Текст книги "Полнолуние"
Автор книги: Николай Плевако
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
– Ребята, вот бы полететь туда! – восхищенно сказал Вася, глядя на необычный разлив красок по небу.
Филипп, ковыряя в носу пальцем, усмехнулся:
– Чудак! На чем полетишь?
– Самолетом.
– Ха! Летчик нашелся.
– А что?
– Живот у тебя большой. Не поднимет самолет.
Филипп безразлично смотрел на ребят, задравших к небу головы. Для него это был просто перерыв в нудной работе. В четырнадцать лет он завел кисет и с мужиковской медлительностью и серьезностью свертывал козьи ножки из сыромолотого зеленчака, концы пальцев на обеих руках были коричневые от никотина. В кожаном гаманце на поясе носил нож и говорил с пренебрежением: «Ха! Тоже мне! Подумаешь, шишка на ровном месте!» Он ел черепах, ежей, сусликов и, нанизав на таловый прут побитых из рогатки воробьев, жарил над костром, как шашлык. Наверно, поэтому для него словно не было голодухи: ходил рослый, дебелый, и про него мужики говорили: «Кому скоромно, а Фильке все на здоровье».
– Аэроплан! Аэроплан! – закричал Вася, и ребята завертели головами, обшаривая небо. Аэроплан в то время был редкое и любопытное зрелище. Он возник из синевы, вспыхивая в лучах невидимого солнца, как полтинник, и летел прямо на полевой стан – ближе, ближе и вот уже с ревом, глуша восторженные голоса ребят, пронесся над их головами. Он покачивался на сдвоенных крыльях, зеленый, с крупной красной звездой на хвосте и белыми цифрами через весь фюзеляж. Вася кинулся следом, махал фуражкой и кричал, прыгая через кучи кукурузы, увязал по щиколотку в пашне, пока самолет не скрылся вдали.
– Этот будет летчик. Точно, – сказал пионервожатый, когда Вася вернулся на полевой стан.
Филипп вынул из носа палец:
– Подумаешь, шишка на ровном месте.
Ослепительно вспыхнуло солнце, и все стало буднично, день начался, как обычно. Стало грустно, как-то неуютно, и Вася тогда сказал себе: «Это ушло мое детство». Странно, но это было именно так. До сих пор он помнил то утро и те слова, оказавшиеся очень верными.
В школе были бесплатные обеды, и ребята на суп сами копали картошку, молотили фасоль, а теперь вот на кашу чистили кукурузу. Вкусна кукурузная каша с кабаком, кто понимает! Кабак, или, как тут еще говорят, дурак, выбирают поувесистей (лучше всего на кашу с белой, мягкой корой – тыква кубанка, а красную, с твердой корой хорошо запекать, нарезав ломтями). Кабак оземь раскалывают пополам, откусывают кусочек. Если сладкий, выгребают белые семечки и – в духовку, пусть жарятся. Чуть подпаленные, они вкуснее подсолнечных. Лентами срезают с кабака кору, мякоть режут ножом на мелкие куски и – в кастрюлю. Долго парится, попыхивает кукурузная каша. Ее раздает пионервожатый. Нашлепает в оловянную миску почти с верхом, а посередине, в ямочку, нальет постного масла. За уши не оттянешь от такой каши.
Вася подошел к пионервожатому с миской:
– Добавки можно?
– Ха! Летчик. Я же говорю: ни за что не поднимется с земли, – ехидно крикнул Филипп. – Смотрите, хлопцы, как у него живот раздулся, и еще каши просит!
Вася покраснел, прижал к животу миску и, приниженный, пошел прочь.
– Подожди! Что ты как девица! – в сердцах сказал пионервожатый, догоняя Васю. Повернулся к Филиппу, пригрозил: – Я тебе язык оторву, остряк!
Да, вкус кукурузной каши многие ребята тогда, в трудные тридцатые годы, запомнили на всю жизнь.
Вася, давно порвавший дружбу с Филиппом, теперь просто возненавидел его. После обеда он подошел к Лиде:
– Я, наверное, отлуплю этого куркуля. Перестрену в каком-нибудь месте.
– Он же здоровый как дуб. Не справишься один.
– Здоров дуб, да с дуплом, – сказал Вася, вспомнив, что так же говорил отец об атамане Отченашенко.
– Я с тобой. Двоих ему не одолеть.
Она была бойкой девчонкой – вздернутый нос, русые волосы. Спереди они совсем выгорели и завивались в белесые искристые кудряшки. Синие-синие глаза словно тоже искрились, и в них было столько задора, чувства превосходства, что Вася величал ее княжной, и Лида не смущалась, сама понимая, что красива и ловка. Как и Вася, она не любила Филиппа. Однажды ей приснился сон – целое сокровище игрушек. До того осязаема была каждая вещь, что, проснувшись, она зашарила вокруг себя руками, не понимая, куда делось это богатство, и даже попыталась снова уснуть, чтобы вернуть потерянное. Но в окно громко застучали. Досадуя, Лида встала с постели, распахнула створки. Это был Филипп.
– Выходи! Чего покажу.
– А ну тебя! – Лида хотела закрыть окно.
– Постой. – Филипп заговорщицки оглянулся и понизил голос до шепота. – У меня тайна есть. Тебе раскрою, больше никому.
– Что еще за тайна?
– Про царский теремок.
– Выдумал же!
– Пойдем покажу. Красиво!
– Откуда он взялся?
– Колдун наколдовал.
Лида пожала плечами, но ее разбирало любопытство: похоже, что сон сбывался.
– Ладно. Сейчас уберусь, – сказала она, отходя от окна.
Филипп повел ее по берегу Ивы, по камышам, сквозь заросли терновника и вишни, к Качалинской балке. Они поднялись по стежке, выбитой овцами и козами, вдоль чистого ручья, к старым кленам. Над меловым обрывом, неподалеку от бившего из-под земли студеного ручья, в зелени кустов, темнел лаз. Филипп юркнул в него на четвереньках. Но Лида заколебалась: и любопытно и боязно.
– Полезай. Что тут есть, – позвал Филипп, шурша листьями, и Лида на корточках вползла в шалаш. После дневного света здесь было темно, она видела лишь белое глуповато-восторженное лицо Филиппа. В шалаше пряно пахло завянувшей травой, снаружи доносился плеск ключа. Глаза постепенно притерпелись, и Лида увидела на земле примятый овчинный зипун, а на сколоченном из жердей столике с неотесанными ветками – миску крупной спелой клубники. Похоже, что Филипп провел в шалаше не один день.
– Мировой теремок? – спросил он самодовольно.
– Какой же это теремок? Халабуда.
– Кому халабуда, а кому царский теремок, – сказал Филипп загадочно. – Давай здесь вместе жить, а?
– Выдумал же!
– А что? Не пропадем. Хочешь клубники? Я у тетки Семеновны на грядках набрал. Там ее пропасть. А голубей ела? Лучше курятины. – Он развернул лопуховые листья, и на жерди вывалились общипанные, зажаренные на костре тушки. Филипп первый принялся есть, кивая на стол: – Бери, что ты?
– Не хочу.
– Э, дурная. Знаешь, как вкусно. Бери!
Филипп развалился на зипуне, как добропорядочный хозяин. Но Лида поджала ноги, оплела их руками и голову положила на колени. Она перехватила какой-то странный, загадочный взгляд Филиппа, смотревшего на ее ноги, покраснела, вытянула моги вдоль шалаша и натянула на колени подол.
– Чего же ты не ешь? – приставал он, придвигая поближе к Лиде жареную тушку.
– Зачем ты голубей бьешь? – хмуро спросила она.
– А что? С голоду дохнуть?
– Живодер!
– Ха, живодер. Ну и пусть.
– Я тебе покажу, как голубей бить!
– Ха, покажет. Откуда ты взялась такая храбрая? Сейчас пойду еще наловлю. У меня силки есть.
Филипп поднялся было, но Лида со всей силы толкнула его в грудь. Он повалился на спину. Халабуда затрещала и рухнула. Борьба шла молча и закончилась в какую-нибудь минуту. Девочка выбралась из-под веток и побежала в хутор, с испугом оглядываясь назад, на ходу вытирая рукавом потное лицо и тяжело дыша. Но погони не было.
Этот случай она припомнила теперь, когда вместе с Васей сидела в засаде.
– Я один справлюсь, – говорил Вася, крепко сжимая ей руку и с волнением всматриваясь в дорогу, по которой не спеша, вразвалку шел Филипп.
Однако оба пали наземь: Вася – с расквашенным носом, а вступившаяся за него Лида – с распоротым платьем от ворота до пояса. Филипп посмеивался: «Ну кто еще – подходи!» Щуплые подростки были не ровня крепышу Филиппу. У речки они смывали кровь, чинили платье, а потом бродили по садам, ожидая темноты, чтобы незамеченными пробраться домой.
Расставаясь, Вася спросил Лиду:
– Как ты одна живешь? Худо?
Она засмеялась:
– Не до жиру, быть бы живу.
– За что твоего отца выслали? Богатый был, да?
– А что? – Лида вспыхнула, вызывающе взглянула на Васю.
Говорили, что она отказалась ехать с отцом на Выселки и теперь жила одна. По воскресеньям к ней наведывалась тетка из соседнего хутора Веселого.
– Ты стесняешься со мной дружить, да? – спросила Лида.
– Вовсе нет.
– Да, да! Я вижу. Можешь больше не приходить ко мне. – Она отвернулась и всхлипнула.
– Ну что ты выдумала! – Вася повернул Лиду лицом к себе и прижал к груди, удивляясь своей смелости и еще больше тому, что так просто все получилось. Девочка неожиданно доверчиво прильнула к нему. Она была беззащитна и слаба, вовсе не гордячка, какой казалась до этого, и Вася растерялся, не зная, что делать, как утешить Лиду, плечи которой вздрагивали от рыданий.
– Вот они где прячутся! – послышалось совсем рядом. Вася увидел пионервожатого, ребят из класса, злорадно ухмылявшегося Филиппа.
– Любовь до гробовой доски! – съязвил он.
Ребята хохотнули.
– Позор! – сказал пионервожатый. – Придется твое поведение, Бородин, обсудить на собрании.
Было собрание, Васю хотели исключить из дружины. Нападки казались ему несправедливыми, больше всего потому, что доносчиком был Филипп. Но об этом почему-то умалчивалось.
«Все равно буду дружить с Лидой», – упрямо твердил себе Вася, выбегая из школы после собрания.
В тот же вечер они снова встретились, и Вася виновато поглядывал на Лиду.
– Хочешь, я тебе сала принесу? – вдруг предложил он. – Да ты не стесняйся. У нас его много. Я мигом!
Он пустился со всех ног домой, тайком пробрался в кладовку, сбросил с кадки гнет и достал кусок густо посоленного сала. Во что бы его завернуть? Но тут распахнулась дверь, и Васю ослепил яркий свет. На пороге стояла мать, держа над головой карболовый фонарь, недавно привезенный отцом из города.
– Что ты тут делаешь? Куда сало тащишь? А я перепугалась. Думала – воры.
Вася стоял как в рот воды набрал.
– Что же ты молчишь?
– Для сироты сало, – наконец сказал он тихо.
– Для какой сироты? Теперь, почитай, в каждом доме сироты.
– Для Лиды, которая со мной учится.
– А, невесточка моя будущая. – Мать улыбнулась краешком губ, и Вася приободрился: пусть будет «невесточка», лишь бы не подзатыльник. – На вот и хлеба отнеси ей, – говорила мать уже на кухне, заворачивая сало и полбуханки в полотенце. – Что теперь делать? И у нас дома небогато, да как-нибудь переживем, а если у Лиды ни куска – и молодой не жизнь, а тоска!
Хорошая, добрая у него была мать. Сияющий Вася бежал по хутору, вздымая босыми ногами залежи теплой дорожной пыли. Вот и Лидин дом. Он толкнул дверь и вошел в большую пустую комнату. На столе– чайное блюдце с постным маслом. К обгорелому золотому ободку прилеплена ссученная тряпочка, она и светила. Грязные, обшарпанные стены, рваная кромка содранного с пола линолеума… Следы недавних потрясений повсюду были видны в этом доме.
– Завтра уезжаю, – сказала девочка упавшим голосом.
– Куда?
– В детский дом. Сейчас только директор школы был. Велел собираться.
– Знаешь что! – воскликнул Вася, волнуясь от пришедшей счастливой мысли. – Переходи к нам жить. Я поговорю с мамой. Она согласится.
– Что ты! Тебе и так влетело из-за меня. Лучше поеду в детский дом.
И Лида уехала.
Перед самой войной вернулся в хутор белобрысый юноша в лётной курсантской форме, и Лида была несказанно рада другу. Она сильно вытянулась за годы учебы, стала настоящей красавицей, немного строгой, как и положено учительнице. Она теперь преподавала естествознание в школе.
Девчата и ребята собрались на берегу Ивы, вспоминая детство, но больше говорили о будущем. И снова нм довелось увидеть чудо природы, теперь при заходе солнца. Так же, как и первый раз, по небу разлились яркие краски и игрой света были созданы необычные картины, но уже не столь сказочные. В них было больше земного. Василий встал и невольно оглядел окрестность, думая, что это небо отразило настоящие станционные постройки с водокачкой и составы товарных вагонов на путях. Может быть, это и было так.
– Девчата, какое небо кровавое. Аж страшно!
– Говорят, война будет.
– Типун тебе на язык!
– Я письмо от брата получила. В танковых частях он служит под Брестом. Пишет: не спокойно на границе.
– А что летчик скажет? Будет война или нет, Вася?
Парень уклончиво промолчал. Взгляд его был устремлен вдаль. Глядя на полыхающий закат, он думал: «Жизнь суровая, жестокая, вовсе не сказочная». Эта новая жизнь вскоре началась для него под набатную песню:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна,
Идет война народная,
Священная война…
Голосили девчата, провожая в армию парней, а Василий и Лида последнюю ночь бродили по степи за хутором. Расставались в серых тревожных сумерках у школы, при которой был дом учителей. Вася вдруг решительно предложил:
– Переходи к нам жить.
– А что твои скажут?
– Я с ними говорил. Будут очень рады. Перейдешь?
– Да, – прошептала она сухими позеленевшими губами.
9
Плохо спал в эту ночь и другой человек – Сайкин. Всё те же старые раны… По рассказам хуторян он знал: когда немцы вошли в хутор, Парфен Иосифович Чоп, в то время колхозный кладовщик, отправляя на восток общественное имущество, сам не успел эвакуироваться. Остался и председатель – коммунист Никандр Яковлевич Бородин. Хуторяне его не выдали: о людях, не о себе всегда пекся председатель и пользовался всеобщим уважением. Но тут нежданно-негаданно объявился Отченашенко. Остановился он у Чопа, своего дальнего родственника, и для колхозного кладовщика наступили беспокойные, полные тревог дни.
Сначала Отченашенко отправился к Бородиным, и, как пятнадцать лет назад, хозяйка переполошилась, увидев грузного человека в сибирской пушистой шапке, шагавшего к дому по стежке в снегу твердой походкой. Чувствовались в нем уверенность и сила – не то что в двадцатых годах. Хозяйка хотела запрятать Никандра Яковлевича на чердаке или в погребе, но уже было поздно, да н Отченашенко знал, что председатель в хуторе.
Хозяин, чуя беду, стоял у печи сам не свой, ругая себя, что послушался жену, не ушел на восток, хоть в какой-нибудь дальний район, где его никто не знал…
Отченашенко на пороге поискал глазами икону, сложил пальцы для креста и, не найдя иконы, сплюнул. Оглядел комнату, застывших в молчании людей.
– Ну здравствуйте, хозяева!
Ему никто не ответил.
– Где Филиппка, мой племяшка?
– Там, где и все, – сказал Бородин.
– Так и знал, что большевика воспитают. Забыл, стервец, порубленного отца. А это кто?
Отченашенко уставился на высокую большеглазую молодку. Она стояла возле детской кроватки, в которой спала девочка, и после вопроса, обращенного не то к ней, не то к старикам, отвернулась к окну с раскрытой книжкой в руках, вроде бы читая. На подоконнике тоже были книжки и стопка ученических тетрадей. Отченашенко заглянул в кроватку, посмотрел на молодую женщину.
– Невестка, что ли?.. Эх, года! Прошла моя молодость в бандитских скитаниях да в лагерях… – Он хлопнул своей пушистой сибирской шапкой о стол. – Ну, Никандр, рассказывай, как живешь, что думаешь делать? Теперь не я у тебя, а ты у меня вот где, – он прижал ноготь большого пальца к столу. – Но человек к тебе пришел незлопамятный, я могу и молчать. А ты что, хозяйка, опустила руки? Забыла, что гостя треба угощаты? Отвык, отвык я от родных краев, и люди кажутся мне другими…
Ушел он мирно, только от этого Бородину не стало легче. Дни и ночи жил в тревоге, все собирался тайком вместе с женой и Лидой бежать из хутора.
Отченашенко с утра до вечера занимался тем, что пил у одного знакомого полицая, драил выданную ему новыми властями винтовку и грозился добраться наконец до большевиков. Вечерами пропадал у какой-то вдовушки. Возвращался пьяный, с налитыми кровью глазами.
– Парфен, ты меня слышишь?
– Что такое?
– Эти, которые живут у моста, фамилию забыл, тоже активничали?
– Я ведь тебе говорил. В хуторе теперь кого ни возьми – активист. Всех не перестреляешь.
– Ишь чего придумал! Тебя первого, буденновского выкормыша, надо к стенке поставить. Ладно, ладно, не бойся. Не выдам… Ты мне скажи, за речкой, напротив твоей хаты, кто сейчас живет?
Эти расспросы повторялись изо дня в день, но Отченашенко никого не трогал: то ли уже перегорело давнее зло и ему хотелось мирно жить с односельчанами, то ли его смущали дела на фронте: среди зимы пошли слухи, будто несметное число вражеских войск окружено на Волге, будто завязались там тяжелые бои. Он выходил во двор, прислушивался. На востоке погромыхивало, иногда высоко в голубом морозном небе холодно сверкнут самолеты, направляясь к Сталинграду, и в однообразный гул канонады ворвется прерывистый рокот моторов. Хутор был невелик и стоял в стороне от главных дорог, солдаты сюда редко наведывались, да и то большей частью из проезжих.
Блеяли овцы в базу. Бездумно смотрел в окно Отченашенко, с утра уже порядком надувшись самогона. Парфен Иосифович пытался заняться хозяйством, но все валилось из рук. Ночью тоже проснулся с тяжелыми думами, вслушивался в отдаленную канонаду. В чистом морозном воздухе она доносилась особенно отчетливо. Мороз прижал такой, что звезды казались ледяшками: будто кто-то плеснул в небо водой и она застыла брызгами. В прогалину оттаявшего в углу окна был виден двор в голубом лунном свете: часть плетня с раскрытыми настежь воротами («Отченашенко пришел поздно, пьяный и не закрыл, надо бы встать, закрыть ворота», – думал Парфен Иосифович) и посреди двора колода с воткнутым в нее топором («Тоже непорядок: мало ли какой народ бродит сейчас по степи»).
В окно негромко постучали. Парфен Иосифович поднялся на кровати. Кто-то в серой шинели и шапке-ушанке жался к стене дома. «Разведка», – мелькнула догадка. Волнуясь, Парфен Иосифович засветил лампу и, прикрывая ее ладонью, чтобы не разбудить Отченашенко, отодвинул засов. Вошел здоровенный мужчина с коротким посошком в руке. Парфен Иосифович задрожал и чуть не уронил лампу. Свет озарил худое, со впалыми щеками лицо Филиппа Сайкина. Мирный посошок, годный разве только для того, чтобы отогнать собак, развеял всякую надежду на разведку. Оказалось, Филипп бежал из плена, добирался в хутор степными балками, ночевал в стогах. Это известие вовсе не обрадовало Парфена Иосифовича: за Сайкина могут привлечь к ответу немцы. А придут наши – не помилуют за Отченашенко. Куда ни кинь, везде клин. Парфен Иосифович еще больше забеспокоился. Он не чаял избавиться от бывшего атамана, а тут ввалился в дом его племянник как снег на голову. Что делать? Как выйти из этого щекотливого положения? Парфен Иосифович думал, что Отченашенко и Филипп, люди разных убеждений, рассорятся. Но атаман был рад племяннику, да и Сайкин, хоть и плохо помнил дядю, не выражал к нему никакой вражды. «Примирился. Лишь бы выжить, – думал Парфен Иосифович о новом постояльце. – Вот напасть на мою голову. Хотел отворотить от пня, а налетел на колоду…»
На радостях Отченашенко закатил пир горой. Откуда-то приволок полчувала крупчатки первой руки, мороженой телятины, кусок старого, густо посоленного желтого сала и четверть мутноватой самогонки. Пришли две беженки, занимавшие брошенную хату садовника над Ивой, все утро пекли, жарили, подавали на стол.
Впервые за войну Сайкин почувствовал себя человеком. За окнами – солнцеворотный ядреный денек с колючим морозцем, бахрома инея на стеклах золоти-сто подсвечена, а в хате жарко, чисто, на полу полосатые дорожки, хозяева и гости оставили обувь у порога, ходят в носках. Возле печки проворно орудуют молодки, раскраснелись, на лбах блестит пот, и стол уже ломится от закусок… Что ни говори, а Сайкин был вояка по нужде, всегда, всей душой тянулся к дому, к хозяйству, только жизнь почему-то оборачивалась для него своей черной стороной.
– Давайте горяченьких подложу блинцов, Филипп Артемович? – ворковала беженка, что была помоложе, с ямочками на щеках, ловкая и учтивая.
– Не откажусь, добрая хозяйка. Хороши блины.
– Из одной мучки, да только пекли не одни ручки! – ревниво заметила старшая беженка.
– Хватит вам жарить-шкварить. Садитесь! – Отченашенко шлепнул ладонью по лавке рядом с собой и потянулся к четверти. Самогонка в ней заметно убыла, и покляпый пористый нос полицая уже алел с кончика.
Руки у молодок безвольно опустились по оборкам фартуков, сразу потеряв проворность.
– Может, мы пойдем? – неуверенно спросила старшая, теребя фартук.
– Куда?! Чем вам хозяева не понравились?
– Боимся стеснить.
– Вот еще коровки божие. Садитесь!
Отченашенко опрокинул четверть, налил два граненых стакана склень, так что самогонка пролилась на скатерть, и подал женщинам. Они приняли, сели за стол, но по-прежнему робко переглядывались.
– Пейте!
– Ну не обессудьте. За ваше здоровье…
– За благополучное возвращение моего племяшки пейте!
– Будьте здоровы, Филипп Артемович!
Старшая выпила до дна, поморщилась, подула в ладонь. Отченашенко удовлетворенно крякнул, будто сам выпил, и услужливо подал ей на вилке соленый огурец. Молодая все не решалась, держала на весу в правой руке стакан, в левой кружку с водой. Наконец набралась духу, поднесла к губам, зацедила. Филипп хмельно покрикивал:
– Пей до дна! Пей до дна!
К молодкам вернулась смелость. Старшая пожаловалась Отченашенко:
– Берегла, сама не носила… Шелковая, кружевная. А он взамен принес не знаю что. На вид вроде мыло, а не мылится.
– Тол! – Отченашенко засмеялся. – Вы смотрите, бабы, поосторожней, а то разнесет хату в пух и прах.
– Что за тол? – спросила, трезвея, старшая беженка.
– Взрывчатка. А на вид точно кусок стирального мыла.
– Ой, боже мой! Что за напасть! Побегу, выброшу из хаты эту погибель. – Старшая взволнованно поднялась с лавки, но Отченашенко вернул ее на место:
– Не пугайся! Тол взрывается от детонации, а так хоть печи им топи. Ах, подлец! Не иначе хочет задобрить невестку Бородина. Давно он вокруг нее хвостом вертит.
Сайкин дернулся как ужаленный:
– Кто это?
– Да тут полицай один.
– Покою от него нет! – запела плаксиво старшая беженка. – Злодей, насильник, похабник!
Филипп – тотчас к вешалке, расшвырял одежду, отыскивая свою шинель.
– Ты куда? – окликнул его дядя.
– К Бородиным.
– Эге, куда тебя понесло!
Отченашенко отобрал шинель:
– Брось, племяшка. Разве с ямочками хуже?
– Вы тут с ними побудьте, а я живо…
– Одного не отпущу! Если идти, так вместе. По правде, я давно собираюсь побалакать с Бородиным по душам!
– Ладно, пойдемте вместе, – согласился Сайкин, смекнув, что в случае чего легче будет справиться с полицаем. Отченашенко снял с гвоздя винтовку, закинул за плечо, обернулся и подмигнул молодкам:
– Будем через час. Ждите.
Дальнейшее произошло, как в дурном сне. Сайкин, хоть и был пьян, чувствовал неловкость и остался в сенях, чтобы Бородины не признали. В приоткрытые двери из-за спины дяди он видел всю семью: растерянного, бледного хозяина с цыганской иглой в одной руке и недошитым, худым валенком в другой, перепуганную насмерть хозяйку с прижатыми к груди кулаками, хмурую Лиду возле детской кроватки. Сколько Сайкин ее не видел? Пожалуй, года два. Он удивился тому, как Лида выросла, поматерела. Но женственность только красила ее, делала желанней.
Дядя по-дурному замахал винтовкой, выталкивая хозяина из хаты. Хозяйка упала на колени, хватаясь за солдатские сапоги, но Отченашенко стряхнул ее руки, как налипшие комья грязи.
– Куда вы его? – остановил Сайкин дядю в сенях.
– Одна дорога христопродавцу, губителю твоего отца! Ступай, ступай, Никандр!
Отченашенко толкнул в спину полураздетого упиравшегося хозяина, повел его по проулку за околицу. Было еще светло, но в хуторе будто все живое вымерло: ни души, ни звука, только скрипел под ногами снег, словно жернова перемалывали зерна на мельнице.
«Убьет ненароком, спьяну», – испугался Сайкин. Он был против насилия. И шел сюда вовсе не насильничать и глумиться. Любовь к Лиде он заветно берег, несмотря на ее замужество, на разбойную войну, кровь, грязь, разорение. Поначалу вертелась мыслишка устроить свое благополучие при новой власти, но в плену и партизанах убедился, что «освободители» ненадежные люди, что дело их временное.
– Оставьте его, дядя! Отпустите с богом, – сказал Сайкин, загораживая Отченашенко дорогу и отводя в сторону винтовку, нацеленную на Бородина.
– Ты что! – вскипятился Отченашенко. – Он же иуда, большевик, убийца твоего отца!
– Не знаю, не ведаю я про такое дело.
– Ты не знаешь, а я знаю.
– Не убивал я отца Филиппа, – отозвался Бородин, услышав за спиной спор, и встретился взглядом с Сайкиным. – Честно говорю, Филипп!
Сайкин еще настойчивее потеснил дядю назад.
– Да пусти ты меня! Хоть десятая вина, а все равно он виноват. Не волнуй, Филипп, рассержусь. Достанется вам обоим!
Но Сайкин мертвой хваткой держал винтовку, и дядя понял, что не совладает с племянником, примирительно сказал:
– Пусти… Я его только попугаю!
– Оставьте. Не надо.
– Да пусти же ты, окаянный! Говорю, только попугаю! Хотел бы, уже давно кокнул. Не первый раз вывожу его за хутор. Пусть, христопродавец, осознает свою вину… Осознаешь, Никандр?
– Осознаю, – отозвался больше насмешливо, чем серьезно Никандр.
– То-то… Скажи спасибо своему заступнику, а не то не сносить бы тебе головы на сей раз.
А рано утром нагрянули немецкие солдаты, одетые разношерстно, какие-то закопченные, заросшие – фронтовики. Они выгнали из база овец, перестреляли половину и тут же принялись их свежевать. Полураздетый, в галошах на босу ногу, выскочил Парфен Иосифович во двор, бегал от одного солдата к другому и так схватил за грудки высокого рыжего, пострелявшего овец, что у того вылетел из рук автомат. Солдаты окружили, рассматривали, щупали хозяина, словно какую-то невидаль.
– Сейчас тебе капут. Пук, пук, – сказал унтер-офицер и кивнул на смущенного рыжего солдата. Товарищи подшучивали над ним, разделывая овец.
«Надо было задушить долговязого черта. На душе было бы легче, – подумал Парфен Иосифович с тоской. – А то ведь впрямь расстреляют».
– Не боишься? Нет? – крикнул унтер-офицер и расхохотался. – Храбрый, здоровый работник!
Прихватив с собой туши, солдаты укатили на мотоциклах. Первое нашествие закончилось благополучно. Парфену Иосифовичу и овец уже было не жалко, столько перенес страху! Только на этом беды не кончились. Через хутор повалили отступающие вражеские части, и того же дня ночью стукнула калитка, заскрипели промерзшие доски крыльца. Парфен Иосифович подошел к окну. Снова солдаты!
– Филипп, – позвал он шепотом. – Беги в кладовку.
Сайкин прытко, не одеваясь, прихватив с собой одеяло, метнулся в чулан за печью.
На кровати встрепенулся Отченашенко:
– Кто там?
Парфен Иосифович отодвинул вовсю прыгавший засов. Кружок света карманной батареи выхватил из темноты заспанного Отченашенко на кровати в нижней рубашке и брюках галифе, с завязанными тесемками на щиколотках. Опухшие глаза жмурились от яркого прямого света.
– Что за человек? – спросил вошедший по-русски. Это был унтер-офицер с пистолетом в черной кобуре на животе. Двое солдат с автоматами выглядывали из-за его спины.
– Полицай, бывший здешний атаман, – живо сообщил Парфен Иосифович.
– Фамилия?
– Отченашенко.
Но, видно, свой допрос унтер-офицер делал для порядка. Ему нужно было что-то другое. Он хорошо говорил по-русски, и Парфен Иосифович подумал, что, наверное, толмач.
– Есть девушка? – вдруг грубо взял он хозяина за грудки и притянул к себе.
– Какая девушка?
– Обыкновенная, русская…
– Господи помилуй! Что вы! Нету у меня никакой девушки!
«Неужели кто-нибудь взболтнул про Варвару?» – подумал Парфен Иосифович, теряясь в догадках. Десятилетнюю племянницу он отвез в соседний хутор к родственнику подальше от большой дороги.
– Хорошо! – Унтер-офицер так пристально посмотрел на Парфена Иосифовича, что у того подкосились ноги и он ясно представил себя закоченевшего, с раскроенным черепом, в луже крови на снегу. Таких мертвецов ему довелось повидать немало.
– Собирайся! – сказал унтер-офицер.
– Зачем?
– Будешь искать нам девочка.
– Девочка есть у кума, – сказал, усмехаясь, Отченашенко. – Он знает где.
– У кума? – быстро переспросил унтер-офицер.
– Ддда… – сквозь зубы ответил Парфен Иосифович и сел на табуретку, ссутулился, поник головой.
Унтер-офицер что-то сказал двум дюжим солдатам, они подхватили Парфена Иосифовича, набросили ему на плечи овчинный кожух, подтолкнули к двери, и он повел солдат к хате Бородина, с которым выпил не одну рюмку за товарищество и дружбу.
Сайкин, как только захлопнулась дверь, вылез из кладовой и поспешно стал одеваться.
– Ты куда? – спросил Отченашенко, доедая у стола оставшиеся в миске после ужина холодные вареники. Вид у него был равнодушный, случившееся его нисколько не волновало. Тускло светила стеклянная лампа с хорошо видным фитилем, плавающим в керосине, с насунутой на разбитое стекло трубкой из газеты, уже сильно подпаленной и трухлявой. На потолке от лампы лежал зыбкий светлый круг, похожий на сияние вокруг головы святого. И Отченашенко в нижней грязной рубахе, и эта лампа с подпаленной газетной трубкой, и давно не метенная комната с горкой мусора и пепла у печи, да и весь сиротский хутор, поразивший Сайкина своим унылым видом, когда он вошел в него, вызывали тягостное ощущение бесприютности. Оно не оставляло Сайкина с первого дня возвращения в родные места. И жизнь другая, какая-то серая, унылая, и люди серые, приниженные, словно брошенные на произвол судьбы и смирившиеся со своей участью.
– Куда, куда ты? – повысил голос Отченашенко, поворачиваясь к племяннику и глядя на него с недоумением. Сайкин, уже в шинели, торопился и никак не попадал левой рукой в рукав. Он наконец надел шинель, затянулся ремнем. Из сеней крикнул:
– Опережу. Я их опережу!
– Да зачем это тебе нужно? – Отченашенко хотел было встать из-за стола, но снова сел, покачал головой и взял последний вареник, поелозил им по дну миски, собирая остатки масла, поднес ко рту. – Дура… Прибьют!
Покончив с варениками, он еще раз ерзнул указательным пальцем по миске и сунул в рот, облизывая.
Сайкин прокрался к дому Бородина со стороны огородов, заглянул в комнаты, но на окна осел густой имей – ничего не разглядеть. Он застучал сапогом в дверь, поглядывая вдоль улицы: вот-вот должны появиться из-за угла солдаты с Парфеном Иосифовичем. Дверь сразу же открылась. За ней стоял хозяин. Поверх его плеча Сайкин увидел в глубине комнаты жавшуюся к печи хмурую, с холодком во взгляде Лиду. Дальше, дальше она отчуждалась, и с каждой новой встречей это было заметнее. И хутор изменился, и люди стали неузнаваемые, да и на Сайкина все смотрели, как на чужака, наверное гадая, откуда он взялся, почему в хуторе, что ему нужно. Он читал эти вопросы и в глазах насупленного, неторопливого хозяина.
– Чего тебе, Филипп?
– Немцы к вам идут.
Хозяин побледнел и не закрывал дверь. В хату хлынул холодный воздух, застелился по-над полом клубами пара. Лида стащила с кровати одеяло, прикрылась до шеи. Сайкин кивнул на нее: