Текст книги "Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6"
Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 80 страниц)
Она уже, не стесняясь, стала говорить, что ей с ним скучно, что на нее нападает зевота, едва он заговорит. Она стала капризничать и срывать на муже свое раздражение.
Он терпеливо сносил ее капризы, но все больше и больше отдалялся от нее.
Оба страдали, их жизнь грозила стать адом. Только порывы чувственности соединяли их. В маленьком теле Лизбеты таился, казалось, целый омут страсти. Это была прирожденная вакханка. Но мало-помалу и с этой стороны началось охлаждение. Ласки мужа потеряли для нее прелесть новизны, а его пугали ее дикие чувственные порывы.
Так тянулись скучные дни во взаимном недовольстве.
Внезапно в Лизбете произошла перемена. Капризы ее прекратились, она целыми днями теперь бывала в духе, ее глаза стали теплиться каким-то тихим огоньком.
Павел Степанович удивился, но скоро понял, что причина перемены в расположении духа жены совпала с частыми посещениями их дома близким соседом, красавцем и богачом паном Казимиром Ястребцом.
– Он ее развлекает… Этому можно только радоваться… – решил боярин и сам старался приглашать пана Ястребца.
Так продолжалось до тех пор, пока он не узнал ужасной истины о характере отношений между паном Казимиром и Лизбетой.
Это случилось позднею осенью. Выдался довольно ясный день, и боярин Белый-Туренин воспользовался этим, чтобы побродить по саду.
Сад почти сплошь состоял из лиственных деревьев разных пород. Листва частью опала, частью держалась на ветках; казалось, что по всему саду были разбросаны пестрые пятна – от светло-желтой окраски березы до кроваво-красной листвы осины. Косые лучи осеннего солнца прорезали ветви и кидали тени на усыпанную опавшими листьями дорожку.
Ветра не было, и тишина стояла полнейшая. Павел Степанович медленно брел по саду.
Эта тишина успокоительно действовала на него, а он так нуждался в успокоении. Он прежде думал, что нельзя страдать более, чем он страдал, лишившись любимой женщины, но в недавнее время понял, что можно страдать куда сильнее. Чистая совесть помогает снести всякие муки, но если на совести есть маленькое пятнышко – муки удесятеряются. Это на себе испытал Белый-Туренин.
До женитьбы на Лизбете он думал, что грех отступничества покрывается благим желанием спасти честь девушки, но, женившись, он понял, что жертва принесена напрасно: не стоило спасать честь той, кто понятия не имеет о чести. Лизбета не раз в глаза насмехалась над ним:
– Эх ты, глупенький москалек! Неужели ты думал, что твоя женитьба была необходима? Поверь, я так бы все устроила, что никто никогда бы не узнал.
– Но, Лизбета, ведь ты должна была бы всех обманывать?
– Что ж! Для того и дураки существуют, чтобы их обманывали! – презрительно смеясь, отвечала ему жена.
Тут-то тяжесть греха дала себя знать. Павел Степанович сознавал себя глубоко несчастным и преступным, и жизнь стала казаться ему не благом, а злом.
В тот день, о котором идет речь, боярин чувствовал себя настроенным несколько веселее, чем всегда.
Вот уже скоро неделя, как в его доме гостит Казимир Ястребец, и жена в духе, не досаждает ему своими беспричинными капризами. Кроме того, как сказано, тишина ясного осеннего дня благотворно действовала на его душу.
Он прошел главную дорожку, свернул на узкую тропку, вившуюся между кустов. Он шел, задумавшись. Вдруг он расслышал невдалеке от себя страстный шепот, звуки поцелуев.
Боярин раздвинул кусты и остановился как вкопанный: в нескольких шагах от себя, на скамейке, он увидел Лизбету в объятиях пана Ястребца.
Увидя мужа, Лизбета ахнула, выражение какой-то собачьей трусости появилось на красивом лице Казимира. Он выпустил из своих объятий Лизбету, вскочил со скамьи и уставился испуганными глазами на боярина.
Павел Степанович медленно подошел к ним. Он был бледен от гнева.
Полновесная пощечина заставила повалиться пана Казимира на землю. Пан вскрикнул, ползком добрался до ближайших кустов, поднялся и во весь дух пустился из сада.
– Домой! – крикнул Белый-Туренин жене, грубо повернув ее за плечо.
Когда они пришли в дом, боярин снял со стены нагайку.
– Что ты, москаль? – крикнула полька.
Но «москаль» ее не слушал. Он скрутил ей руки, положил жену к себе на колени и высек, как девочку.
– На первый раз будет; запомни хорошенько московскую расправу. Помни, случится еще раз такое – убью! – проговорил он, отпустив наконец высеченную жену, и, не прибавив более ни слова, даже не взглянув на нее, повесил нагайку на прежнее место и удалился.
Лизбета тряслась от злости.
– Дикий москаль! Варвар! Зверь! – приговаривала она, морщась от боли.
Через три дня она сбежала с паном Казимиром.
Павел Степанович не стал ее разыскивать: он понял, что такую порочную натуру нельзя исправить, не стоит о ней сожалеть.
Он не любил жену, и ее измена возмущала его скорее не как мужа, а просто как честного человека. Когда он жил с нею, он тяготился ее присутствием, а, между тем, бегство Лизбеты все-таки заставило его почувствовать себя одиноким.
Раньше была кое-какая цель жизни, теперь ее не стало.
Ему невыносимо сделалось жить вдали от родной земли, среди людей, чужих по языку, по обычаям. Сына Руси потянуло на Русь. Кругом шли толки о царевиче. Истинный он был или ложный, во всяком случае ему можно было служить уже ради того, что он принял имя сына Иоаннова, что он шел свергнуть Бориса, которого Павел Степанович ненавидел как гонителя его «Катеринушки», как виновника его удаления из родной земли. Кроме того, царевич давал возможность Белому-Туренину забыться от «тоски житейской», сложить голову в честном бою.
В одно серое осеннее утро боярин выехал из ворот своей усадьбы, вооруженный, снаряженный для дальнего пути, и направил коня в сторону московского рубежа: он ехал к царевичу.
Догнать самозванца ему пришлось уже на русской земле.
Между тем Лизбета, убежав с паном Ястребцом, повела, благодаря богатству своего возлюбленного, шумную, рассеянную жизнь. Позже пан Казимир, имевший связи, сумел определить ее в составлявшуюся тогда женскую свиту «будущей русской царицы» Марины.
Окруженная блестящею молодежью, вечно веселясь, Лизбета была счастлива по-своему. Нечего и говорить, что пан Казимир скоро был заменен новым паном, тот, в свою очередь, новым, и так потянулся длинный ряд более или менее быстро сменявших друг друга «коханых дружков».
XI. Приступ
Еще когда «царевич» только приближался к границам Руси, уже в южных русских областях началось брожение в его пользу. У Димитрия были тайные деятельные пособники. Они рассыпались по городам и местечкам, читали подметные письма «царевича», сулившие разные милости.
Воеводы царя Бориса пытались бороться с назревавшим мятежом и не могли, потому что враги были тайными, неуловимыми.
А волнение народное росло. Наружно все еще оставались верными Борису, но втайне с нетерпением ждали времени, когда придется грудью встать за «царя истинного, законного, за сына царя Ивана Васильевича»: кроме всяких милостей, подкупало и имя Димитрия.
Была и еще поддержка у самозванца в лице бояр, недовольных Борисом. Из них мало кто перешел открыто на сторону лжецаревича, зато большинство тайно доброжелательствовало ему не потому, что верили ему или полагали, что он сделается царем – они были далеки от этой мысли, – но они радовались, что самозванец наделает немало хлопот Годунову, и вовсе не желали, чтобы в государстве возможно скорее водворилось спокойствие.
Неудивительно поэтому, что едва лжецаревич перешел русский рубеж, как начались его успехи. 16 октября 1604 года самозванец вступил на русскую землю, а 18 в слободу Шляхетскую, где он остановился, уже пришла весть, что город Моравск отпал от Бориса и поддался «истинному царю Димитрию». Затем поддался ему Чернигов, дальше Путивль, Рыльск, волость Севская, Борисов, Белгород, Воронеж, Оскол, Валуйки, Кромы, Ливны, Елец.
Не поддался только Новгород-Северский потому, что там начальствовал Петр Федорович Басманов. Этот Басманов – одна из загадочных личностей в истории. Сын и внук царедворцев, прославившихся своею низостью в былое время, в эпоху Иоанна Грозного, он представлял из себя какую-то смесь добра и зла. Недюжинный ум, храбрость, твердость духа он соединял с громадным честолюбием, ради которого способен был на самые недостойные поступки. Все его действия клонились к возвышению себя; если его стремления совпадали с благом родины – тем лучше, если не совпадали – он мало о том беспокоился.
Что самозванцу с горстью изменников и ляхов удастся свергнуть Бориса, ум и способности которого были хорошо известны Басманову, в это он, безусловно, не верил, а потому, когда посланный лжецаревича, поляк Бучинский, предложил ему сдаться, он, стоя у пушки и держа зажженный фитиль, отвечал со стены:
– Царь и великий князь в Москве. Ваш Димитрий скоро на кол сядет. Ну, живо!
И он сделал вид, что подносит фитиль к пушке.
– Быть бою! – воскликнул самозванец, выслушав этот ответ.
Однако на лицах своих сподвижников он далеко не нашел, как он ожидал, выражения удовольствия.
Это заставило его призадуматься: воинственные и кичливые ляхи, пока города сдавались без выстрела и встречали рать лжецаревича хлебом-солью, теперь не особенно стеснялись выражать свое недовольство и не изъявляли особенного рвения идти на приступ; то же было и с корыстолюбивыми русскими изменниками из бояр и с полуразбойниками, алчными до легкой добычи, казаками; только голытьба готова была идти за «своим царем» всюду – но многого ли стоили эти нестройные, почти безоружные толпы разношерстного люда?
Самозванец медлил с приступом. Он приложил все усилия, чтобы заставить город мирно сдаться, послал к Басманову бояр-изменников, суля ему всякие милости, если он сдастся, но военачальник Бориса оставался непреклонным.
Войско Басманова состояло всего из пятисот стрельцов, но на него воевода мог надеяться, потому что, едва мятеж начал зарождаться, он сумел разыскать мятежников и предал их лютой казни; это отбило у всех охоту роптать и возмущаться, все волей-неволей дружно стали грудью за Бориса, потому что малейший признак недоброжелательства царю Борису влек за собою жестокую смерть.
Видя непреклонность Басманова, самозванец решился на приступ.
Был серый ноябрьский день. Моросил мелкий дождь, и вся окрестность Новгорода-Северского была подернута будто дымкой. Сквозь эту дымку смутно виднелись темные, то неподвижные, то быстро перебегающие фигуры стрельцов на стенах городка, желтели языки огоньков зажженных фитилей. Внизу, саженях в полутораста от крепости, страшной более мужеством ее защитников, чем деревянными стенами, серела сплошная масса войска Лжецаревича.
Как не похожа была эта рать на ту блестящую, воинственно настроенную, которой несколько месяцев тому назад, в ясный летний день, делал смотр «царевич»! Все краски будто потускнели; медь и сталь шеломов уже не горела жаром золота и серебра, и перья, тогда гордо развевавшиеся, размокли и прилипли к навершью[48].
Не те и лица у польских воинов: угрюмые, почти озлобленные, они мало напоминают былые веселые мужественные физиономии. Этот «проклятый городишко», как называли раздраженные ляхи город, который хотели теперь взять приступом, был для всех этих панов чем-то вроде тумака после роскошного пира.
Им всем так хотелось поскорее быть в Москве, о богатстве которой они много наслышались, так хотелось поглядеть на голубоглазых, чернобровых затворниц-москалек, так хотелось засесть за веселый пир в блещущих золотом покоях московского царя и, в качестве царских сподвижников, дать полный простор для разгула всем своим мелким страстишкам – и вдруг такая неприятная задержка в виде какой-то жалкой крепостицы с сотнею-другою бородатых москалей! Было отчего раздражаться павам!
Если бы еще предстоял полевой бой – ну, тогда это было бы еще полгоря: почему не потешиться битвой для развлеченья? Ведь их легкая, хорошо обученная конница непременно смяла бы тяжелые толпы московцев. Бой был бы недолог, и ляхам приходилось бы только пожинать плоды легкой победы. Но тут иное дело. Во-первых, предстоял бой, где действовать на конях было невозможно, а лях на земле и тот же лях на коне были совершенно разными воинами. Во-вторых, хорошо еще если дело окончится одним приступом, а если приступ не удастся? Потянется долгая, утомительная, скучная осада, придется дрожать от холода и мокнуть в шалашах, терпеть лишения – что могло быть в этом привлекательного?
Построилось войско совсем в ином порядке, чем на смотре: теперь впереди находилась «мужичья», как называли поляки, толпа, позади – польская конница и казаки.
«Мужичья» толпа не вполне заслуживала это название. Правда, главную массу ее составляли холопы-лапотники и даже босяки, но немало было в ней и людей иных сословий.
Вон, например, впереди виднеется конная фигура молодого красавца, по-видимому, боярина; рядом с ним другой всадник, одетый попроще, должно быть, его холоп. Боярин не только не гнушается стоять бок о бок с «сермяжными людишками», но даже намерен идти на приступ именно в их рядах, а не в числе чванных ляхов и знатных русских изменников.
– Фомка, – говорит он холопу, – пора, пожалуй, спешиться: сейчас, надо думать, пойдем на приступ.
– А что ж, боярин, спешимся, – отвечает холоп.
И фигуры спрянувших с седла боярина и его слуги пропадают в массе люда.
«Серяки» топчутся на месте, глухо гудят. Слышатся отдельные выкрики.
– Уж мы пойдем ломить за нашего Димитрия Иваныча! Во! – потрясая дубинкой, кричит какой-нибудь босоногий ражий детина в продранном кафтане.
– Одно слово – горой! Не выдадим! – поддерживает его стоящий рядом с ним тщедушный мужичок с грязной жидкой бороденкой.
Ряды панов и казаков довольно тихи: там разговаривают сдержаннее.
– И какой дьявол заставил меня идти в этот проклятый поход! – ворчит себе под нос пан Чевашевский. – Проливать кровь за какого-то бродягу и за это получить, быть может, только знатный кукиш! Черт бы побрал и царевича, и всех москалей!
– Ну, ты, пан, полагаю, немного крови прольешь, – насмешливо замечает ему стоящий рядом с ним Станислав Щерблитовский.
– Ого! Видно, ты меня еще не видал в битве, мальчик! Я – зверь, я – лев!
– В битве тебя, правда, не видал, но храбрость твою испытывал. Может быть, ты и зверь, только не лев. Знаешь, ведь и зайцы – тоже звери, – усмехаясь, говорит Щерблитовский.
– Дерзкий, глупый мальчишка! Жаль, что теперь нельзя, а то бы ты отведал моей сабли!
– Что ж? Можно ведь и потом. А? Что ты на это скажешь?
Но Чевашевский будто не слышал его и смотрел в сторону злобно сверкавшими глазами.
– Погоди! Уж я тебе отплачу! Выберу время! – шептал он.
Вдруг разом дрогнула и замерла вся рать Лжецаревича. Тихо, ни звука.
– Вперед! – раздался громкий возглас самозванца.
– Вперед! – подхватили отдельные голоса.
– Заиграли трубы.
«Мужичья» толпа всколыхнулась. Сперва выбежали из рядов мелкие кучки людей, потом вся масса «серячков» с криком, воем, размахивая оружием, таща осадные лестницы, понеслась, как лавина, к городку.
Паны и казаки спешились, готовясь к бою.
Крепость молчит, будто там все вымерли.
Ближе, ближе нестройные толпы осаждающих. Вот уже до стен осталось не более десятка сажен.
Блеснули и опустились огоньки фитилей. Грянули пушки, протрещали пищали. Городок ожил и уже не хотел смолкать. Новый и новый залп. Пули жужжат, и ядра прыгают среди толпы «серяков» в кровавом месиве.
А толпа уже не бежит к стенам. Она оглушена, она растерялась.
– Бьют! Бьют! – несвязно бормочет ражий парень, недавно воинственно размахивавший дубиной.
– Назад, что ль? – выпуча глаза, испуганно шепчет мужичок с бороденкой.
И сколько нашлось таких ражих парней и мужиков с бороденкой! И вся толпа мнется на месте.
А ядра опустошают ряды, пули больше прежнего посвистывают.
– Что ж стали? К стенам! – кричит тот самый боярин, который виднелся впереди «мужичьей» толпы, и, выхватив из рук только что убитого ратника лестницу, бежит, волоча ее за собой, к городку.
Следом за ним неизменный холоп. Едва пробежали они несколько шагов, и к ним прибавился десяток смельчаков, там новый десяток, там сотня.
– Идут же люди, гм… Разве и нам? – бормочет тщедушный мужичок, дернув свою бороденку, и, внезапно набравшись смелости, пускается вслед за бегущими к городку.
Приступ продолжался. Правда, осаждающих горсть в сравнении со всею массой войска, но зато это – храбрейшие: трусы по-прежнему топчутся на месте.
Вот боярин уже приставил лестницу к стене, лезет наверх. Голова его уже видна довольно высоко над толпой.
– Молодец! – шепчет самозванец.
– За мной! – кричит боярин и вдруг, словно сорвавшись, падает вниз.
На место боярина лезут новые и новые, и все, подобно ему, точно срываются.
Шатается лестница, оттолкнутая от стены стрельцами, стоит мгновение вертикально и быстро падает при громком крике осаждающих. Сверху со стен льется кипящий вар, кипяток, сыплются тяжелые камни вперемешку с пулями.
– Назад, назад! – в ужасе кричат осаждающие.
И, как прежде немногие смельчаки увлекли за собою к стенам сотни, так теперь трусливые увлекли за собою более смелых.
Побросав оружие, вбежали осаждавшие в ряды своих все еще стоявших в нерешимости товарищей.
– Назад! В стан! – прокатилось по рядам «серяков».
И вся толпа в паническом ужасе побежала от стен.
Казаки и ляхи двинулись было к городку, но их смяла, увлекла масса бегущих, и надменные потерявшиеся паны отдались общему движению; казаки повернули обратно еще раньше их.
В это время раскрылись ворота Новгорода, и Басманов во главе отряда конных стрельцов ударил на бегущих.
– Ой, секут! Секут! – жалобно вопили ратники Лжецаревича, не думая о защите.
Стрельцы рубили направо и налево.
Самозванец кусал губы от бешенства.
В толпе стрельцов он узнал Басманова – его выдавало красивое надменное лицо – и, скрежеща зубами, поскакал к нему. Но воевода как раз в это время приказал прекратить бой, и отряд, как быстро появился, так быстро и унесся обратно в городок.
– И тут неудача! – яростно воскликнул Лжецаревич. Приступ был отбит блистательно, с этим, скрепя сердце, должен был согласиться самозванец.
Он посмотрел на свое войско – все поле было покрыто беглецами.
– Трусы подлые! – прошептал он.
Потом он перевел взгляд на город. Там по-прежнему виднелись то неподвижные, то быстро перебегавшие фигуры стрельцов, по-прежнему желтели огоньки фитилей. Там все были готовы к новому бою. Лжецаревичу показалось, что он различает фигуру Басманова.
Он поднял руку и, не стыдясь десятка бывших с ним панов, в бессильной злобе погрозил воеводе кулаком.
Внезапно внимание Лже-Димитрия привлекли два человека или, вернее, один, несший другого на руках. Человек этот медленно шел от города к стану, слегка согнувшись под тяжестью ноши. Несомый не шевелился; на бледном лице его виднелись пятна крови.
Самозванец вгляделся и узнал в раненом того боярина, который первый кинулся на приступ. Лжецаревич подъехал поближе.
– Жив? – спросил он отрывисто.
Несший остановился.
– Жив, Бога благодаря, а только обмерши маленько.
– Ты кто такой?
– Я – холоп евонный, Фомкой звать.
– А он?
– Боярин Константин Лазарыч Двудесятии.
– Скажи боярину, когда он очнется, что пусть он просит у меня чего хочет – все сделаю: таких молодцов мало у меня.
– Ладно, скажу. Батюшки святы! Да ведь ты сам царевич! – воскликнул Фомка, тут только признавший Димитрия. – А я, дурень, и шапки не заломил! Не погневайся, батюшка царевич!
– Ничего, ничего! О шапке ль тебе думать теперь?! Неси бережно, да сказать не забудь, что я велел, – промолвил лжецаревич, круто повернув от Фомки.
Оставшись один с бесчувственным боярином на руках, холоп хитро улыбнулся.
– Вот я и сделал два дела! И от смерти спас господина, и под милость царевичу подвел. Истинный ли он царевич, бродяга ли – все едино, может, боярину пригодится!
И Фомка бодро зашагал к стану.
XII. Как боярин и холоп попали к «царевичу»
Из рассказа Парамона Парамоновича старому Двудесятину уже известно, что попытка Константина похитить Пелагеюшку окончилась неудачей. Когда Константин Лазаревич, отпущенный боярином Чванным после долгого наставления и угрозы пожаловаться отцу, вернулся к тому месту, где стояла тройка, предназначенная для увоза его с милой, Фомки еще не было, и лошадей сдерживал какой-то хлопчик Парамона Парамоновича. Боярин молча взял из его рук вожжи и уселся в возок. Скоро Фомка вернулся, почесываясь.
– Ну и кулаки же у здешних холопов! Одначе и я… Что, боярин, призадумался? – сказал он.
Двудесятин не отвечал. Его душили подступавшие слезы. Он был близок к отчаянию. Неудача была для него страшным и неожиданным ударом. Все было так хорошо подготовлено, можно ли было ожидать, что Фекла изменит? Он был так уверен в успехе своего предприятия, что, когда Фомка остановил тройку в назначенном месте и он выпрыгнул из возка, чтобы пробраться в сад, а на него и на Фому набросились выскочившие из засады холопы Чванного, он принял их за простых разбойников, и только появление самого Парамона Парамоновича открыло ему все.
– Что, боярин, пригорюнился? – повторил свой вопрос холоп. – Э! Полно, не унывай! Все еще поправить можно.
– Ах нет! Не поправить! Осрамились мы с тобой, Фома, и девицу ведь, пожалуй, обесславили! – горестно воскликнул боярин.
– Что ж делать! И на старуху бывает проруха. Уж коли баба ввязалась, быть ли добру? Одно слово – баба! К дому ехать прикажешь?
– Нет, нет!
– К дому теперь ворочаться, точно, не рука: выждать время надо. Куда же?
– Ты, Фомушка, поезжай, куда хочешь, а я сойду с возка: мне один путь…
– Так и я с тобой.
– Нет, тебе незачем.
– Что ж ты осерчал на меня, боярин?
– Оттого что люблю тебя, потому и не беру. Путь мне – в реку-Москву!
Холоп всплеснул руками от ужаса.
– Побойся Бога, боярин! Что с тобой, болезный?! Да нешто можно этакий грех на душу брать? А Бог на что? Али о Нем забыл?
– Бог моего горя не поправит.
– Слушать тошно! – с негодованием вскричал холоп. – Можно ль говорить такое? Очухайся да перекрестись! – добавил он грубо и сам замолчал.
Они помолчали.
– Вот что, боярин, – снова и уже мягко заговорил Фома. – Молвил ты все это в помрачении ума, и, как я смекаю, пройдет малость времени, и опомнишься ты. Только надо тебе свое горе размыкать… Чем в реку, лучше поедем к этому царевичу Димитрию, о котором теперь везде трубят. На дорогу мы снаряжены хорошо, деньги есть… Чего еще? Прямехонько и махнем. Разыскать его будет не трудно, чай… И потешимся мы вдосталь, и горе твое среди боев да сечей полегчать должно… А там, может, еще все и устроится – никто, как Бог! Ладно, что ль?
– Пожалуй, мне все равно, – нехотя отозвался Константин Лазаревич.
Фома плотнее уселся на облучке и дернул вожжи. Таким образом младший Двудесятин со своим верным холопом Фомою очутились в войске Лжецаревича.
XIII. Битва 21 декабря 1604 года
Зимний день. Косые лучи солнца заставляют искриться снег так, что глаз невольно жмурится, заставляют подтаивать иней на немногих деревьях и выгоняют на концы ветвей светлые капли, тяжелые, стынущие от утреннего мороза, все величивающиеся, превращающиеся в прозрачные иглы-сосульки. Если бы можно было взлететь вон туда, к тому коршуну, который темною точкой кажется на светло-голубом своде неба, то глазам представилась бы обширная, вдаль уходящая равнина, местами белоснежно-блестящая, местами закрытая темными пятнами лесов. Потом глаз различил бы темный круг Новгорода-Северского и кольце шалашей и землянок лжецаревичевой рати вокруг него кое-где синеющую льдом, кое-где прорезанную полыньями, кое-где сливающуюся с землею под одним общим белым покровом ленту реки Десны, дальше – что-то движущееся медленно, будто ползущее, темное и по блескивающее временами на солнце. Это – московская рать, собравшаяся по приказу Бориса Федоровича в Брянске и теперь выступившая на помощь к Новгороду-Северскому.
Далеко растянулось московское войско. Вон сторожевой полк[49] с окольничьим Иваном Ивановичем Годуновым да князем Михаилом Сампсоновичем Турениным, передовой – с князем Василием Васильевичем Голицыным и Михаилом Глебовичем Салтыковым, большой – с князем Федором Ивановичем Мстиславским, главным воеводою, и князем Андреем Андреевичем Телятевским; по сторонам полки правой и левой руки с воеводами: на правой руке – князем Дмитрием Шуйским и окольничьим Михаилом Кашиным, и на левой – с Василием Петровичем Морозовым да князем Лукою Осиповичем Щербатым. Вон и Лазарь Павлович Двудесятин едет с князем Мстиславским.
Главный воевода не в духе.
– Что хмуришься, Федор Иванович? – спросил Двудесятин.
– Чуется мне, что не быть удачным походу, – ответил Мстиславский.
– Ну что так? У нас войска немало, ужели не побьем ватаг разбойничьих?
– Войска, что говорить, немало, да что толку в том? Взгляни на лица ратников – сам поймешь, почему нет у меня крепкой надежды на победу.
И точно, Мстиславский был прав, сумрачные лица стрельцов невольно привлекали внимание. Видимо, ратники шли против «царевича» далеко не с охотой. Правда, они не думали открыто изменить царю Борису и перейти на сторону самозванца – в их ушах еще раздавалась церковная анафема расстриге, прогремевшая недавно в храмах и на площадях, и их набожность не дозволяла им служить «проклятому», – но, с другой стороны, не прельщала их и перспектива биться против, быть может, истинного сына царя Ивана Васильевича. Не зовись тот, против кого они шли, именем Димитрия, то, вероятно, их настроение было бы совсем иным. Это роковое имя заставляло их опускать руки. Теперь они шли потому, что их заставляли идти, шли из-под палки; воинственное одушевление совершенно отсутствовало.
– Да, ратнички нехотя идут, твоя правда, – сказал, тяжело вздохнув, Двудесятин. – Ну, да авось Бог поможет.
– На Него и надежда!.. А все ж чем дольше оттяну битву – тем лучше, – ответил Мстиславский.
Как он сказал, так и сделал: медлил с решительной битвой.
18 декабря на берегах Десны были легкие стычки, так же прошло и 19, и 20 числа. Но 21 декабря неожиданно для главного воеводы произошла решительная битва.
С утра завязалась перестрелка.
Московские полки стояли наготове, но не думали наступать.
Так протянулось до полудня, когда Лжецаревич вывел польскую конницу из укрепленного стана и с возгласом «Бог видит мою правду!» бросился во главе поляков, при звуке труб, с распущенными знаменами на правое крыло московцев.
Бездарные воеводы Дмитрий Шуйский и Кашин растерялись и оробели. Конница смяла правое крыло, опрокинула центр. Казаки и конные русские изменники ворвались за поляками. Все бежало перед грозными всадниками.
Мстиславский бился, как лев. Плохой полководец, он был храбрым воином. Истекающий кровью из пятнадцати ран, он едва не попал в руки неприятеля. Битва напоминала бойню. «Русские в этот день, – говорит современник, – казалось, не имели ни рук, ни мечей, а только ноги».
Левое крыло уцелело – его спасли 700 наемных немецких рейтаров царя Бориса; они остановили легкую польскую кавалерию. Будь на месте Мстиславского более искусный полководец, еще дело можно было бы поправить: даже устоявших полков было бы достаточно, чтобы окружить немногочисленное войско Лжецаревича, такого же храброго воина, как князь Мстиславский, такого же неискусного полководца, берущего верх только быстротой своих действий. Но изнемогающий от ран воевода только горестно глядел на бегство своих ратников.
А бойня продолжалась. Летописец сравнивает этот бой с Мамаевым побоищем; на поле битвы пало около четырех тысяч московских воинов. Весьма возможно, что погибла бы вся русская рать, если бы ее не спас Басманов: он сделал вылазку из городка и ударил с тыла на войско самозванца, а его укрепленный лагерь зажег. Это заставило Лжецаревича прекратить бой. Он поспешил к стану. Басманов, видя, что битва проиграна, снова заперся в своей крепости.
Страх, который гнал русскую рать, был страх массовый, панический; в отдельности большинство московских воинов, быть может, вовсе не были трусами. Доказательством этого мог служить стрелец, с которым пришлось сразиться «льву», пану Чевашевскому. Этот «зверь», этот «лев», как хвастал не так давно пан Станиславу Щерблитовскому, понесся на «москалей» волей-неволей со всеми поляками. Его зубы щелкали от страха, из дрожавшей руки едва не вываливалась сабля. Но когда он увидел, что «москали» бегут, бросая оружие, тогда он расхрабрился и пустился преследовать беглецов.
– Вот как мы! – кричал он, раскраивая саблей голову какого-нибудь обезумевшего бегуна.
Но вскоре пришлось ему, как говорится, налететь. Погнался он за каким-то конным стрельцом. Тот улепетывал, улепетывал и вдруг одумался – встретил пана Чевашевского грудью.
«Льва» прошиб холодный пот. Он думал свернуть в сторону от «москаля», но не тут-то было – стрелец теперь уже сам преследовал его. Волей-неволей приходилось драться. Чевашевский чуть не выл от ужаса, отбивая кое-как удары противника. У него в глазах мутилось. А стрелец так и напирал, так и напирал. Пан заранее считал себя обреченным на смерть и давал разные обеты, если Бог избавит его от этого «страшного москаля». Он оглядывался во все стороны, ища помощи. И вдруг, – о, радость! – в нескольких саженях от себя он увидел пана Станислава Щерблитовского.
– Ко мне! Ко мне! – неистово закричал он.
Щерблитовский оглянулся и подъехал.
– Бога ради!.. Спаси!.. Смерть!.. – несвязно лепетал Чевашевский побелевшими губами.
Станислав посмотрел на него и плюнул.
– Трус! Не стоило бы и спасать! Ну да ладно, спасай свою подлую жизнь, беги! – проговорил он и ударил саблей стрельца.
Тот упал с седла.
Щерблитовский отъехал, не взглянув на Чевашевского. Только спустя некоторое время он случайно оглянулся и увидел сцену, которая заставила его задрожать от негодования: спасенный им пан, успевший слезть с коня, стоял над стрельцом и, работая саблей, как топором, добивал раненого.
Станислав стрелой понесся к Чевашевскому.
– Подлец! Негодяй! – воскликнул он, и тяжеловесная пощечина сшибла с ног «толстого» пана.
Сорвав свой гнев, Станислав тотчас же и отъехал, а Чевашевский поднялся багровый от злобы.
– Погоди, мальчишка! – пробормотал он. – Я тебе отплачу за все!
Между тем, Щерблитовский, казалось, уже и забыл о «храбром» пане. На лице его лежало сосредоточенное выражение. Он обводил глазами поле недавней битвы, точно искал кого-то.
– Где он? – шептал молодой человек. – Теперь самое удобное время для совершения задуманного.
Вдруг он встрепенулся: вдали показались два всадника, в одном из них Станислав узнал Лжецаревича.
Яркою краской покрылось лицо юного пана. Он пришпорил коня и поскакал к «царевичу».
XIV. Победа или поражение?
Битва уже почти окончилась. Басманов заперся в городке, лишь кое-где виднелись остатки разбитого русского войска, преследуемые немногими всадниками, в числе которых были и Чевашевский с Щерблитовским. Лжецаревич объезжал поле битвы.


























