Текст книги "Христа распинают вновь"
Автор книги: Никос Казандзакис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
ГЛАВА V
Уже стемнело; запели ночные птицы, влюбленные и голодные; вверху, на небе, повисли первые, самые крупные звезды.
«Пусть стемнеет еще больше, чтоб меня не видели в селе», – думал Манольос, медленно спускаясь по узкой тропинке. Он шел и прикидывал, какие слова нужно будет сказать вдове и как с ней поговорить, чтобы веление бога дошло до ее сердца. «Я постучу в калитку, – рассуждал он, – она подойдет открыть мне… Застигну ее врасплох, она меня увидит, закроет за мной калитку, и мы войдем в дом…» Двор ее он уже видел и не боялся – гвоздики, базилик, колодец… Но в доме? Манольос вдруг испугался и остановился передохнуть. «Там, внутри, наверно, ее кровать…» – подумал он.
У него потемнело в глазах; он уже не знал, что ей говорить, не знал, для чего он спускается в такое время, ночью, с горы и для чего будет стучаться в ее ворота. А она увидит, как он краснеет, теряется, и станет смеяться. «Послушай, Манольос, – скажет она, – ты пришел и сам не знаешь, для чего. Не снилось ли что-нибудь тебе? Может быть, ты видел во сне искушение, Манольос, иль, может быть, деву Марию? А может, и то и другое вместе – это тоже бывает, мой Манольос. И ты пришел, и сначала ты будешь мне говорить о боге и рае, а потом, потихонечку, сами того не замечая, мы окажемся на кровати… Ну что ж, ведь ты мужчина, я женщина, такими нас сотворил бог. Чем же мы виноваты, что когда мы вместе, рядом, то пьянеем, теряем голову, раскрываем друг другу объятия и соединяемся?..»
Кровь бросилась ему в голову. В ушах звучали эти бесстыдные слова, он ясно слышал, как все это говорит ему вдова. И она смеялась и подходила близко к нему… Он уже чувствовал ее дыхание, чувствовал, как от нее благоухало гвоздикой, а от расстегнутой кофточки исходил запах тела – теплый, смешанный с потом и мускатным орехом…
Вдруг его охватила усталость, колени подогнулись, и он тяжело сел на камень.
«Кто заговорил во мне? – спросил он себя испуганно. – Кто смеялся? Чье колено прикоснулось ко мне, так, что мои ноги подкосились?» Ведь он действительно слышал эти слова и смех вдовы – и еще ощущал ее запах.
– Господи, помоги! – закричал он и поднял глаза к небу.
Но сейчас небо показалось ему очень далеким, высоким, немым, безразличным, оно не было ни другом, ни врагом, и Манольос испугался. Он взглянул на звезды, и сердце его замерло. Иногда, в зимние дни, видел он вокруг кошары, сквозь заснеженные кусты, волчьи глаза, яркие, неподвижные, полные ненависти; такими же показались в это мгновение Манольосу звезды.
И воспоминания о вдове, сладкие как мед, снова завладели им. В этом холодном и враждебном мире она была единственной отрадой. Теперь она уже не говорила, не смеялась, а, трепещущая, лежала на своей широкой кровати и ворковала благодарно и жалобно, как голубка.
Манольос заткнул уши, чтобы не слышать, голова у него кружилась, вены на шее вздулись. Он снова почувствовал, как хмельная кровь бросилась ему в голову и сильно застучала в висках. Веки отяжелели, и по лицу пробежали мурашки.
Манольос покрылся холодным потом; он поднял руку, быстро провел ею по лицу и вскочил на ноги.
«Боже мой!» – попытался он выговорить, но не смог. Провел снова рукой по лицу, потрогал свои щеки, губы, подбородок. Все распухло, он не мог раскрыть рта.
«Что со мной случилось? Почему я распух?» – думал он, в отчаянье ощупывая свое лицо; оно все раздулось, как барабан, но не болело. Только глазам было больно, и они слезились.
«Я должен посмотреть на себя, я должен себя увидеть, я хочу знать, что со мной», – подумал он, вынул из-за пояса зеркальце, нагнулся, набрал сухих колючек, зажег их и посмотрел… В играющем пламени он увидел свое лицо и закричал. Оно все опухло и словно покрылось коростой, глаза были похожи на две маленькие бусины, нос скрывался за раздувшимися щеками, а рот превратился в какую-то страшную дыру.
Его лицо не походило больше на лицо человека. Это была безобразная, изуродованная, отвратительная рожа – это была не его плоть, а чужая, приставшая к нему; его же лицо исчезло.
«Боже мой, а если это проказа?» – пришло ему вдруг в голову, и он рухнул на землю.
Посмотрев снова в зеркальце, он тут же отвернулся с отвращением; человек это был или черт? Он вскочил на ноги: «Теперь я уже не могу идти… Разве можно, чтобы она увидела меня таким? Как же я буду говорить с ней? Я сам себе противен, я вернусь обратно!»
Манольос повернулся и начал подниматься по тропинке бегом, будто за ним гнались.
Подойдя к кошаре, он остановился, тихонько вошел в сарай, дрожа от страха, что разбудит Никольоса и тот зажжет свет и увидит его… «Завтра утром, даст бог, все будет хорошо», – подумал он и немного успокоился.
Он сел на соломенный матрац, перекрестился и попросил бога пожалеть его. «Боже, лучше убей меня, – говорил он ему, – но не позорь перед людьми… Почему ты прилепил эту безобразную маску к моему лицу? Отлепи ее, боже, забери ее от меня; сделай, чтоб завтра утром мое лицо было чистым, человеческим, как и раньше!»
Он положился на бога и утешился. Потом закрыл глаза и увидел во сне женщину, одетую в черное, – это, наверное, была богоматерь. Она склонилась над ним и стала тихонько ласкать его лицо своей нежной прохладной рукой, и ему сразу стало легче. Манольос схватил чудотворную руку и хотел ее поцеловать, но раздался раскатистый, насмешливый смех, упала черная вуаль, Манольос вскрикнул и проснулся. Это была не богоматерь, это была вдова…
Никольос, лежавший в другом углу кошары, услышал крик и тоже проснулся. Приподнялся, увидел своего хозяина, который лежал, отвернувшись лицом к стене, и зло засмеялся.
– Значит, вернулся, Манольос? Уже сделал свою работу?
Но Манольос, продолжая лежать, все ощупывал свое лицо, и его охватывало отчаяние. Опухоль ничуть не спала, и, наверно, открылись раны, потому что теперь кончики пальцев стали мокрыми от густой, липкой жидкости.
«Погиб я… погиб… – думал он. – Наверно, это проказа!»
Он лежал ничком на матраце, уткнувшись лицом в подушку.
– Хорошо ли погулял, хозяин? – сердито спросил Никольос. – Успешны ли были твои дела? Устал, бедняга. Ну, спи!
«Погиб я… погиб… – шептал Манольос в отчаянии. – Это проказа!»
Уже светало. Никольос вскочил, собираясь идти к овцам… Он уже стоял на пороге, когда первые лучи солнца, заглянувшие в оконце, осветили сарай. Пастушонок взглянул на Манольоса.
– Манольос, – сказал он, – до свидания!
Манольос, забывшись, повернул к нему лицо. Увидев его, Никольос выскочил во двор.
– Святая Мария! – закричал он. – Это же дьявол!
Глаза Манольоса слезились; все лицо покрылось струпьями, и из них сочился гной. С трудом он попытался заговорить, успокоить пастушонка, но не смог сказать ни слова. Он только помахал рукой, чтобы тот не волновался.
Никольос прислонился лицом к дверному косяку и стоял так, готовый в любую минуту удрать. Он все смотрел и смотрел, вытаращив глаза… Но понемногу он привык к неожиданному зрелищу и успокоился.
– Ради бога, Манольос, ответь, ты ли это? – спросил он. – Перекрестись, чтоб я поверил!
Манольос перекрестился. Тогда Никольос, осмелев, перешагнул порог, вошел в сарай, но остановился поодаль.
– Что с тобой случилось, несчастный? – спросил он сочувственно. – Дьявол, наверно, обрушился на тебя и прилепил тебе эту харю. Спаси, господи! Дьявол, говорю тебе, безусловно, дьявол! То же самое случилось когда-то и с моим дедушкой.
Манольос покрутил головой, отвернулся снова к стене, чтобы не пугать мальчика, и сделал ему знак уйти.
– До вечера, – робко сказал Никольос и выскочил из хижины, как будто за ним гнались.
Оставшись один, Манольос вздохнул, потом вскочил на ноги. Он был здоров, ничего у него не болело, его перестало трясти, и, самое странное, он чувствовал необъяснимую радость… Он достал зеркальце, подошел к окошку и посмотрел: лицо распухло, как барабан, кожа потрескалась, из ранок текла какая-то желто-мутная жижа, застывавшая на усах и бороде; все его лицо превратилось в ярко-красный кусок мяса.
Манольос перекрестился.
«Если это от сатаны, – сказал он про себя, – закляни его, Христос! Если же это от бога – добро пожаловать! Знаю я, большого несчастья он мне не пожелает. Наверно, моя беда имеет таинственный смысл, – я буду терпеть до тех пор, пока он сам не проведет рукой по моему лицу!»
Объяснив себе таким образом свою беду, Манольос утешился. Развел огонь, поставил котелок, влил в него вчерашнего молока. Он был голоден, но когда наполнил миску, то не смог даже открыть рта… Тогда он взял соломинку, опустил ее в молоко и начал жадно сосать.
А потом вышел из кошары и сел на лавочке.
Солнце разбудило птиц, и они запели свои утренние песни, потом медленно скользнуло с горной вершины на склоны и поля и вошло в село. Оно застало вдову бодрствующей, бледной, еще лежавшей на своей кровати, и забралось в ее волосы; оно застало Марьори во дворе, когда та поливала горшки с цветами, и погладило, как мужчина, ее нецелованную шею. Коснулось оно и других женщин села и по-хозяйски приласкало их.
Присело солнце и на лавочке, рядом с Манольосом, а тот широко расставил руки, приветствуя его.
«Почему я чувствую такую радость, – подумал он, – почему мне так легко, не понимаю…»
Он вытер платком свое потрескавшееся лицо, словно захмелевшее от солнца.
«Не понимаю, не понимаю», – твердил он про себя и все чаще и чаще поворачивал мокрый платок под лучами солнца, чтобы высушить его.
Когда-то в монастыре монах, отец Манасис, говорил ему об одном праведнике, у которого потрескалась кожа и из ранок выползали черви. И когда какой-нибудь из них падал на землю, он наклонялся, заботливо поднимал его и вкладывал снова в ранку. «Ешь, – говорил он, – ешь, брат мой, мою плоть, чтоб душа оголилась…» Много лет Манольос не вспоминал этого рассказа, а теперь какое утешение находил в нем, какой урок стойкости и надежды!
Он поднялся, вошел в сарай, схватил завернутый в тряпку кусок дерева – незаконченную маску, достал напильник и острый нож, вышел и снова сел на солнце. Он вдруг почувствовал, что святой лик вновь глядит в его душу, укореняется в его сердце. И он опять отчетливо, до мельчайших подробностей, увидел своим внутренним взором исчезнувший образ. Изо всех сил прижимая к себе колоду, он начал резать, стараясь воплотить в дереве свое видение.
Быстро проходили часы… Солнце, пройдя зенит, начало потихоньку спускаться… Летели стружки, уже можно было видеть в обрубке величавый, немного печальный, полный терпимости и доброты лик Христа. Особенно мучился Манольос над губами, которые как будто непрерывно шевелились и дрожали, меняясь так, что резчик не мог уловить их очертания – они то улыбались, то морщились, и тогда рот плакал, а потом губы опять решительно сжимались, как будто не хотели криком выдать страшную боль…
Вечером вернулся Никольос со стадом и увидел, что Манольос еще сидит на лавочке и держит на коленях вырезанный из бузины лик Христа. Оставалось еще выдолбить обрубок с обратной стороны, чтобы там могла поместиться голова Манольоса. Эту деревянную маску он хотел надеть в неделю Христовых страстей…
Никольос остановился, бросил быстрый взгляд на своего хозяина и тут же отвернулся. Не мог он видеть его – на лице и бороде застыл гной, образовав желтую корку. Словно дьявол сидел на лавочке и держал на своих коленях лик Христа.
– Ты мне не помогай, я подою сам, – сказал он, не желая, чтоб Манольос находился возле него.
Манольос прислонил голову к стене и закрыл глаза. Он очень устал, но чувствовал себя хорошо. Крепко держал в своих руках деревянный лик и был очень доволен, что ему удалось так верно запечатлеть тот образ, который жил в его сердце. Манольос закрепил в дереве этот неуловимый образ, готовый растаять в воздухе, и теперь он не мог ускользнуть от него. Он вложил в эту работу всю свою душу, и это принесло ему успокоение. Ему казалось, что особенно удались ему выразительные губы Христа, постоянно меняющие свою форму. Манольос медленно повертывал Христов лик и думал: если смотреть ему прямо в лицо, он смеется; если повернуть вправо, плачет; немного влево – губы сжимаются решительно и гордо… Закрыв глаза, Манольос ласкал теперь кончиками пальцев свою работу – медленно, нежно гладил Христов лик: так, наверно, ласкала Мария святого младенца.
Он достал полотенце, обернул деревянную фигуру туго, заботливо, как пеленают ребенка, и подержал ее в руках.
Тем временем Никольос подоил овец, вошел в кошару и, не поворачивая головы, чтобы не увидеть Манольоса, начал готовить ужин. «Бедняга, – думал он с несказанной радостью про себя, – разве он может быть женихом с такой мордой? Леньо, как только увидит его, закричит и побежит куда глаза глядят!»
Он выглянул во двор и спросил Манольоса:
– Ты поешь? Можешь открыть рот и поесть?
Манольос поднялся; он был голоден – в полдень забыл пообедать. Вошел в кошару, наполнил большую миску молоком, взял соломинку, уселся, скрестив ноги, и начал сосать. Потом снова наполнил миску.
Уже стемнело, но фонарик они не зажигали. Никольос не видел в темноте распухшего лица Манольоса и перестал бояться. У Никольоса сегодня было хорошее настроение, – он и сам не знал почему, – и, поужинав, он присел около печки, взял палку и начал разгребать угли под котлом.
– Мой дед, значит, – заговорил он, довольный, – мой дед, после того как совершил убийство, кражи и другие пакости, постригся в монахи. Не слышал ли ты, что когда черт стареет, то идет в монастырь? Так и мой дедушка, прости ему господи! Поселился он, значит, в монастыре святого Пантелеймона, где и ты жил около месяца… Да беда была в том, что недалеко от монастыря находилось какое-то село, а в селе, известное дело, женщины… Где их только нет, черт их побери! – сказал он и сплюнул в пепел. – Ты слушаешь? – спросил он и повернулся, чтобы посмотреть при свете костра на лицо Манольоса.
Тот кивнул головой, как будто говоря: «Слушаю».
– Ну, вот, значит, однажды черт насел на дедушку. «Женщину хочу, – сказал он, – хочу женщину. Пойду в село, найду какую-нибудь, не могу больше терпеть! Замужняя, холостая, старая, молодая, какая угодно, лишь бы была женщина!» Как только стемнело и легли, значит, спать монахи, перепрыгнул дед через монастырскую стену и пустился бежать. Хотел, видишь ли, сделать свое дело и побыстрее вернуться, чтоб никто ни о чем не пронюхал. Он бежал, бежал, подобравши рясу, и блеял, как баран, гоняющийся летом за овцами… Но бог его увидел и пожалел: в то время когда он входил в село, послал ему страшную болезнь, – проказу, ты о ней, наверно, слышал. Все его тело покрылось нарывами – большими, как лесные орехи… Ну что я говорю? Не как орехи, а как гнилые абрикосы… И они потрескались, из них текло, и вонь распространялась на весь мир. Испугался, бедняга, прости его, господи! «Куда мне теперь идти? – сказал он. – Какая женщина ко мне подойдет? Лучше я вернусь обратно…»
Манольос слушал, весь дрожа. Протянув руку, он тронул Никольоса за колено и сделал ему знак: «Продолжай, мол!»
– Это старая история! – сказал Никольос и засмеялся. – Ее мне рассказывала моя бедная мать, добрый ей час! И смеялась она: слышь ты, безбожник, а сам монах! Вернулся он опять в монастырь, перепрыгнул снова через стену и скрылся в своей келье… На следующий день монахи увидели, что он распух, как барабан.
Манольос вновь тронул Никольоса, опять сделал ему знак.
– Что было потом, хочешь спросить? Да откуда мне знать, Манольос? Был я мал, всего не запомнил… Теперь бедняга протянул ноги, избавился от женщин! – закончил он и громко засмеялся.
Потом зевнул.
– Спать хочется, – сказал он. – Пойду-ка лягу на дворе; жарко тут, сдохнуть можно.
Жарко ему не было, он просто боялся спать в сарае вместе с Манольосом. Он встал.
– Я постелил и тебе. Спи, завтра будешь здоров.
Взял свою бурку, постелил на улице, положил камень вместо подушки; закрыв глаза, вспомнил Леньо, и захотелось ему рассердиться, но он очень устал. И, повернувшись на другой бок, он заснул.
Манольос подбросил дров в печурку: он боялся остаться один в темноте. Глядя на танцующий и посвистывающий огонь, он настороженно прислушивался через открытую дверь к ночным крикам, всхлипываньям сов, повизгиваниям маленьких зверюшек, грызших что-то во мраке; над его головой, по бревнам, с писком бегали мыши… А в себе самом он слышал настойчивый голос, который можно слышать только ночью, когда вокруг тишина и человек один.
Он встал, подошел к двери, посмотрел на небо. Спокойно простирался Млечный Путь, сияло созвездие Плеяд, искрились мириады звезд. И это безмолвное и радостное небо как будто спустилось и укрыло его. И когда Манольос вернулся в сарай и опять сел перед печкой, его охватили радость и спокойствие… Снова вспомнились ему слова Никольоса, сильнее забилось сердце.
«Христос мой, – прошептал он про себя, – может быть, это и есть чудо? Может быть, это ты простер свою руку надо мной, в то время когда я шел к пропасти и мог упасть в нее?»
Провел рукой по лицу, но теперь ему не было противно, не было страшно; благодарно ощупывал он распухшие щеки и потрескавшуюся кожу…
«Кто знает… кто знает…» – думал он, поглаживая свое больное лицо, – может быть, тебе я обязан своим спасением.
Успокоившись, он прислонился к стене. Жаркая истома исходила от печки, ему очень захотелось уснуть. Вспомнилось ему, что иногда, когда душа его блуждала в потемках, вещий сон приходил к нему ночью и указывал дорогу.
«Возможно, – подумал он, – бог и сегодня придет ко мне во сне и просветит меня».
Он закрыл глаза и быстро заснул…
Огонь в печурке погас, ночь прошла. Вдалеке начали петь петухи, когда Манольос, дрожа от утренней прохлады, открыл глаза. Ему ничего не снилось, но на сердце у него было спокойно… Он перекрестился, пошевелил губами, ему стало больно, как будто вновь открылась затянувшаяся рана, но сегодня он смог промолвить ясно: «Слава богу!»
Он встал и сел на своей любимой лавочке.
Солнце показалось на краю неба, красное, круглое, веселое. Оно снова с радостью оглядывало свои богатые владения; все оставалось таким же, каким было вчера при заходе, – тучные поля, зеленая гора Богоматери, острые скалы Саракины, блестящее круглое зеркало – озеро Войдомата – и его любимое село Ликовриси, с муравьями, которые бегают по его узким тропинкам и которых называют людьми. Посмотрело оно искоса, озарило лицо Манольоса, обогрело его…
– Слава богу… – опять прошептал Манольос, вытирая платком потрескавшееся лицо.
Так Манольос на своей горе то боролся с вдовой и Леньо, то бился над куском дерева, стараясь придать ему сходство с Христом, то сражался с невидимым врагом, – он сам не знал – с богом или дьяволом. А тем временем на Саракине отец Фотис наводил порядок. Он указал каждому, что нужно делать, – одним приказал копать и засевать небольшие участки земли между скалами; другим – строить; третьим – ходить на охоту и приносить зайчат, диких кроликов, куропаток, чтобы кормить народ. На три золотые монеты Яннакоса священник купил три овцы; кроме того, была у новоселов и овца вдовы – детишки теперь пили молоко… Позже он собирался взять древнюю чудотворную икону святого Георгия и пойти по селам и по монастырям просить помощи. «Все мы греки, – твердил он, – христиане, бессмертная нация, не пропадем!»
А в Ликовриси капитан Фуртунас все еще стонал на своей постели, его разбитая голова заживала медленно, ага жалел его, часто посылал ему со своим сеизом новые лекарства и элексиры; наказывал поскорее выздороветь и снова приходить пьянствовать.
Старик Патриархеас совсем ослабел. Он кашлял, задыхался, и ему становилось все хуже, но, несмотря на это, он усаживался на кровати, набивал себе брюхо, блевал и снова жрал… И беспрерывно посылал к Катерине, просил ее прийти к нему и натереть его, а вдова обманывала его, говорила, что больна и что ей самой требуются натирания.
Поп Григорис продолжал ссориться со своей единственной дочерью Марьори. Видел он, что она тает словно свечка, и торопился выдать ее замуж за Михелиса, чтобы она успела подарить ему внука. Это было самое заветное его желание – дождаться внука, увидеть, что не прекратился род его. Только так поп Григорис надеялся победить Харона.
Панайотароса Гипсоеда охватила страшная тоска: уже три ночи кряду вдова не открывала ему двери. Эта святая Магдалина не хотела больше развлекаться с ним, думала совсем о другом, очень часто ходила в церковь и ставила свечки… Панайотарос пьянствовал, чтоб позабыть ее, каждый вечер возвращался домой в стельку пьяный, избивал свою жену и двоих дочерей, а потом растягивался во весь рост на дворе и храпел. А когда он, пьяный, шел домой, то деревенские ребятишки бежали за ним и дразнили: «Иуда!.. Иуда!..» И он кидался на детей, гнался за ними, но, споткнувшись, падал на мостовую.
А старик Ладас каждое утро беседовал со своей женой, которая сидела против него, вязала чулок, молчала и ничего не слышала…
– Опаздывает, Пенелопа, опаздывает этот растяпа Яннакос… Еще не подписал он долгового векселя на три золотые монеты. И не принес мне пока ни одной горсти сережек… Как ты думаешь, Пенелопа, возможно ли, чтобы у женщины, даже самой бедной, не было золотых вещей? Нет, нет, это невозможно! Бог этого не допустит… Вот увидишь, вернется Яннакос с золотыми вещами… Не беспокойся, Пенелопа, он вернется…
В ушах у старика Ладаса гудит, ему все кажется, что уже стучат в дверь, что уже слышен рев ослика. Бежит он босиком, открывает калитку, смотрит по сторонам – но Яннакоса нигде нет!
Яннакос уже заканчивал свое путешествие по селам, продавая расчески, нитки, зеркальца, жития святых, ситец и получая за это пшеницу, шерсть, цыплят, яйца; он торговал, но его мысли были далеко. Поэтому он правильно взвешивал и честно отмерял аршины… «Когда человек избавлен от грехов?» – спросили однажды мусульманского святого. «Когда он покупает и продает, – ответил святой, – а мысль его бродит по садам…» Мысли Яннакоса бродили по садам.
Время от времени он представлял себе, как его с криком и плачем встретит старик Ладас, вспоминал или свою сестру-ведьму, изводившую беднягу Костандиса, или Манольоса, который мучился на своей горе, стараясь совместить Христа и Леньо. Чтоб и волки были сыты, и овцы целы… Но все это приходило в голову и исчезало; постоянно же Яннакос думал о священнике Фотисе, о выжженной, враждебной горе, о людях, припавших к каменистой почве, от которой даже Харон не мог их оторвать.
Он задержался в кофейне последнего села, и владелец кофейни, кум Хироёргис, прозванный Кроликом, встретил его, радостно улыбаясь, помог разгрузить ослика, отвел его в конюшню и тут же вернулся угостить своего гостя, поболтать с ним… И вот вся деревушка собралась вокруг Яннакоса, торговца, который ходил из села в село по всей стране и всегда приносил новости. И о чем бы его ни спрашивали, он все знал, на все давал ответы.
– Ну, спрашивайте, ребята! – кричал владелец кофейни, – спрашивайте, а то завтра он уйдет! И заказывайте кофе.
Обступив торговца, они жадно расспрашивали его, старались узнать, каковы у него дела, что происходит в мире, спрашивали о великих державах, о большевиках, о войне, о землетрясениях… Они с интересом выслушивали ответы, и сердца у них замирали.
– Дядюшка Яннакос, что ты знаешь о греческих войсках, которые пришли и ушли, как молния? Что там происходит в греческих селах, откуда появились наши эвзоны, что там за резня, пожары, стоны? Мы тут в стороне, Ликовриси и остальные окрестные села, очень редко сюда доходят новости, далекие рыдания здесь не слышны. Но ты, Яннакос, бродишь по белу свету, многое слышишь, расскажи нам об этом, удовлетвори наше любопытство! Наши сердца дрожат, как птицы.
И сердце Яннакоса трепетало; возникал в его мыслях отец Фотис и его село, которое сожгли турки, чтобы отомстить народу, чтобы истребить людей и разогнать их на все четыре стороны… От Измира до Афион Карахисара и еще дальше дымились в руинах христианские села, истреблялось греческое семя, всей нации грозила опасность…
Но Яннакосу было жалко слушателей, он не хотел портить им настроение.
– Не бойтесь, ребята, – отвечал он, – сколько тысячелетий живет Греция? Бессмертна она! Несколько сел, как я слышал, спалены, несколько человек убито; но вернутся опять эвзоны, отстроятся заново села, снова наплодим детей, снова заселим Анатолию! Кум, дай нам выпить, я угощаю!
– С тобой мое благословение, Яннакос! – крикнул ему какой-то старик, который сидел в углу, опершись подбородком на посох, и, разинув рот, впитывал каждое слово всезнающего торговца. – С тобой мое благословение, Яннакос! Если бы не было тебя у нас, мы бы жили, как слепые. Приходишь ты, дай бог тебе здоровья, и открываешь нам глаза.
Беседа еще продолжалась, когда в кофейню вошел Али-ага Суладзадес, старый архонт села. У него на поясе висела связка ключей от домов, которые он сдавал в аренду; кофейня Кролика тоже принадлежала ему. Он узнал о большом событии, о приезде Яннакоса, надел красные башмаки, взял с собой самый длинный чубук и пришел теперь повидать знаменитого торговца. Его мучило одно дело, а этот чертов грек мог бы кое-что объяснить.
Яннакос привстал, приложил руку к сердцу, к губам и к голове, почтительно поздоровался с ним. Конечно, это был самый хороший покупатель; у него был большой гарем, и его жены, дочери, внучки любили пряности, косметику, духи и сладости и – самое главное – не торговались. Привстал, поздоровался с ним и заказал для аги стаканчик кофе.
– Есть у меня, торговец, одна забота…
– Скажи, мой ага, и чем могу…
– Слушай, грек, что это такое, что называют Швейцарией?
Яннакос почесал голову; он и об этом слыхал, но очень мало.
– Почему ты спрашиваешь, Али-ага? – сказал он для того, чтобы выиграть время, – авось вспомнит!
– Потому что в Швейцарию отправился мой сын Хусейн – добрый ему путь! – чтобы учиться, говорит, на врача. И я хочу теперь ему послать бак из-под керосина с рисом и шпинатом, которые он очень любит, и бак угля для его наргиле. Но я не знаю, что такое Швейцария и куда все это ему послать.
При этих словах аги в голове Яннакоса прояснилось, и он все вспомнил.
– Швейцария, ага, это место на краю света, где производят молоко и часы…
– А врачей она не готовит? – спросил обеспокоенный ага.
– И врачей готовит, и врачей, ага, самых лучших в мире. И когда их увидит Харон, как бы вам это сказать, ага, чтоб в кофейне не запахло, когда их увидит Харон, он наложит в штаны.
– Будь здоров, грек, сердце теперь у меня на месте. Ну, а как быть с двумя баками?
– Сказать тебе по правде, ага, Швейцария уголек не пропустит к себе; но рис со шпинатом ты отдай мне, и я найду способ…
Яннакос уже придумал план: он отвезет рис со шпинатом на Саракину, и пусть там голодные поедят за здоровье Хусейна.
– Я сейчас же пойду принесу его! – сказал старик и поднялся.
У дверей кофейни он остановился, задумавшись; потом повернулся к Яннакосу:
– Ты мне не скажешь, какие расходы потребуются для того, чтоб все это дошло до Швейцарии?
– Расходы мои! – заявил Яннакос, поднимая руку. – Для твоей милости, Али-ага, ничего не жалко!
– Слушай, давай возьмем и сожрем все это? – предложил владелец кофейни, когда ага ушел.
– Боже сохрани! – запротестовал Яннакос. – Мы честно поступим, кум!
И повернулся к собравшимся.
– Извините меня, друзья, я смертельно устал после дороги, хочу спать. А завтра, даст бог, поговорим опять; вы меня спросите, что вас еще интересует, и дадите мне поручения и письма. И скажите вашим женам, что, как только услышат дудку, пусть идут покупать, что им нужно… Спокойной ночи.
Он прислонился к стене, вытянул поудобнее ноги и уснул.
Время близилось, вероятно, к полудню. Яннакос, успешно закончив свои дела в селах, направлялся к Ликовриси. Ослик бежал весело, хотя теперь нес на спине целый бак риса со шпинатом; он радовался, мечтая о своей любимой конюшне, о полных яслях и корыте с прозрачной водой. Его сердце билось, как человеческое; он даже поднял хвост, чтобы зареветь. Но хозяин дернул его за хвост.
– Не торопись, Юсуфчик, направляйся на гору. Сперва зайдем к Манольосу.
Позавчера Яннакос накричал на него, наговорил ему сердитых слов, грубо с ним обошелся; теперь он жалел об этом, и ему очень хотелось увидеть Манольоса и попросить у него прощения.
– Я был прав, – прошептал он. – Пусть так, но Манольос очень застенчивый парень, даже перышко может его поранить, а я, осел, бил его топором!
Затем он вспомнил попа Григориса, старика Ладаса, Михелиса, вдову, все село и снова подумал о Манольосе.
– Я разговаривал с ним грубо, очень грубо… – прошептал он снова. – Я упустил из виду, что нас – четверо, что мы нечто вроде компаньонов, так сказать, и будем связаны весь этот год, но не ради денег, а ради рая!
Он улыбнулся своей прозорливости и призадумался.
«Тьфу, черт, – подумал он, – а может быть, деньги и рай это одно и то же? Не может быть! Нет, не может быть, потому что тогда бог и черт – прости, господи! – были бы одним и тем же!»
Он услышал за собой рев чужого осла. Повернул голову и увидел Христофиса, погонщика, верхом на осле выезжавшего из села. Старый сквернослов, любитель пошутить и посмеяться, он был трижды женат, наплодил кучу детей, но не помнил их совсем – одни умерли, другие разбежались по белу свету, – словом, избавился он от них. И теперь только и делал, что сам смеялся да высмеивал других.
Яннакос остановился, чтобы подождать его.
– Здравствуй, дядя Христофис, – сказал он. – Не окажешь ли мне услугу? Большую награду получишь!
– Ну-ка скажи, посмотрим! Мне надоело получать награды, Яннакос.
– Загляни ненадолго на Саракину, тебе как раз будет по пути, и передай этот бак из-под керосина попу Фотису. И если он тебя спросит, кто тебе передал, ты скажи – один грешник, больше ничего.
– А что в нем, Яннакос? Его же поднять нельзя, – сказал дед Христофис, наклоняясь.
– Рис со шпинатом!
И рассказал ему всю историю.
Дед Христофис расхохотался.
– Добра тебе желаю, Яннакос. Хорошо бы и богу подражать твоей доброте! Не бродили бы по миру голодные сироты и безутешные вдовы. Ну, так я пошел, чтобы поскорей накормить бедняков!
– Да ты не торопись! Меня не было несколько дней, какие новости в селе? Старина Ладас жив еще?
– Да не умирает, скряга! Много расходов, видишь ли, на похороны, невыгодно, но для грешника усатого, капитана Фуртунаса, считанные дни остались.
– Раки дешевле станет, – сказал Яннакос и улыбнулся.
– Обанкротятся парикмахеры, – в тон ему ответил дед Христофис.
– А поп Григорис, поп-архонт?
– Живет и здравствует, будь он проклят! И нашел, говорит, новое лекарство для женщин, неспособных рожать. Если употребить его, даже самая бесплодная женщина родит ребенка.