропорциональны, сплющены, у них нет плеч, нет костяка.

Поэтому Винсент сознательно положил все силы в последующие год-два на ученическую штудировку фигур. Ни полностью «правильными», ни свободно-непринужденными они у него не стали и впоследствии. И в поздних зрелых вещах (особенно в самых поздних) фигуры часто выглядят странно неловкими, медвежьими, их походка – неровной, словно запинающейся, кисти рук – похожими на клещи. У персонажей Ван Гога нет широкой плавности движений, как у фигур Милле, нет и того изящества, которое так восхищало его у японцев. Иногда его фигуры, словно наткнувшись на что-то, застывают. Преодолевая скованность, осиливая препятствия, они движутся тяжело, влачатся или одолевают пространство резкими рывками.

Это черта стиля Ван Гога. Стиль его динамичен по-особому: движение напряженное, совершающееся «в муках материи», через борьбу, через преодоление сопротивления. И это прежде всего заметно в фигурах. Есть французское слово «labourer», означающее и пахать, и трудиться, делать что-либо с напряжением, – оно сюда подходит.

Восприятие жизни как «labour» складывалось у него начиная, вероятно, еще с отроческих лет, когда он, как мы помним, любил странствовать по окрестностям Зюндерта и постоянно видел работающих людей, которые собственными руками «делали свою страну». Другие их тоже видели – не замечая. У Винсента восприятие было настроено на эту волну уже в силу его собственного склада характера. Он сам был «похож на зюндертского крестьянина». Ничто не давалось ему легко, и он ни к чему легко не относился. Все его начинания – упорный труд, страда и борьба; этой ценой куплена дивная быстрота, с какой он рисовал и писал в свои зрелые годы.

Может быть, он потому так стремился к шахтерам, что в их труде усилия борьбы с неподатливым материалом, внедрения в него и одоления изнутри представали воочию? У художника было интуитивное ощущение, что с этого все начинается – всякое становление, всякое созидание. Зерно зреет под землей. Надо пробить изнутри земную кору, чтобы подняться к свету.

Ван Гогу не удалось зарисовать шахтеров в забоях. Зато он много рисовал женщин, таскающих мешки с углем. Если сравнить «Горняков, идущих на шахту» с композицией «Жены шахтеров, несущие уголь» (рисунок пером, датируемый апрелем 1881 года), то разница уже бросается в глаза. Здесь тоже процессия – теперь она разворачивается из глубины к первому плану волнообразным наплывом, фигуры взаимодействуют с пространством, а не наложены на него. Уже не египетский фриз, а какая-нибудь раннеренессансная фреска может вспомниться зрителю[52]52
  О. Петрочук, автор вступления к альбому «Рисунки Ван Гога», вспоминает в этой связи о фресках Джотто. См.: Петрочук О. Рисунки Ван Гога. М., 1974, с. 20.


[Закрыть]
. Фигуры стали объемными, крупно вылепленными («как гигантские терракоты»). Согнувшись почти под прямым углом под тяжестью мешков женщины идут, пошатываясь, делают широкие шаги, не разгибая коленей, напряженно блюдя равновесие, – и, несмотря на пошатывание, есть в этой колеблющейся поступи какая-то выверенная прочность кариатид, приспособленных к ноше. Вот мотив действия под гнетом тяжести, характерный для Ван Гога! Он возвращался к нему часто – изображая крестьян, таскающих вязанки хвороста, быков, тянущих повозку, или – ассоциативно – изображая хижины, придавленные большими крышами к земле, и сгорбленные спины людей, подавленных несчастьем, и мучительно изогнутые стволы олив, несущих свои разветвленные и терзаемые ветром кроны.

Посмотрим еще раз на женщин с мешками. Ясно, что так нарисовать их художник мог, уже отдавая себе отчет в строении человеческого тела. Однако пропорции нарушены, ракурсы утрированы. Какая непомерно огромная кисть руки у одной из женщин! Но эта деформация – не от ошибок великовозрастного дилетанта, а от чего-то иного. Этой огромной рукой женщина, резко подавшаяся вперед, опирается на палку: упор должен быть сильным, иначе центр тяжести нарушится и фигура потеряет устойчивость, упадет. Преувеличенный размер упирающейся руки есть в данном случае экспрессивное выражение ее усилий. Художник сопереживает усилия женщины сохранить равновесие и в помощь ей дает большую руку, способную крепко упираться.

Так рано – с первых же шагов художественного становления – прорывается экспрессия Ван Гога. Никаких признаков «робкого копирования натуры», которое обычно приписывают раннему Ван Гогу, чтобы подчеркнуть его отличие от зрелого.

Но где-то ранний Ван Гог действительно дает основания для таких суждений. Он сам на первых порах не выдвигал в качестве программы экспрессивное преображение видимого – оно получалось невольно. Поначалу единственной программой было рисовать шахтеров и ткачей – «неизвестные или почти неизвестные типы, чтобы все познакомились с ними» (п. 136). Это уже позже, через четыре года, в Нюэнене, он скажет: «Моя цель – научиться рисовать не руку, а жест, не математически правильную голову, а общую экспрессию» (п. 408) и «Я был бы в отчаянии, если бы мои фигуры были правильными» (п. 418). До тех же пор, пока он чувствовал, что не сумеет сделать их правильными, если бы и хотел, он добросовестно старался овладеть правильностью, приобретая «капитал анатомических познаний». К этому в основном и направлены эттенские штудии землекопов, сеятелей, метельщиков.

Некоторые из них производят поистине странное, чтобы не сказать комическое, впечатление. Ван Гог был столь самобытен по своей художнической натуре, что самообуздание во имя ученичества давало плоды неуклюжие, натужные. И все же ему было необходимо пройти через этот искус, чтобы обрести и свободу, и внутреннее право рисовать «так, как чувствует».

С целью упражнений он рисовал все тех же своих любимых персонажей – работников за работой. В серии штудий появился первый «Сеятель» – одна из главных тем Ван Гога, пронесенная через всю жизнь. Толчок был дан «Сеятелем» Милле: гравюру с него Винсент тщательно скопировал в Боринаже. В Эттене он усердно рисовал сеятелей с натуры. На одном из рисунков пожилой крестьянин точно воспроизводит позу и жест молодого парня у Милле и взят с той же точки зрения: Винсент явно хотел проштудировать на живом человеке полюбившийся ему мотив. Вот тут он действительно робко копировал натуру, рисуя прилежно, тщательно, с аккуратной оттушевкой, следя, чтобы все было на своем месте и все пропорции соблюдены. Однако сеятель его выглядит неестественным и деревянным. У героя Милле – вольный, широкий размах, у натурщика Ван Гога – нерешительно отведенная в сторону и застывшая рука. У Милле сеятель шагает в энергичном ритме, у Ван Гога – запинается, напряженно выворачивая ступни. Расплатой за приобретение анатомического капитала оказывалась статичность, парадоксальная оцепенелость движения – так отвечала Ван Гогу строптивая натура, когда он хотел ее умилостивить, следуя за ней покорно.

Но одновременно с этими упражнениями, а то и раньше Винсент делал другие рисунки, где давал разрядку чувству, действовал более непринужденно, без поминутной оглядки на натуру – хотя и на основе натурных зарисовок. И эти работы несравненно интереснее «штудий» – порой даже кажется, что они нарисованы другим человеком или в другое время. Такова композиция «Женщины, несущие мешки» и еще более ранний небольшой рисунок «В пути», который Винсент послал Тео из Брюсселя в январе 1881 года, добавляя: «Это отчасти напоминает некоторые рисунки Лансона или некоторые английские гравюры на дереве, но пока более неуверенно и слабо» (п. 140).

X. Р. Грэтц неспроста открыл этим рисунком свою книгу «Символический язык Ван Гога». Одинокий путник, бредущий поздно вечером, с зажженным шахтерским фонарем, мимо растрепанного дерева, мимо дома со светящимися окошками, мимо и дальше, – это шахтер, возвращающийся с работы, но это и «странник на земле», взыскующий града (вспомним первую проповедь Винсента). Дорога ведет неведомо куда, но ведет и ведет, не давая остановиться. А тут она еще и темная, так что путнику при каждом шаге виден только малый участок под ногами, высвеченный его фонарем. Сильный, волнующий образ! Есть в нем такое непринужденное слияние своего внутреннего мира с внешним, которое дается только детям и очень большим художникам. Ван Гог тогда уже не был ребенком и еще не стал большим художником, но в нем как бы оставалось что-то от первого и предчувствовался второй; на этом скрещении и перепутье и возникали у него такие вещи.

Итак, фигурные рисунки самого раннего периода довольно явственно распадаются на две группы: одна – где Ван Гог рисует и компонует от души, другая – где он учится, штудирует. К первой могут быть отнесены, начиная с «Au charbonnage», «Горняки, идущие на шахту», «Человек с лопатой», «В пути», «У очага», «Женщины, несущие мешки» и некоторые другие (почти все – шахтерские по теме). Ко второй – многочисленные варианты «Землекопа», «Сеятеля», «Метельщика», которые художник делал, сообразуясь с рекомендациями учебных пособий; о них он сам говорил: «Я смотрю на нынешние свои работы исключительно как на этюды с модели и не претендую ни на что иное» (п. Р-2).

Как ни естественно предпочесть вещи первой группы, порой удивительные в своей самобытной экспрессии, тяжеловесным окоченелым «этюдам с модели», нельзя забывать, что этим мало эстетичным этюдам художник многим обязан. Не занимайся он ими – налет дилетантизма, сказывающийся во всех работах раннего времени, так бы и укоренился, оказавшись для него роковым. Ведь он был не из тех чудо-талантов, у кого все достигается играючи.

Тут встает вечный вопрос о роли школы: заглушает она таланты или выращивает? Школа, какая бы ни была, всегда предполагает элемент прозаического чернорабочего изучения, подравнивающего индивидуальности, – после того художнику приходится, по выражению Врубеля, «искать заросшую тропинку обратно к самому себе». Ван Гог – самоучка – обошелся без академического обучения, но вовсе не желал остаться интересным дилетантом: он сам, лишь с небольшой помощью Мауве, устроил себе школу, хотя и не академическую, однако с суровой сдерживающей дисциплиной. Он в ней нуждался, не считая допустимым начинать прямо с конца. Пренебрегая безликими «штудиями» и сразу педалируя собственную (если не чужую) оригинальность – художник такого склада, как Ван Гог, может быть, и стал бы восхитительным «примитивистом», но не поднялся бы до «Едоков картофеля» и «Ночного кафе». Была большая мудрость в его самоограничениях и в его зароках, данных самому себе.

Зарок первый был: не приступать к живописи прежде, чем не овладеешь рисунком, ибо «рисунок – становой хребет живописи». Зарок второй: рисовать прежде всего и больше всего человеческие фигуры, ибо они ключ ко всему, что живет; они «косвенно благотворно влияют и на работу над пейзажем» (п. 152).

Обратим внимание на последние слова. Пейзаж с самого начала получался у Винсента лучше, чем фигуры. Он давно уже видел и чувствовал природу как художник. У него было особенное, может быть прирожденное, чувство пространства, пространственного ландшафта. В письмах дохудожественной поры то и дело встречаются великолепные описания природы – точно и зримо нарисованные словами картины. И, как он сам признавался, пейзажную живопись он в ту пору предпочитал «фигурной».

Какую бы ни взять из ранних пейзажных композиций Винсента – она выгодно отличается от одновременных ей фигурных этюдов не только «грамотностью», но и тонкостью. Монохромная акварель «Мельницы близ Дордрехта», сделанная в августе 1881 года (тогда же, когда упоминавшийся «Сеятель»), – превосходный, с большим настроением исполненный пейзаж.

И все же Винсент продолжал корпеть над фигурами, которые ему давались так трудно. Пейзаж давался сравнительно легко, а всякая легкость подозрительна: только проторенный путь легок. В его ранних пейзажах много искреннего чувства, но нет чего-то неповторимо личного, они в русле общего направления голландского лирического пейзажа того времени, – слишком в русле. Ван Гог интуитивно опасался соскользнуть к рутине, рисуя мягко и лирично, как уже многие до него рисовали, вечерние сумерки, дали, туманные горизонты, пушистые ивы. Хотя он постоянно восхищался самыми разнообразными художниками – и заслуживавшими и не заслуживавшими восхищения – и постоянно стремился у них у всех учиться, в нем с самого начала жила воля сказать о своем и по-своему. Те же равнины, те же рощи он воспринимал в глубине души не совсем так, как глубоко почитаемые им Коро, Дюпре, Мауве, Марис или Мишель, – более «грубо», «грубо, но тонко», – и ему нужно было обрести для этого свой, незаемный язык.

Грубый землекоп, согнувшись в три погибели, с напряжением вонзает лопату в почву. Мыслим ли такой землекоп в пейзаже, написанном в духе Коро? Нет, там могут появляться только нимфы и играющие дети. А Ван Гога притягивал землекоп: разве нет в его усилиях чего-то родственного усилиям самой природы? В природе тоже идет непрерывная работа и нешуточная борьба за жизнь. У нее есть костяк, мускулы, кровь. Каждое дерево, каждое растение напрягается всеми фибрами, поднимаясь к свету и вцепляясь корнями в землю.

Ван Гог приходит к реализации своего ощущения природы через аналогии с работающими фигурами. «Смотреть на иву, как на живое существо», «Когда рисуешь дерево, трактовать его, как фигуру», – он без конца твердит эти заповеди.

Первые плоды такого подхода обнаруживаются в некоторых пейзажных рисунках того же, 1881 года. «Старые ветлы» (с хижиной на втором плане) отличаются телесной крепостью, подлинной фигуроподобностью. Рисунок конструктивен, построен просто и энергично, без суетливости зыбких легких штрихов, призванных создавать иллюзию живописности в рисунке «Аллея», сделанном только чуть раньше. Воздушность, атмосферные нюансы – не для Ван Гога: тут он не в своей стихии. «Старые ветлы» предвещают арльского, то есть настоящего, Ван Гога, который членит и строит, не сливает формы, а разграничивает, даруя «лицо» или «фигуру» каждому элементу целого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю