Текст книги "Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6"
Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 77 (всего у книги 80 страниц)
– Ты о чем-то грустишь, детка? Сядь-ка, сядь! О чем же? От матери грешно скрывать, а разве я для вас не та же мать?
Голос государыни проникал в душу, ясные глаза светились теплой, материнской лаской.
Какие-то новые струны задрожали в сердце Ольги; ей захотелось излить все, что наболело, как перед матерью, довериться, услышать слово участия.
– Я вам все скажу, ваше величество, только не браните меня за то, что я грешна… Я ведь и несчастна! – воскликнула Свияжская и затем в каком-то экстазе быстро, несвязно, но подробно поведала все государыне: о своей любви к Назарьеву, о сватовстве Дудышкина, наконец о задуманном побеге. – Простите меня, ваше величество! Я гадкая, грешная, нехорошая, – закончила она речь, целуя и обливая слезами руки императрицы.
Государыня была растрогана.
– Ты прежде всего успокойся, деточка, – сказала она. – И зачем так горько плакать и портить свои прелестные глазки? Все еще может устроиться… Особенно если я возьмусь за это.
– Вы?
– Да. Надо же сделать так, чтобы на этих глазках высохли слезы. Ты сегодня расстроена, можно сказать, не в себе, тебе не до дежурства. Поезжай домой и постарайся успокоиться. О твоем милом я спрошу кое у кого, каков он. Да, кстати, скажи своему отцу, чтобы он послезавтра приехал ко мне на прием: частным образом, повестки не будет. Ну успокойся же! – Императрица встала и пристально посмотрела на Ольгу. – Кажешься ты ангельчиком, а на самом деле маленький… бесенок, – промолвила она и, ласково кивнув Свияжской, удалилась.
Домой Ольга Андреевна приехала как в чаду, но первым долгом передала отцу приказание императрицы.
Старик всполошился. Он был лично известен государыне, однако далеко не пользовался ее вниманием, очень редко удостаивался беседы с ней и стороной знал, что Екатерина Алексеевна не совсем-то его долюбливает, так как слышала от злых людей о некоторых его делишках.
В назначенный срок Андрей Григорьевич отправился во дворец с далеко не спокойным сердцем и всю дорогу раздумывал, не дошло ли чего-нибудь до императрицы о его каких-нибудь недавних делах. Но, казалось бы, этого не должно быть: все устраивалось очень ловко. Вернулся он и взволнованный, и смущенный, тотчас позвал жену в кабинет и долго толковал с нею.
Потом туда же позвали и Ольгу. Взглянув на мачеху, молодая девушка подивилась той перемене, которая произошла в ней: та была бледна как полотно, а ее глаза блестели недобрым огнем.
А через несколько дней после этого в квартире Кисельникова произошла следующая сцена.
Александр Васильевич, только что оправившийся от болезни, бледный и исхудалый, с унылым видом бродил по комнате, как вдруг к нему вбежал Назарьев, взволнованный, дрожащий от радости.
– Ура! – закричал он и, схватив в объятия Александра Васильевича, закружился с ним по комнате.
– Женя! Что с тобой? – с недоумением спросил его Кисельников.
– Что со мной? Ох, дай дух перевести! Радость у меня, такая радость, что… Ну, одним словом, чудо из чудес. Фу-у! – проговорил армеец, опустившись на стул и тяжело дыша. – Понимаешь, – добавил он, – понимаешь: Олечку мою за меня отдают! Не чудо ли? До сих пор опомниться не могу.
Кисельников посмотрел на приятеля с недоверчивым изумлением.
– Ты думаешь, уж не рехнулся ли я? – продолжал Назарьев. – Не бойсь, нет! Ах, батенька мой, как это все дивно устроилось! Я уговорил Олю на днях бежать от отца и обвенчаться самокруткой. А вчера прихожу, она встречает меня такая радостная, какою я давно уже не видел ее, и говорит: «И без побега все устроится, только Богу молись», – «Как же это так может быть?» – спрашиваю. «А уж так. Пока ничего не скажу, а на днях узнаешь». Как я ни допытывался, так она ничего и не сказала. Только смеется и кричит: «Не спрашивай!». Прихожу к Свияжским сегодня, а лакей мне докладывает: «Их превосходительство Андрей Григорьевич просили ваше благородие к себе в кабинет». У меня сердце захолонуло: «Ну, – думаю, – от дома мне отказывать хочет!». Пошел, а сердце тут-тук! Ну и представь себе: Андрей Григорьевич вдруг мне чуть не на шею кидается, не знает, куда посадить, жмет руки… Одним словом, ангел, а не человек. Потом хлопнул меня по колену, да и говорит: «Что же, родименький, если такова воля нашей великой государыни, то мы можем с вами и породниться. Честным пирком, да и за свадебку. Знаю, – говорит и глазом этак подмигивает, – давно этого дожидаешься, зятек, хе-хе!». Я сижу и понять не могу сразу: что за притча? А он смеется: «Не ожидал? Скажу напрямик: государыня хочет, чтобы я за вас Оленьку выдал. Воля монархини – закон. Бери мою дочку! Давай обнимемся». Ну, расцеловались. Потом позвали Олю. Она и плачет, и смеется. Радости-то, радости, Господи! Вот дождался! Оля, оказывается, царице всю правду открыла про нас. Государыня и принялась за Свияжского. В приемной при всех сказала: «Я у тебя свахой, Андрей Григорьевич, хочу быть: есть у меня на примете жених для твоей дочки, армейский капитан Назарьев. Он бедный, но дворянин, и я о нем позабочусь. Дочка твоя и он любят друг друга, а это самое важное для счастья: слезы-то и через золото льются, а у них будет совет да любовь. Так принимаешь мое сватовство?». Свияжский, конечно, только знай кланяется да бормочет: «Слушаюсь, ваше величество!». Так вот, брат, дела какие. Через месяц свадьба. Радость-то какая великая! Ты у меня, конечно, в шаферах?
– Поздравляю, друг, от души поздравляю. Дай Бог тебе с молодой женой всего лучшего, – в волнении проговорил Кисельников, обнимая друга. – А вот уж шафером у тебя на свадьбе мне едва ли придется быть, – грустно добавил он.
Пришла очередь удивляться Евгению Дмитриевичу.
– Это почему?
– У тебя, друг, великая радость, а у меня великое горе. Вот прочти, прислали из коллегии.
Это было извещение военной коллегии, что Киселышков «из-за его зазорной и буйственной поведенции переводится в Энский пехотный полк тем же чином прапора, а как этот полк ныне на походе, то ему, Кисельникову, не мешало бы догнать его».
– Ай-ай, – покачал головой Назарьев. – Это все из-за дуэли. Бедный!
– Собственно, я-то не очень горевал бы: мне в Питере теперь житье трудное: все чуть не пальцем на меня показывают. А вот жаль огорчать отца. И еще есть у меня горе: знаешь, одна беда не приходит. Ты слышал, крымские татары ворвались в Россию?
– Слышал мельком. У нас не ждали, что турки так скоро начнут военные действия.
– Сорок тысяч ворвалось. Сожгли, пограбили, и как раз нашу елизаветградскую провинцию. Боюсь, не убили ли отца и… других там. Ведь татары изверги. А то в плен, может, увели. Так сердце тоскует.
– Полно! Может быть, все благополучно. Зачем напрасно тревожиться? А тебе кто говорил?
– Лавишев, а ведь он, знаешь…
– Знаю, что он часто пустяки звонит, – прервал Назарьев и поднялся: ему, счастливому, стало тяжело беседовать с опечаленным приятелем. – Мне пора!
Александр Васильевич не удерживал друга: его горе точно сильнее выделялось рядом со счастьем Назарьева.
«Не товарищ счастливец несчастному», – подумал он по уходе Евгения Дмитриевича, задумчиво глядя, как за окном в сером свете январского дня вились пушинки мягкого снега и медленно, но неустанно насыпали на подоконнике белую косую подушку.
Александр Васильевич был прав, говоря, что ему не удастся быть шафером на свадьбе Назарьева: уже через неделю он получил приказ отправиться догонять свой полк.
Проводить Кисельникова собрались только его близкие приятели: Лавишев, Николай Свияжский, Назарьев. Из них более всех грустил по отъезжавшем Николай Андреевич; быть может, это происходило от того, что и личная жизнь молодого Свияжского была очень невесела; Евгений Дмитриевич отдался своему эгоистическому счастью, и печали не было места в его сердце; Петр Семенович, по своей натуре, ко всему относился легко, и среди пирушек и забав вскоре потускнел в его памяти образ недавнего приятеля.
Перед отъездом Кисельников зашел и к Прохоровым. Сиротливо, пусто показалось ему в их убогой, но уютной лачужке: Маши уже не было. Она сдержала слово: обвенчалась с Ильей Сидоровым и последовала за молодым рекрутом в многострадальный путь женки солдатской.
Когда Александр Васильевич уезжал и за его санями опустился шлагбаум заставы, он оглянулся на покидаемый город и… не почувствовал сожаления к нему: чужд ему был и остался Петербург со своей мишурой, интригами, поддельною жизнью. Впереди предстояла жизнь иная, трудная, быть может, полная лишений и страданий, но Кисельников готов был бороться и чувствовал в себе силы для борьбы.
И грезилось ему в грядущем тихое счастье с юной, милой, далеко оставленной Полинькой. Ее образ жил в его душе и согревал, наполняя сердце, как путеводный огонек. Даже тревога, что отец и она могли пострадать от набега крымцев, мало-помалу улеглась. Новоиспеченный армеец решил:
«Не те ныне времена, не может этого быть!»
XXI
Предлогом для объявления войны Турцией России был тот, что русские, преследуя мятежные польские отряды, перешли турецкую границу и сожгли пограничный город Балту. На самом же деле истинные причины возникновения войны крылись в происках французов и поляков, причем враждебные отношения между Францией и Россией возникли из-за Польши, которая как сама раздиралась усобицами, так и служила яблоком раздора для многих держав.
В конце 1763 года умер польский король Август III. Как обыкновенно бывало в Польше перед избранием короля, вся Речь Посполитая разделилась на партии, выставлявшие каждая своего претендента и враждовавшие между собою; в выборе партией того или другого кандидата на королевский престол немалую, если не главнейшую, роль играли щедрые подкупы со стороны иностранных держав, заинтересованных в польских делах, причем кандидатура того или другого избираемого часто поддерживалась вмешательством военной силы.
Екатерина II желала видеть на польском престоле графа Станислава Понятовского, которого лично знала, так как он в царствование Елизаветы Петровны жил некоторое время в Петербурге, принадлежа к составу английского посольства, и несколько времени был ее фаворитом. Это был один из самых блестящих людей своего времени, умный и рассудительный, одушевленный самыми благими намерениям, но, к сожалению, очень слабовольный.
Прусский король Фридрих II также согласился поддерживать Понятовского, и благодаря влиянию России и Пруссии Понятовский был избран 27-го августа 1764 года на Вольском поле в короли Польши, а 14-го ноября торжественно короновался в Варшаве.
Избрание короля не дало спокойствия злополучной Речи Посполитой: поддерживаемые Россией и Пруссией диссиденты, – находящиеся в подданстве польской короны православные и протестанты, – почувствовали почву под ногами и на сейме 1766 года потребовали себе равных прав с католиками. Однако сейм отверг это требование.
Тогда диссиденты и недовольные католики, чтобы достичь своей цели, образовали союз, так называемую кофедерацию, заседавшую в Радоме; во главе ее стал могущественный виленский воевода Карл Радзивилл; кроме радомской конференции (генеральной) образовались еще две меньших: в Слуцке под русским и в Торне под прусским покровительствами. На сейме в Варшаве 24-го сентября 1767 года, под давлением русских войск, было постановлено возвратить диссидентам их права. В феврале 1768 года между Россией и Польшей был заключен договор, в силу которого Россия ручалась за сохранение в Польше существующего порядка; таким образом, без вмешательства и согласия России не могло произойти в Польше никакой перемены. Иными словами, Россия стала властительницей Речи Посполитой.
Это положение Российской империи по отношению к Польше не могло нравиться другим державам; в особенности недовольна им была Франция, и благодаря ее стараниям в городе Баре была Красинским и Пулавским образована контрконфедерация, целью которой стала защита католической религии и свержение Августа IV.
Красинский явился в Версаль и сказал: «Я пришел бросить Польшу в объятия Франции!». Франция оказала помощь конфедератам, и они начали враждебные по отношению к русским действия; по призыву польского правительства Репнин выступил с войском против этих мятежников. В конце июля 1768 года русские взяли Бар, а 19-го августа – Краков. Конфедераты бежали в Турцию и в Венгрию.
Польские эмиссары и Франция, желая отвлечь Россию от Польши, деятельно старались заставить Турцию объявить войну; как раз на руку врагам русских пришел балтский инцидент, вызвавший большое раздражение среди турок; к тому же прежний визирь, противник войны и до некоторой степени доброжелатель России, был сменен, и его место занял человек совершенно других убеждений.
25-го сентября посол в Константинополе был позван на аудиенцию к новому визирю. Приветственную речь Обрезкова визирь прервал восклицанием: «Вот до чего ты довел!». И начал читать бумагу, дрожа от злости: «Польша долженствовала быть вольною державою, – значилось там. – Но она угнетена войском, жители ее сильно изнуряются и бесчеловечно умерщвляются. На Днестре потоплены барки, принадлежащие подданным Порты. Балта и Дубоссары разграблены, и в них множество турок побито. Киевский губернатор вместо удовлетворения гордо ответил хану, что все сделано гайдуками, тогда как подлинно известно, что все сделано русскими подданными. Ты уверил, что войска из Польши будут выведены, но они и теперь там. Ты заявил, что их в Польше не более семи тысяч и без артиллерии, а теперь их там больше двадцати тысяч и с пушками. Поэтому ты, изменник, отвечай в двух словах: обязываешься ли, что все войска из Польши выведутся, или хочешь видеть войну?»
Обрезков ответил, что он может обязаться, что по окончании всех дел в Польше русские совершенно очистят ее; в этом может поручиться и прусский посланник.
Русского посла удалили в другую комнату. После двухчасового ожидания к нему пришел переводчик с требованием, чтобы он обязался также, что русский двор «отречется от гарантии всего постановленного на последнем сейме и от защиты диссидентов, оставит Польшу при совершенной ее вольности». Обрезков отказался обязаться, так как мнение русского двора ему не известно; если Порта желает, то он сделает запрос в Петербурге. Но от него категорически потребовали дать обязательство, иначе быть войне. Посол отказался. Несколько времени спустя ему и одиннадцати членам посольства объявили, что они арестованы. Обрезкова схватили, посадили на лошадь, провезли через весь город сквозь многочисленные толпы народа и заключили в подземелье башни, куда свет проникал только сквозь единственное маленькое окно.
Этим событием началась война Турции с Россией.
Русские стали спешно делать военные приготовления, но полагали, что ранее весны Турция не приступит к военным действиям. Однако предположение не сбылось; 15-го января 1769 года крымский хан Крым-Гирей с семидесятитысячным войском перешел русскую границу у местечка Орел и вторгся в елизаветградскую провинцию, предавая все огню и мечу. Это вторжение замечательно тем, что оно стало последним в русской истории татарским нашествием.
XXII
Старик капитан Василий Иванович Кисельников, сделав обычный вечерний обход своего хозяйства, которое было не многосложно, однако все же требовало зоркого хозяйского глаза во избежание упущений, возвращался домой. Он был, несмотря на свои шестьдесят лет, бодр и свеж, хотя спина, правда, несколько ссутулилась, а заячий тулупчик, который он любил больше всяких шуб, в последнее время как будто стал казаться ему менее теплым. Из-под высокой бараньей шапки, сшитой из отборной домашней овчины, выглядывало сухощавое лицо, украшенное длинными, щетинистыми и колючими усами, которые капитан дозволял себе носить вопреки обычаю, по вольности дворянства; бороду он брил, но не часто, и седые иглы топорщились на подбородке. В одной руке старика была палка, в другой – чубук, который он то и дело прикладывал к губам, после чего выпускал синеватое облако дыма.
Подойдя к дому с густо покрытой снегом крышей и окруженному тесным кольцом изб, Кисельников вошел было на крыльцо, но остановился и обернулся. Вдали заходило солнце. Несмотря на половину января, в воздухе уже чувствовалась какая-то не зимняя мягкость, и огромные блестящие сосульки, свесившиеся по краям крыш, доказывали, что днем солнце работает усердно; чувствовалось, что здесь – не север, а благодатный юг.
«Слава Богу, как будто уже чуть-чуть весной попахивает, – думал старик, потягивая чубук. – Приходила бы поскорее!.. Зимой, слов нет, тоже не худо. Что же худого? Хоть бы, к примеру, сейчас. Погода – чего лучше: прогулялся, кости поразмял, а потом домой, чайком побалуюсь, ну и наливочки хвачу – пора бы мне оставить это баловство, старому греховоднику, – а там на теплую лежанку. Перина мягкая, лампадочки тихонечко светят. Сладко станет, так томно… А весной все же лучше. Птички одни… Хороший у нас край, добрый край! Ну, конечно, без труда да прилежания тоже ничего не выйдет».
И быстро пронеслась в памяти старика картина его первого приезда сюда.
Пусто, безлюдно. От деревни до деревни чуть не по сто верст. Народ разношерстный: и серб тут, и всякий иной. Не понравилось было Василию Ивановичу, но скрепил сердце, нашел бывалых людей, благо Елизаветград всего в трех верстах. Спросил совета, стал по малости заводить хозяйство. Людишек на выводе купил, жену с сыном выписал, и теперь хуторочек на заглядение. Деревенька стала хоть куда, вот и крест на колокольне блестит. Церковку-то уж после жениной смерти выправил.
Вспомнил капитан о жене, и лицо у него омрачилось.
«Эх, женка, женка! Была бы ты жива, мне бы и умирать не надо. Жили бы мы с тобою. И сын у нас молодец! – подумал он и снова поморщился. – Хотя не совсем».
Вспомнилось ему недавнее, крайне бестолковое, но беспокойное письмо Михайлыча.
«Н-да. На поединок с князем! Сорвиголова малый!.. Ну и на отдых не пойти ль?»
Издали донесся звон поддужного колокольца.
«Едет кто-то? Не ко мне ль? – подумал капитан и прислушался, пригляделся. – Да это Воробьевы».
Вскоре на широкой снежной равнине вырисовались запряженные тройкой сани, быстро приближавшиеся к усадьбе.
«Они и есть!» – распознал приближающихся Кисельников и крикнул:
– Игнат!
Из двери одной из лачужек, служивших жильем для рабочих, выскочил лохматый парень.
– Отвори ворота гостям, – приказал Василий Иванович.
Тройка уже была близко. Игнат побежал к воротам и широко распахнул их. Сани быстро въехали на двор.
– Наше вам, – сипловатым баском промолвил маленький, круглолицый старик, закутанный в волчью шубу.
Хозяин пошел к нему навстречу.
– Что запропал, Евграф Сергеевич? Каждый день я тебя поджидал. И что у тебя за дела такие? – заговорил Кисельников, тряся руку гостя.
– Ну; уж и заворчал! Экий нрав! Дела! А если у меня ломота? Полинька! Да чего ты там возишься?
Из саней неловко вылезала девушка, путаясь в длинном салопчике.
– Сейчас, папенька! – ответила она, и ее голосок прозвучал, как колокольчик. Из-под атласного капора лукаво глянули бирюзовые глаза, и она добавила, улыбаясь: – Я ведь не такая прыткая, как вы.
– Пойдемте, господа. Полинька, чайку не прочь? Или, плутовка, наливочки с нами, хе-хе? Как здорова, попрыгунья?
В сопровождении хозяина приезжие поднялись на крыльцо и, разоблачившись в небольших теплых сенях, прошли в жарко натопленную горницу, убранную просто, но с безукоризненной чистотой. Было немножко душно, пахло свежим хлебом. От лампад перед многочисленными иконами лился слабый желтоватый свет.
Евграф Сергеевич Воробьев, отставной прапор, оказался, когда скинул шубу, плотным, кругленьким человечком лет под шестьдесят, с веселым, гладко бритым лицом, украшенным двойным подбородком, и с маленькими, добродушными, заплывшими глазками.
Между двумя стариками Полинька выделялась как прекрасная роза среди увядшей крапивы. Девушка была очень хороша собою. Что-то вызывающее было в ее чересчур вздернутом носике, задорное и немножко грустное во взгляде голубых глаз; цвет лица мог поспорить белизной с мрамором; нежный румянец вспыхивал на щеках; губы так и манили к поцелую. Роста она была среднего, стройна, округлые формы, обрисовываясь из-под простенького темного платья, дразнили воображение.
– В самом деле, чего долго не приезжал, Евграф Сергеевич? – спросил Василий Иванович, когда гости расположились на самодельных стульях, а ключница старуха Мавра вместе с казачком Андрюшкой бренчали посудой, собирая на стол.
– Ей-Богу, правда, ломота одолела: просто сил нет. Надо думать, перемене погоды быть. Сегодня полегчало, ну и говорю: «Поедем, Полька, к приятелю!». Вот мы и здесь. Ну как живешь?
– Да так: ни шатко ни валко, ни на сторону. Мавра, скоро ты?!
– Пожалте к столу. Сейчас Андрюшка самовар подаст.
– Давайте закусим, и я с прогулки тоже не прочь. Ты, Мавра, подай варенья побольше малинового: Полинька любит. Ну, Господи, благослови! Подвигайся, Евграф, пропустим по единой травничку, а вот и грибочки.
Кисельников с приятелем выпивали, закусывали и вели бессодержательную беседу, чуть не каждое слово которой было давно знакомо Полиньке. Она не слушала их и сидела со скучающим видом. Все-то одно и то же, день один, как другой… Тоска!
«Будь здесь Саша, тогда иное дело», – мелькнуло у нее.
Эта мысль приходила в голову девушки при каждом приезде в усадьбу капитана, каждый раз заставляла ярче вспыхивать румянец и щемила сердце сладкой грустью.
Раз только во время стариковской беседы девушка вдруг насторожилась и вся обратилась во внимание: заговорили об Александре Васильевиче.
– От сынка нет ли вестей? – спросил Воробьев. Василий Иванович слегка нахмурился и сказал со вздохом:
– Сдается мне, с ним неладно что-то. Сам он ничего не пишет, только, что здоров, да поклоны посылает. А вот Михайлыч мне от себя дал весточку. Пишет бестолково и что-то такое несуразное: будто из-за какой-то девки Сашка с каким-то князьком повздорил.
Ложка, которой Полинька брала варенье, дрогнула в ее руках, лицо заметно побледнело.
– Скажи на милость! С этакой персоной, с князем, и из-за девки!.. – подлил масла в огонь ее отец.
– Да мало того: на поединок с ним вышел и застрелил этого самого князя-то.
– Э-э! За такие дела не похвалят.
– Что говорить. Не знаю, ошалел Сашка, что ли? Непохоже на него. Сдается, Михайлыч что-нибудь напутал.
– Конечно, напутал, – воскликнула каким-то звенящим голосом Полинька, вдруг покраснев до корней волос. – Никогда не поверю, чтобы Саша… Чтобы Александр Васильевич в такие дела… На поединок из-за…
Она замолкла, совершенно смущенная. В глазах блеснули слезы.
– Та-та-та, как взъерепенилась, та-та-та! – не то с недоумением, не то с удивлением сказал ее отец.
Василий Иванович закивал ей с довольным видом.
– Верно, Полинька, верно! Не таков мой Сашка, чтобы из-за какой-то девки человека убивать. Вранье, вранье!
– Однако, так сказать, дыма без огня не бывает, – задумчиво промолвил Воробьев.
– Может, что-нибудь и есть, да совсем иное, – проговорил Кисельников и перевел разговор на какую-то хозяйственную тему.
Для Полиньки беседа стариков потеряла интерес, и она отдалась своим думам. Она была сильно взволнована известием и огорчена; ей было больно, словно ее ударили ножом, в душе царила неясная суета.
«Чтобы он, Саша, сделал такое… И из-за, из-за… этакой! Никогда не поверю! Или он, говоря мне о своей любви, лгал, только сыпал словами, а в душе думал не то? Но ведь это – ужас! Ведь тогда и жить не стоит. Боже мой! Возможно ли это?»
И в ее воображении пронесся образ молодого Кисельникова с его открытым лицом, с ясным взглядом.
«Нет, он мне не лгал, нет… Но ведь сердцу не прикажешь. Может, та-то, питерская, куда лучше меня».
Змея ревности так и ужалила, и шевельнулась жгучая злоба против «той», неведомой, но ненавистной.
«Пустяки! И чего я всполошилась? Придет время, узнаю все», – пыталась успокоить себя Полинька.
Вдруг среди раздумья до нее донеслись слова отца:
– Нет, ты не смейся, Василий Иванович: доподлинно известно, что татарва у границы собирается и уже пошаливать начинает.
– Ну и пусть пошаливают, – лениво цедил Кисельников, уже изрядно хвативший наливки и потому бывший хоть и в благодушнейшем, но сонном состоянии.
– А если они к нам ворвутся?
– Мы их в штыки да в сабли, хе-хе! Вспомним, как немцев били.
– Шути, шути, а как в самом деле случится, тогда, брат, будет поздно. Команд-то у нас в этих местах, кроме гарнизона в Елизаветграде, нигде нет. Им, разбойникам, это и на руку.
– Полно молоть! Не прежние сейчас времена. А вот что спать пора, это верно! – И Кисельников, зевнув, потянулся, после чего, позвав Мавру, приказал ей стлать пуховички.
Старики расположились на покой в спальне Василия Ивановича, а для Полиньки была устроена постель в смежной комнате, куда притащила свою перинку и Мавра, чтобы барышне страшно одной не было.
Вскоре дом погрузился в тишину, среди которой гулко раздавались басистый храп гостя и тонкая фистула хозяина.
Полиньке не спалось. Она закутывалась поплотней в одеяло, нарочно не открывала глаза, но мысли, одна другой назойливее, так и теснились в голове, отгоняя сон. Лишь после долгих усилий она наконец впала в тяжелое забытье, полное смутных сновидений. То ей снился Саша, грустный, бледный, с упреком смотревший на нее, то грезились скуластые татарские физиономии, дико кричавшие, то что-то неопределенное, то страшное до ужаса.
Когда девушка очнулась, начинался рассвет. Все еще спали, кроме неутомимой Мавры, которая уже отправилась хлопотать по хозяйству, чтобы к пробужденью господ все уже было как надо.
«Поспать разве еще? – подумала Полинька и повернулась было на другой бок, но почувствовала, что не заснет. – Не стоит валяться. Встану».
Она начала медленно одеваться. Вечерней смуты как не бывало, на душе было спокойно и ясно.
Утро занималось доброе; загоревшаяся заря кинула розовый отблеск в комнату, и в этом розоватом свете стройная фигура девушки с рассыпавшимися по неприкрытым плечам золотистыми волосами была обворожительно прелестна. Вошедшая Мавра залюбовалась ею.
– Что ты за красоточка, барышня! Тебя бы за принца либо за королевича только и сватать. Что раненько поднялась? Ты бы… – начала было экономка и остановилась с открытым ртом.
Разом вздрогнули и старуха, и девушка: откуда-то издали донесся и потряс воздух какой-то отдаленный раскат грома, за ним – другой, третий – правильными перекатами, сливавшимися в один сплошной гул.
Мавра заахала, крестясь:
– С нами крестная сила! Что это? Да ведь это из пушек в городе палят.
Полинька стала дрожащими пальцами торопливо застегивать платье. Ей вспомнился вчерашний разговор, у нее мелькнула страшная мысль: «Татары!». И она с криком побежала в смежную комнату.
Старики уже проснулись и, переполошенные, поспешно накидывали одежду.
– Василий Иванович! – бормотал весь бледный Воробьев. – Палят… Я тебе говорил… Ах, Боже мой! Да где же мои сапоги?..
Кисельников в одном халате выбежал на крыльцо.
На дворе толпились полуодетые дворовые. Бабы хныкали.
– Ой, батюшка, родименький! Пропали наши головушки! Сейчас казак проскакал, говорил, татары к городу подошли. Тьма их тьмущая… Рыщут всюду, что волки.
Вздрогнул и побледнел Кисельников.
Мало-помалу на дворе столпились все обитатели дома. Полинька жалась к отцу, как тростинка к крепкому дубу, но и сам этот дуб дрожал как осиновый лист.
Из деревни донеслись неистовый звук набата и дикие вопли. Было видно, как вспыхнула крайняя изба.
И вдруг вся равнина почернела от десятков всадников, словно выросших из земли. Воздух наполнился гортанными выкриками и фырканьем коней. С десяток желтолицых, скуластых всадников на поджарых скакунах примчались к усадьбе. Ворота выломали.
– Деревню жгут, проклятые! – в отчаянье воскликнул Василий Иванович, но тотчас же в нем страх заменился злобой. Он, быстро вбежав в комнату, схватил мушкет, который держал заряженным на случай, и вернулся обратно.
Татары уже ворвались.
– А, вы так! – пробормотал старик и прицелился.
Грянул выстрел. Не изменили рука и глаз старому воину: один из всадников схватился за грудь и тяжело рухнул с седла. Но через мгновение блеснула кривая татарская шашка над головой Кисельникова, и упал, как подкошенный, старик капитан, щедро орошая снег кровью из раскроенного черепа.
Полинька молилась, находясь как в чаду. Внезапно перед нею круто осадил коня широкоплечий богатырь татарин со зверским лицом и схватил ее за плечо. Она вскрикнула.
Евграф Сергеевич обеими руками уцепился за дочь, крича:
– Оставь, мерзавец!
– Ты, старая собака, молчи. А ты, красавица, не плачь! Мы тебя увезем, хану продадим. Будешь ты у него щербет пить, шелка носить. Тебе, душа, горевать не надо! – произнес татарин и, подняв девушку, как перышко, перекинул ее через седло.
– Отец! – отчаянно закричала Полинька.
– Зачем отец? Отец – старая собака. Куда его? Ему башку срезать надо, – сказал татарин и округлым, быстрым движением шашки снес голову старика Воробьева с плеч.
Полинька рванулась, дико вскрикнула и лишилась сознания.
Окончив грабеж, татары унеслись с быстротой ветра, оставляя следом дымившиеся деревушки и факелом горевшую скромную усадьбу Кисельникова.
Набег хана Крым-Гирея стоил елизаветградской провинции многих пленных, множества скота и до тысячи сожженных домов. Красивейших женщин хан отвез в дар султану.
XXIII
Перенесемся опять с далекой окраины тогдашней России в приневскую столицу.
Весной состоялась свадьба Ольги Свияжской с Евгением Дмитриевичем Назарьевым. В залитую огнями церковь Рождества Богородицы, где происходило венчание, съехалась вся петербургская знать; императрица прислала через флигель-адъютанта подарок молодым и свое поздравление.
Невеста дышала счастьем, о Назарьеве и говорить нечего, Свияжский-отец сиял и ходил гоголем; из всей семьи были только двое, не разделявшие общего довольства, а именно Надежда Кирилловна и… Николай Андреевич.
Мачеха улыбалась, и никто не знал, что у нее творится на душе; только неровное дыхание да лихорадочный, злой блеск глаз могли бы выдать ее волнение; но этого никто не заметил, и даже все решили, что она «поистине, не мачеха, а совсем-совсем как родная мать».
Невесел был и юный Свияжский. Он отнюдь не завидовал сестре, а наоборот, от всего сердца желал ей величайшего благополучия; но, по сравнению с ее счастьем, еще глубже, безнадежнее представлялось ему его собственное горе.
«Олечка счастлива, Бог неожиданно для всех устроил ее судьбу. Но мне и на это, на такое чудо, какое совершилось с сестрой, нельзя рассчитывать, – думал он. – Будем видеться, будем мечтать, пока хоть это можно, а там… Ох, лучше и не заглядывать вперед! Верно, выдадут Дунечку за какого-нибудь лабазника».


























