Текст книги "Повседневная жизнь русского путешественника в эпоху бездорожья"
Автор книги: Николай Борисов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
Обычный среднерусский пейзаж, проплывающий перед глазами путешественника, не отличается разнообразием. Вид бесконечных равнин или столь же бесконечных лесов клонит в сон. Разговор попутчиков затихает, сменяясь молчаливой созерцательностью.
Эта дорожная скука, уныние, какая-то индийская нирвана – постоянная рамка всех дорожных картин русских писателей второй четверти XIX века.
Вот едут из Москвы в Казань два симпатичных помещика, Василий Иванович и Иван Васильевич, из повести В. А. Соллогуба «Тарантас». Романтически настроенный Иван Васильевич, собиравшийся в дороге вести журнал и записывать наблюдения, печально говорит сам себе:
«Но вот я еду четвертый день, и слушаю и прислушиваюсь, и гляжу и вглядываюсь, и, хоть что хочешь делай, ничего отметить и записать не могу. Окрестность мертвая; земли, земли, земли столько, что глаза устают смотреть; дорога скверная… по дороге идут обозы… мужики ругаются… Вот и всё… а там: то смотритель пьян, то тараканы по стене ползают, то щи сальными свечами пахнут… Ну можно ли порядочному человеку заниматься подобною дрянью?.. И всего безотраднее то, что на всем огромном пространстве господствует какое-то ужасное однообразие, которое утомляет до чрезвычайности и отдохнуть не дает… Нет ничего нового, ничего неожиданного. Всё то же да то же… и завтра будет, как нынче. Здесь станция, там опять та же станция, а там еще та же станция; здесь староста, который просит на водку, а там опять до бесконечности всё старосты, которые просят на водку… Что же я стану писать? Теперь я понимаю Василия Ивановича. Он в самом деле был прав, когда уверял, что мы не путешествуем и что в России путешествовать невозможно. Мы просто едем в Мордасы. Пропали мои впечатления!» (172, 44).
Тарантас проехал еще несколько десятков верст – и вновь автор рисует все ту же рамку.
«Путники едут по большой дороге. Дорога песчаная. Тарантас тянется шагом.
– Признаюсь, – сказал, зевая и потягиваясь, Василий Иванович, – скучненько немного, и виды по сторонам очень не замысловаты…
– Налево гладко…
– Направо гладко…
– Везде одно и то же. Хоть бы придумать чем-нибудь позаняться…» (172, 53).
* * *
Еще день-другой пути – и опять невзрачная картина.
«Погода была пасмурная. Не то дождь, не то туман облекали мертвую окрестность влажною пеленой. Впереди вилась дорога темно-коричневой лентой. На одинокой версте сидела галка. По обеим сторонам тянулись изрытые поля да кое-где мелкий ельник. Казалось, что даже природе было скучно.
Василий Иванович, завернувшись в халат, ергак и шушун, лежал навзничь, стараясь силой воли одолеть толчки тарантаса и заснуть наперекор мостовой. Подле него на корточках сидел Иван Васильевич в тулупчике на заячьем меху, заимствованном по необходимости у товарища. С неудовольствием поглядывал он то на серое небо, то на серую даль и тихо насвистывал “Nel furor della tempesta” – арию, которую, как известно, он в особенности жаловал. Никогда время не вдет так медленно, как в дороге, в особенности на Руси, где, сказать правду, мало для взора развлеченья, но зато много беспокойства для боков. Напрасно Иван Васильевич старался отыскать малейший предмет для впечатления. Всё кругом безлюдно и безжизненно. Прошел им навстречу один только мужик с лаптями на спине да снял им шапку из учтивости, да две клячи с завязанными передними ногами приветствовали около плетня поезд их довольно странными прыжками» (172, 57).
* * *
Случайная дорожная встреча Ивана Васильевича с парижским знакомым, спешащим выбивать оброк из своей обнищалой саратовской деревеньки, вносит некоторое разнообразие в сонную одурь дороги. Но княжеская карета скрылась за поворотом – и вновь всё то же однообразие.
«И снова потянулась мертвая окрестность; снова сырой туман облек путников, и снова стали мелькать одинокие версты в безбрежной пустыне» (172, 62).
Иван Сергеевич Аксаков зимой 1860 года ехал из Москвы в Варшаву. Дорога произвела на него тягостное впечатление. «Я точно будто устарел, и путешествие, которое я всегда так любил, не производило на меня ни малейшего живого впечатления. Я жалел, что у меня не было товарища. К тому же трудно себе представить что-нибудь печальнее этого тракта, где встречаешь жилье только на станциях. Всё один и тот же зимний ландшафт, всё попадались лошаденки маленькие, избенки бедные, занесенные снегом, ель да ель, и только раз среди дороги явился мне царем зимы бодрый, высокий русский мужик» (4, 35).
* * *
Привыкшие к своеобразию родных пейзажей, к невзрачному виду деревень, русские путешественники часто просто не замечали раскрывавшихся по сторонам картин. Но вот свежий взгляд не лишенного художественного чутья маркиза де Кюстина, ехавшего из Петербурга в Москву летом 1839 года:
«В России нет расстояний, говорят русские и за ними повторяют все путешественники. Я принял это изречение на веру, но грустный опыт заставляет меня утверждать диаметрально противоположное: только расстояния и существуют в России. Там нет ничего, кроме пустынных равнин, тянущихся во все стороны, насколько хватает глаз. Два или три живописных пункта отделены друг от друга безграничными пустыми пространствами, при чем почтовый тракт уничтожает поэзию степей, оставляя только мертвое уныние равнины без конца и без края. Ничего грандиозного, ничего величественного. Всё голо и бедно, кругом – одни солончаки и топи. Смена тех и других – единственное разнообразие в пейзаже. Разбросанные там и тут деревушки, становящиеся чем дальше от Петербурга, тем неряшливее, не оживляют ландшафта, но, наоборот, усугубляют его печаль. Избы – груды бревен с деревянной крышей, крытой иногда соломой. В этих лачугах, вероятно, тепло, но вид у них прегрустный. Напоминают они лагерные бараки, с той лишь разницей, что последние внутри чище. Крестьянские же клетушки грязны, смрадны и затхлы. Кровати в них отсутствуют. Летом спят на лавках, идущих вдоль стен горницы, зимой – на печи или на полу вокруг печи. Отсюда следует, что русский крестьянин всю жизнь проводит на бивуаке. Домашний комфорт этому народу неизвестен» (92, 196).
Изрядно проехав по России, Кюстин и «в сотый раз» видит кругом всё тот же унылый пейзаж.
«Что за страна! Бесконечная, плоская, как ладонь, равнина, без красок, без очертаний; вечные болота, изредка перемежающиеся ржаными полями да чахлым овсом; там и сям, в окрестностях Москвы, прямоугольники огородов – оазисы земледельческой культуры, не нарушающие монотонности пейзажа; на горизонте – низкорослые жалкие рощи и вдоль дороги – серые, точно вросшие в землю лачуги деревень и каждые тридцать—пятьдесят миль – мертвые, как будто покинутые жителями города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть.
По этой стране без пейзажей текут реки огромные, но лишенные намека на колорит. Они катят свои свинцовые воды в песчаных берегах, поросших мшистым перелеском, и почти не приметны, хотя берега не выше гати. От рек веет тоской, как от неба, которое отражается в их тусклой глади. Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему» (92, 246).
* * *
Другой знаменитый француз, Теофиль Готье, посетивший Россию в 1858—1859 годах, был гораздо более снисходителен к ней в своих путевых записках. Однако и его угнетало тоскливое однообразие русских пейзажей.
«Очень трудно описать края, по которым мы ехали, такими, какими они предстали в этот период года перед путешественником, все-таки вынужденным ехать из соображений настоятельной необходимости. Всё это были слабохолмистые равнины черноватого цвета. Вдоль дороги тянулись вехи. Когда зимние метели стирают дороги, они являются их указателями, а летом стоят как безработные телеграфные столбы. На горизонте только и ввдишь, что березовые, иногда полусгоревшие леса да редкие деревни, затерянные в глубине земель и видные лишь по куполам церквей, покрашенным в цвет неспелого яблока.
В настоящий момент на темном фоне грязи, которую ночью приморозило, там и сям лежал снег длинными лентами, похожими на куски холста, выложенные на луг для отбелки под солнцем, или, если такое сравнение кажется вам слишком радостным для описываемой ситуации, на прошивки из белых ниток по черному, похожему на сажу цвету, в который бывают выкрашены самые низкосортные погребальные покрывала. Бледный день, словно цедясь сквозь закрывавшую все небо огромную сероватую тучу, терялся, рассеивался, как бы во взвешенном своем состоянии, не давая предметам ни света, ни тени. В этом неверном, неясном освещении все казалось грязным, серым, линялым, тусклым. Колористу, так же как и рисовальщику, не за что было бы ухватиться в этом смутном пейзаже, неясном, размытом, скорее угрюмом, чем меланхоличном. Но то обстоятельство, что нос мой был повернут в сторону Франции, утешало меня и не давало совсем заскучать, несмотря на мои глубокие сожаления о покинутом Санкт-Петербурге. Ведь любая тряска по дороге среди этой унылой сельской местности приближала меня к родине, и скоро уже после семимесячного отсутствия я должен был увидеть, не забыли ли меня мои парижские друзья. Впрочем, сами трудности путешествия поддерживают вас, и удовлетворение от победы над препятствиями отвлекает от мелких неприятностей. Когда вы уже увидели много стран, вы не станете на каждом шагу надеяться встретить “волшебные города”, вы привыкли к этим пробелам в природе, которые, перемалывая одни и те же виды, даже усыпляют вас иногда, как и чтение самых великих поэтов. Не один раз вам хочется сказать, как Фантазио в комедии Альфреда де Мюссе: “Как не удался этот закат! В этот вечер природа жалка. Посмотрите-ка на эту долину вон там, на четыре-пять взбирающихся в гору глупых облачков! В двенадцать лет я рисовал такие пейзажи на обложках книг!”
Мы давно уже проехали Остров, Режицу и другие городки или города, которые, вы можете представить себе, я разглядывал не слишком подробно с высоты моей телеги. Даже если я остался бы здесь несколько дольше, я сумел бы только повторить уже сделанные мною описания: дощатые заборы, деревянные дома с двойными рамами, за стеклами которых видны комнатные растения, зеленые крыши и церковь с пятью куполами и нартексом, расписанным по византийскому шаблону.
Среди всего этого выделяется почтовая станция с белым фасадом, перед которым группами стоят несколько мужиков в грязных тулупах и несколько белобрысых детей. Крайне редко встречаются женщины» (41, 333).
* * *
Вновь и вновь обращаясь к теме русского пейзажа, Готье вспоминает свою поездку в Троице-Сергиев монастырь зимой 1858/59 года.
«Ночь была усеяна звездами, но к утру туманы поднялись с горизонта, и в белесоватом свете наступавшего дня московская Аврора вставала бледная и с заспанными глазами. У нее, возможно, был красный нос, но эпитет “розовоперстая”, которым пользуется Гомер, говоря о греческой Авроре, совсем ей не подходил. Тем не менее в ее тусклом свете уже можно было увидеть всю ширь угрюмого пейзажа, величаво разворачивавшегося вокруг нас.
Вы, вероятно, находите, что мои описания часто повторяются, но монотонность – одна из характерных черт русского пейзажа, по крайней мере в местах, которые мне пришлось проезжать. Это необъятные, слегка волнистые равнины, где нет других гор, кроме холмов, на которых построены Московский и Нижегородский кремли, оба не выше Монмартра. Снег придает еще большее однообразие ландшафту, заполняя складки земли, ложа водных потоков, долины рек. На протяжении сотен лье вы видите эту бесконечную белую пелену, слегка всхолмленную кое-где неровностями почвы и, смотря по тому, насколько низко солнце и насколько косы его лучи, покрытую иногда полосами розового света, перемежающегося с синеватыми тенями. Но когда небо, что бывает чаще всего, свинцово-серое, общий тон пейзажа – матово-белый или, лучше сказать, мертвенно-белый. На более или менее близких расстояниях друг от друга перерезают эту бесконечную белизну линии рыжих кустарников, полузасыпанных снегом. То там, то здесь пятнами темнеют редкие березовые или сосновые леса, и, часто вовсе заметенные снегом, вехами идут вдоль дороги столбы, похожие на телеграфные. Возле дороги бревенчатые избы законопачены паклей, их крыши со скрещенными стропилами выстраиваются коньками в линию, а на краю горизонта, над низкими очертаниями деревень, высятся купола церквей и колоколен. Ничего живого, только летают вороны, и иногда мужик на санях, запряженных низкорослой косматой лошаденкой, везет дрова или другую поклажу к скрытому от глаз в глубине земли жилью. Таков пейзаж, повторяющийся до пресыщения, и с продвижением вперед он все тянется вокруг вас, как морской горизонт, который кажется все тем же вокруг плывущего вперед корабля. Несмотря на то что любая живописная случайность здесь крайне редка, не устаешь смотреть на эти бесконечные пространства, навевающие некую чуть приметную меланхолию, как все то, что велико, молчаливо и одиноко. При быстром ходе лошадей иногда кажется, что мы стоим на месте» (41, 266).
* * *
С этой предвечной печалью, разлитой в однообразном русском пейзаже, в бескрайней и пустынной равнине, в глинистых косогорах и серых нищих деревнях, не мог сладить и жизнерадостный гений Пушкина. Изобразив эту картину (или лучше сказать, выразив это настроение) в одном из своих стихотворений, поэт отдал дань этой пейзажной «русской тоске». Помните?
«Румяный критик мой, насмешник толстопузый,
Готовый век трунить над нашей томной музой,
Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,
Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозем, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? где темные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Два только деревца, и то из них одно
Дождливой осенью совсем обнажено,
И листья на другом, размокнув и желтея,
Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея.
И только. На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.
Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка
И кличет издали ленивого попенка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил» (153, 315).
Все ту же унылую картину придорожного пейзажа рисует и Гоголь в одном из авторских отступлений «Мертвых душ».
Вот знаменитая бричка Чичикова покидает город NN.
«Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями в виде висячих шитых узорами утиральников. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные» (35, 19).
Вся эта придорожная «чушь и дичь» была не только и, может быть, даже не столько зарисовкой с натуры, сколько художественным образом, создающим определенное настроение и необходимым в общей партитуре произведения. Это превращение дороги как таковой в символ бесцельно и безвозвратно прожитой жизни встречается в первых строках бунинских «Темных аллей».
«В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими черными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казенная почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами…» (16, 453).
* * *
Взгляд художника и поэта, этнографа и историка всегда найдет что-то интересное даже в безликом на первый взгляд среднерусском пейзаже.
«В путешествии моем, – замечает Иван Аксаков, – мне приходилось не раз наблюдать различие местностей в каких-нибудь десяти верстах друг от друга, различие атмосферических условий и влияние их на здоровье жителей и на наружный их вид. Тут село на болоте, там на песке – и народ совершенно разный, разумеется, по наружности и столько, сколько могут действовать на нравственную сторону человека физиологические условия…» (3, 251).
* * *
Желая поскорее добраться до места назначения, путники часто ехали не только днем, но и ночью. На станциях они останавливались только для того, чтобы заменить лошадей.
Если ночному путнику не удавалось задремать, то он мог вволю наблюдать своеобразную красоту залитой лунным светом природы. Путешествуя по Малороссии летом 1854 года, Иван Аксаков вполне оценил эти полуночные красоты.
«Я очень был доволен своей поездкой туда (в усадьбу Н. В. Гоголя Яновщину – Н. Б.)ночью. Ехали мы чудесными местами, освещенными луною, но большею частью ехали мы между хлебов. Знаете ли Вы хлебный запах? Я его никогда не обонял в России. Это такой живительный запах, что, вдыхая его в себя, кажется, вдыхаешь в себя силы и здоровье. Да и вообще хорошо летом в Малороссии!» (3, 266).
«…Мне постоянно приходится путешествовать ночью, нередко по проселочным дорогам, и много я испытал наслаждений» (3, 266).
СтранникиПо обочине брели с котомкой за спиной то в одиночку а то и целыми партиями странники. Обычно их целью было поклонение святым местам. Бредущий бог весть куда и откуда странник или странница – один из самых ярких, незабываемых образов русской дороги.
«На рассвете тихого летнего утра после четырехдневной непрерывной езды мы увидели окрестности древней столицы царей, – вспоминал Д. Александер. – …Хотя было уже 5 часов, нам не встретилось возле такого многолюдного города ни повозки, ни путника. Мы догнали странницу с посохом в руке, она шла босая, волосы были повязаны платком, казалось, она шла всю ночь. Она являла собой наглядное доказательство хорошей работы русской полиции: для путника пеший путь на большие расстояния совершенно безопасен» (6, 100).
Да и не всякий грабитель решался напасть на странника, находившегося под покровительством небесных сил.
Глава одиннадцатая.
Дорожные опасности
Во все времена путешествие таило в себе разного рода опасности для благополучия, а иногда и самой жизни путника. Тема опасной дальней дороги, переживаний одинокого путника, застигнутого ночной тьмой и непогодой, волновала Пушкина. В своих стихах и прозе он неоднократно обращался к ней, варьируя оттенки настроений и образов.
В стихотворении «Дорожные жалобы» Пушкин в шутливом тоне, но вполне реалистично перечисляет главные из дорожных опасностей.
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил,
На каменьях под копытом,
На горе под колесом,
Иль во рву, водой размытом,
Под разобранным мостом.
Иль чума меня подцепит,
Иль мороз окостенит,
Иль мне в лоб шлагбаум влепит
Непроворный инвалид.
Иль в лесу под нож злодею
Попадуся в стороне,
Иль со скуки околею
Где-нибудь в карантине (153, 313).
Эти пушкинские строки могут служить своего рода путеводителем по каталогу опасностей и неприятностей, подстерегавших путника на российских дорогах.
То в телеге, то пешком…«Сей день, – вспоминает Радищев, – путешествие мое было неудачно; лошади были худы, выпрягались поминутно; наконец, спускаясь с небольшой горы, ось у кибитки переломилась, и я далее ехать не мог. – Пешком ходить мне в привычку. Взяв посошек, отправился я вперед к почтовому стану…» (154, 93).
Русская дорога часто заканчивалась поломкой, а то и падением экипажа. Отделавшись синяками и легким испугом, путник принимался искать ближайшую деревенскую кузницу. Поначалу кузнец запрашивал немыслимую цену и только после упорного торга шел на уступки.
«За замену небольшого болта, сломавшегося при переправе через мост, кузнец запросил 10 рублей; однако, увидав, что я сам пытаюсь исправить поломку, сбавил цену до “синенькой”, то есть пяти рублей», – вспоминал Джеймс Александер (6, 142).
Но и двигаясь в исправном экипаже, путник мог получить серьезную травму, а то и попросту вывалиться вон на глубокой рытвине или кочке. «Помню, – рассказывает П. А. Вяземский, – что в один из приездов в Москву он (Д. Н. Блудов) собирался с Жуковским совершить путешествие по России. Они отправились, но на первых станциях коляску их опрокинули, возвратились они в Москву, тем путешествие и кончилось» (28, 924).
Особенно опасной в этом отношении была езда ночью, когда коварство дороги таилось в темноте. В такую переделку попал Джеймс Александер, ехавший из Москвы в Одессу летом 1829 года:
«Ночи стали холодными и сырыми; как-то раз, выглянув из экипажа, я обнаружил, что мы едем под пологом густого тумана по мрачной и пустынной местности. Я попытался заснуть, но из-за глубокой колеи это оказалось весьма затруднительным. Вдруг неожиданно меня выбросило из экипажа, я упал в грязь, а поверх меня распластался возница. Оказалось, что он крепко заснул, и лошади завезли бричку в кювет, и она перевернулась. Поднявшись на ноги, мы стали кричать и звать на помощь, но рядом никого не случилось. Мы уперлись плечами в колеса и после изрядных трудов вернули экипаж в первоначальное положение» (6, 139).
Опасность катастрофы таилась в самой неустроенности дороги. Дожди превращали ее земляное покрытие в скользкое жидкое месиво. Любой подъем или спуск грозил бедой.
«Вскоре после моего отъезда из Харькова, – вспоминает Александер, – пошли непрерывные дожди, дороги размокли. Я встретил нескольких любезных артиллерийских офицеров, разделивших со мною завтрак и доставших мне лошадей. В пути постоянно что-то случалось: однажды, при неудачной попытке подняться в гору, наша бричка и кареты еще нескольких путешественников глубоко завязли в грязи. В это время с горы мчалось несколько телег, их возницы, видно, уснули, экипажи столкнулись, опрокинулись вверх колесами и всё – мужики, караваи хлеба, поклажа – оказалось в грязи. Поднявшись на ноги, хозяева телег осыпали ямщиков градом ругательств, а затем крепко их поколотили. Ямщики приняли все это довольно спокойно, отряхиваясь и приговаривая после каждого удара: “Довольно, ей-богу! Я не виноват!”
Мой кучер, привязав лошадь к задку брички, попробовал оттащить ее назад, но сколько он ни кричал и ни хлестал бедное животное кнутом, все было бесполезно. Наконец, ямщик устал и оставил дальнейшие попытки. Я дал денег мальчику, чтобы тот сходил на ближайшую станцию и взял свежих лошадей» (6, 146).