Текст книги "Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6"
Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 68 (всего у книги 80 страниц)
Павел Степанович вернулся домой, когда уже начинало темнеть.
Авдотья Тихоновна стояла ни жива ни мертва. Знает он или еще нет? Но муж равнодушно взглянул на нее, сказал, что зашел из дворца к приятелю, пообедал у него и засиделся, спросил сбитня и уселся к столу пить его.
У боярыни мало-помалу отлегло от сердца. Она попробовала заговорить:
– Устал?
– Устать не устал, а вот не спал после обеда, так в сон клонит.
– Так ты попей сбитеньку да и ложись пораньше.
– Нет, мне ехать надо.
– А, ехать, – упавшим голосом проговорила боярыня, поняв, куда ему надо ехать, и отошла от мужа.
Павел Степанович, выпив сбитня и побыв недолго дома, уехал. Конь боярина, привыкший каждый вечер свершать одну и ту же дорогу, бежал, не требуя указаний; он проскакал две версты и сам свернул на знакомую тропку.
«Вот, чай, Катеринушка ждет меня, не дождется, сердешная, – думал Белый-Туренин, подъезжая к дому. – Ну, я ее зато жарче расцелую».
Его удивило, что ворота двора были широко распахнуты.
– Стар стал Касьян, забывчив. Надо будет другого нанять, а то какой это страж! Хоть его самого унеси! Да где он?
Павел Степанович всматривался в темноту двора. Он хотел уже двинуться к крыльцу, не видя сторожа, когда услышал оклик:
– Боярин?
– Я. Это – ты, Касьян?
– Я.
– Где ты?
– Да я спрятавшись. А ты, боярин, в дом не иди – послушай, что скажу.
– Да иди сюда. Чего ты спрятался?
– Спрячешься тут! И так слава богу, что успел спрятаться.
– Воры, что ли, напали? – с тревогой спросил Павел Степанович.
– Хуже воров! – ответил Касьян, приближаясь. – А ты в дом не ходи…
– Господи! Говори скорей, что случилось!
– А вот что. Приехали сегодня незадолго до тебя сюда люди царевы. Я как увидал стрельцов – э!.. думаю, плохо дело! Что-нибудь да есть! и бегом от ворот в сарай, да там и запрятался. Зачали они ломиться, я – что помер. Степанида отворила. Они ее сейчас – цап! Руки, ноги связали. Кажи, говорят, где здесь еретица – ведьма злая скрывается… Ну, известно, та заголосила. А потом говорит: то госпожа моя, должно. Ну, в дом вломились – глядь! А она, голубушка, убита лежит, ручки, ножки разметав, и три раны в груди краснеют…
– Кто она? Кто? – вскричал в ужасе Павел Степанович.
– Да госпожа. Вот она до сей поры лежит. Степаниду увезли, а ее оставили: нам, сказали, мертвых тел брать не приказывали…
Вне себя от горя и ужаса боярин не спрыгнул, а свалился с седла и побежал в дом. В темноте он различил белевшийся на полу труп Кэтти и кинулся к нему. Он рыдал и молился, рвал волосы на себе от горя и покрывал поцелуями холодные руки и лицо убитой.
Потом он сел на полу подле нее и сам как будто окаменел.
Время шло.
Луна, появлявшаяся порою из-за облаков, скользила лучом, проникшим сквозь окно, по прекрасному, строго-спокойному лицу умершей, по бледному, словно восковому лицу Павла Степановича; трудно было сказать, который из двух – мертвец.
Всю ночь просидел он подле Кэтти. Поутру он велел Касьяну позвать из ближней деревни баб омыть тело убитой, позвать и попа. Пока Касьян был в дороге, боярин осмотрел раны Кэтти. Вчера он об этом не подумал, забыв все под гнетом горя, сегодня свет утра привел его в несколько более спокойное состояние. Он нимало не сомневался в том, что Кэтти убита: мысль, что она сама покончила с собой, в чем уверял его Касьян, говоривший, что никто чужой не мог пройти в дом незаметно от него, казалась ему совершенно неправдоподобной; он слишком хорошо знал Кэтти, чтобы думать это, да и раны не таковы – их должна была нанести чужая рука. В одной из ран еще торчал нож, засевший до самого черешка. Кто мог убить Катеринушку – над этим несчастный боярин напрасно ломал голову. Потом Касьян говорил, что приезжали стрельцы взять «ведьму». Кто ее прославил «ведьмой»? Кто открыл ее жилище, такое скромное, уединенное? Значит, если б Кэтти не была убита, она все равно теперь была бы отнята от него, томилась бы в темнице или мучилась бы в пытках. Смерть помогла ей избегнуть горшей доли. Но кто же убил ее? Кто оклеветал? Это – два разных человека. Кто они?
Павел Степанович не мог даже никого подозревать.
Тело Кэтти омыли, переодели, уложили в гроб. Боярин попросил священника, если нельзя отпеть умершую, то хоть отслужить над ней панихиду. Священник долго отказывался служить панихиду над «еретицей», над «ведьмой» и к тому ж над «самоубивицей», но наконец сдался…
Когда Кэтти зарыли и вместо нее – еще недавно живой, веселой, прекрасной, как ангел, любящей и любимой – остался лишь небольшой холмик свеженакиданной земли, сердце Павла Степановича готово было разорваться от горя. Он изменился за эти несколько часов до неузнаваемости: уйдя из дому молодым, сильным мужчиною, он вернулся домой исхудалым, постаревшим, с блестящими нитями седины в волосах.
Авдотья Тихоновна, увидя происшедшую в муже перемену, побелела как снег, ахнула и всплеснула руками. Одному боярыня могла радоваться: со дня смерти «басурманки» ее муж перестал исчезать на целые дни из дому; он сидел безвыходно, затворясь в своей опочивальне.
Легче ли ей от этого стало? Как прежде у нее отнимала мужа любовь, так теперь – горе.
XXXI. Московские печали
Королевич скончался.
Эта весть облетела Москву. Ничто не помогло – ни усилия медиков, ни обеты Бориса о жертвах на добрые дела, если жених Ксении поправится. Юному красавцу суждено было угаснуть на чужбине.
Телу покойного воздавались такие почести, как если бы он уже был мужем царевны. Его долго не хоронили, допуская прощаться с ним желающих. И таких желающих нашлось много: непонятными чарами умел привлечь к себе этот юный принц сердца московитян. Об этой привязанности к королевичу русских есть пометки в летописях; из нее же вытекло нелепое обвинение, будто молодого королевича погубил, через посредство Семена Годунова, сам его будущий тесть, завидовавший и боявшийся его популярности.
Тело было положено в три гроба в простой деревянный, в медный и наконец в дубовый, обитый черным бархатом, украшенный серебром. У гроба дежурили бояре и окольничьи. Щедрая милостыня на помин души умершего была роздана из царской казны.
Погребение королевича состоялось почти через месяц после кончины.
Двадцать пятого ноября гроб был поставлен на колесницу. Три черных знамени – Датское, Мекленбургское и Голштейнское – развевались над нею.
Царь Борис ехал за колесницей в санях через весь Китай-город вплоть до Белого. Почетная стража с опущенными к земле остриями копий провожала гроб. Королевича похоронили в недавно построенной лютеранской церкви в Немецкой слободе. Латинская надпись на гробнице говорит о достоинствах погребенного, об его безвременной кончине.
Хмур, как осенняя туча, ходил царь Борис Феодорович. Бояре не знали, как и подступиться к нему. Долго боялись сообщить ему, что «злую ведьму» не удалось поймать. Наконец, царю решились подать доклад, где было сказано, что «оная злая еретица и ведьма, хитрое злоумышленье на Царя и Великого Князя и весь корень царский его таившая, самг смертью себя убила, проведав чарами бесовскими про грозу на нее государеву и устрашась ее».
Правду сказать, боярин, приезжавший со стрельцами в дом Кэтти, сильно сомневался в душе, что «еретица» сама себя убила, но, сделав ее самоубийцей, он освобождался от многих лишних хлопот.
В том же докладе говорилось, что была захвачена холопка «сей еретицы богомерзской, именем Стефанида».
На доклад последовал царский указ: «Оную бабу опросить строжайше под пыткою».
XXXII. Странное происшествие
Однажды, когда Лука Максимович Шестунов ехал по одной из московских улиц, какая-то женщина остановила его:
– Боярин! Будь добр!.. Помирает тут одна старушка, тебя повидать хочет.
– Какая старушка? – с недоумением спросил боярин.
– А вот узнаешь. Да и не то чтобы стара она годами, а так с виду старовата. Слезно меня молила: «Поди, отыщи боярина Шестунова!» Я б и не знала, где тебя найти, да, спасибо, добрые люди указали: ты тут как тут ехал – вон, говорят, он… Пойдем, добрый человек! Не откажи помирающей!
– Пожалуй… – ответил Лука Максимович и, спрыгнув с коня и взяв его за повод, последовал за неизвестной.
Они шли недолго и скоро свернули во двор низенького, бедного домика.
Лука Максимович пробыл там с час и вышел оттуда растерянным и смущенным.
– Вот так дела! – бормотал он, вскарабкиваясь на седло.
Вернувшись в вотчину, он немедля позвал к себе жену и приемыша и заперся с ними в комнате. Что за разговор происходил между ними, неизвестно, но, должно быть, Лука Максимович сообщил им что-нибудь необыкновенное, потому что Марфа Сидоровна в продолжение его речи только ахала да всплескивала руками, а Андрей таращил глаза от удивления. По окончании разговора Подкинутый приказал холопам оседлать ему коня.
– Ты куда? – спросила Марфа Сидоровна.
– В Москву. Надо Дуне все рассказать… – ответил он.
Через несколько минут Андрей уехал.
По лицу спешно скакавшего к Москве Андрея нельзя было узнать, обрадован он или огорчен полученною вестью. Лицо его было только взволнованно. Весть же была такова, что молодой человек сам не знал, радоваться ей или печалиться.
Однако все же порою что-то похожее на легкую радость шевелилось в его сердце.
XXXIII. Два друга
Павел Степанович уныло сидел в своей комнате, когда до него долетел голос князя Алексея Фомича, торопливо спрашивавшего у кого-то:
– Дома Павел?
Белый-Туренин отворил двери комнаты.
– Иди, друже! Тебя всегда рад повидать.
Алексей взглянул на своего приятеля и всплеснул руками.
– Господи! Да ты на себя стал не похож! – воскликнул князь.
Белый-Туренин только махнул рукой.
– Что у меня долго не бывал? – спросил Щербинин, войдя в комнату и усевшись на скамье.
– Не до того мне, друг милый! Горе у меня великое…
– Да, да… Слышал.
– Кажись, в гроб лечь лучше бы рядом с нею, чем жить вот так-то.
– Ну, полно! Жить надо, коли Бог велел.
– Порою руки на себя хочется наложить.
– Что ты! Что ты! В уме ль своем! – в ужасе воскликнул, замахав на друга руками, князь.
Несмотря на долголетнюю дружбу с Белым-Турениным, Алексей Фомич не мог понять натуры своего друга. Одаренный сам от природы мягким, мечтательным характером, он удивлялся порывам Павла Степановича, порывам, доходившим до бог знает чего, были ли они вызваны радостью, горем или страстью.
Князь любил Аленушку, когда узнал, что она стала отцовской невестой, отчаивался, негодовал, но случись так, что Фома Фомич остался бы жив и женился на боярышне, Алексей подчинился бы необходимости: быть может, он страдал бы всю жизнь, продолжал бы любить свою мачеху не сыновьей любовью, но ни на какой поступок против отца не решился бы. Он мог сгоряча нагрубить отцу, грозить ему, но угрозы так и остались бы угрозами, не перейдя в дело. Он способен был чувствовать и радость, и горе не слабее своего друга, но проявлялись они у него иначе: он не прыгал от радости, как бы велика она ни была, на что способен был его приятель, не рвал волосы от горя, а мог только плакать, как женщина.
В то время, когда он был заперт в клеть после ссоры с отцом, он находился в положении человека, стоящего над черною пропастью, – казалось, впереди не было ни малейшей надежды на лучшее, и все-таки мысль о самоубийстве ни разу не пришла ему в голову. Сперва он бесновался в клети, как зверь в клетке, бранил отца, грозил ему; потом он затих, перестал бесноваться, весь отдался тихой скорби.
Когда двери его темницы отворились и Елизар Маркович, бледный и испуганный, дрожащим голосом сообщил молодому князю о погибели Фомы Фомича, первым чувством, которое испытал Алексей Фомич, была скорбь по умершему. Уже гораздо позже в его уме пробудилось сознание, что теперь пало препятствие к браку его с Аленушкой, и тихая грусть заменилась спокойною радостью.
Павел Степанович был не таков. Все его душевные движения выражались в резкой форме. Он почти не умел грозить; если был гневен, он прямо накидывался на предмет гнева и срывал свой гнев. Его слова редко не переходили в дело. Подчиняться против своей воли чему или кому-нибудь он не любил, будь это родной его отец. Благодаря этому он, год тому назад, поссорился со своим отцом. Степан Антонович был назначен на воеводство в дальний город; он хотел, чтобы сын с женой своей ехал вместе с ним, но Павел Степанович, переживавший в то время первые месяцы любви с Кэтти, наотрез отказался; напрасно отец грозил проклятьем непослушному сыну, Павел Степанович оставался непоколебим; отец рассердился и уехал, не простясь с сыном, а он остался в Москве, не подумав просить прощения.
Пылкий нрав, твердость воли или упорство его проявлялись не раз и в иных случаях.
– Ты говоришь: «В уме ли я своем»? Порою мне кажется, что ум у меня мутится.
– Полно!
– Правду говорю.
Павел Степанович замолк и уныло понурился.
Алексей Фомич печально смотрел на него. Несколько раз он, по-видимому, хотел сказать что-то, но удерживался. Наконец он заговорил:
– А ведь я к тебе пришел недаром…
– Ну?
– Ты ведь знаешь, что твою Катеринушку ведьмой прославили…
– Как не знать! – с горькой усмешкой ответил Павел Степанович.
– Степаниду теперь пытают…
– Ну и что же?
– А то, что бери-ка ты скорей шапку в охапку да беги из Москвы.
– Это зачем?
– Не сегодня завтра за тобой стрельцы царские придут: Степанида такое наплела, что и боже упаси! Будто Катеринушка твоя и в самом деле ведьмой была и ее, Степаниду, в ересь да в ведовство сманивала. Что она на царя, царицу и сродников их злоумышляла, да не одна, а с боярином; боярина же этого зовут Павлом Степановичем Белым-Турениным. Бывал он всякий день у ней, и все они беседы вели. А что та «еретичка» колдовала – это она, Степанида, своими глазами видела. «Читает, это, читает, – говорит, – басурманка, бывало, в книгах своих бесовских, а потом огонь разведет в печурке такой особенной и учнет варить что-то, а сама все помешивает да бормочет слова непонятные».
– Ишь, наплела!
– Я от верного человека слышал. Беги, друже, поскорей.
– Если б смерть одна ждала, так бежать не стоило б, а вот позора не хочется.
– Так бежишь?
– Да.
– Не мешкай. Может, сегодня нагрянут, а уж завтра, чуть свет, тут как тут наверно будут.
– Мне сборы не долги – сел на коня да и поехал.
– А жена как?
– Жена пусть в Москве останется. Куда мне ее тащить!
– Гмм… Как же так! А куда бежать думаешь?
– Не знаю еще. Там посмотрю.
– Ну, сбирайся к пути скорей. Пойду, мешать не буду.
– Ты разве помешаешь?
– Все-таки… Прощай, друже!
– Прощай, Алеша! Когда-то свидимся? – с волнением сказал Павел, расцеловавшись на прощание с Алексеем Фомичом.
– Бог ведает, Павел, Бог ведает!.. Он, Всеблагий, поможет! – говорил князь, у которого на глазах блестели слезы.
– Постой, Алеша, – воротил Белый-Туренин направлявшегося к двери князя.
– Что?
– Не знаешь ли, кто Катеринушку мою оклеветал, обнес перед царем?
Алексей Фомич замялся.
– Знаю, – нерешительно проговорил он.
– Кто, кто?! – быстро спросил Павел.
– Андрей, приемыш Шестунова.
– Андрюшка?! Вот кто?! Ну, попадись он мне теперь!
И Павел грозно потряс в воздухе кулаком.
XXXIV. Два открытия
После ухода князя Алексея Фомича Павел Степанович не торопясь переоделся, опоясался саблей, приказал холопу седлать коня, отсыпал из мешочка, где лежала его казна, половину в карман и вышел из комнаты.
Авдотья Тихоновна не видала его с того самого дня, как он вернулся с погребения Кэтти. И она была довольна, что не встречается с мужем: нечистая совесть ее била тревогу – боярыне казалось, что Павел Степанович прочтет в ее глазах преступную тайну. Поэтому теперь, при неожиданном появлении перед нею мужа, она смутилась. Он смотрел на нее, и его взгляд показался боярыне грозным.
«Узнал!» – в ужасе подумала боярыня.
Павел Степанович спокойно проговорил:
– Прощай, женушка.
Страх Авдотьи Тихоновны разом пропал. Его заменило удивление. Она только теперь заметила, что муж одет так, словно собрался в далекий путь, даже саблей опоясан.
– Куда ты?
– Далеко, жена, далеко! Говорю – прощай! Когда свидимся, не знаю.
Он наклонился и поцеловал жену.
Авдотья Тихоновна вся затрепетала от этой ласки.
– Дорогой мой! Соколик! – проговорила она с нежностью и собиралась его обнять, но Павел Степанович холодно отстранился:
– Мне некогда… Надо ехать.
– Ты, значит, надолго уезжаешь, что прощаешься? – пробормотала боярыня.
– Может, на всю жизнь.
– А я? А я как же?
– Что же ты? Живи себе в Москве.
– Одна, без тебя!.. Господи! Павел! Павлушка!.. Не покидай! Возьми меня с собой.
– Не могу – где мне с бабой возиться?!
– Ну, останься в Москве.
– Тоже нельзя: останусь – завтра же в темнице буду.
– Что ты говоришь, Павел! За что тебя в темницу возьмут?
– Из-за… из-за знахарки одной… – глухо проговорил боярин.
Авдотья Тихоновна побледнела и отступила на шаг от мужа; она поняла, про какую знахарку он говорит. Она не понимала только, почему из-за убитой ею «басурманки» могут посадить в темницу Павла Степановича.
– Из-за знахарки? – переспросила она, не глядя в лицо мужу.
– Да… Сказывают, я с нею на здоровье государево злоумышлял, – проговорил он с печальной улыбкой.
– Вот оно что! – протянула Авдотья Тихоновна и подумала: «Это Андрей натворил!».
– Ну, прощай! Вон конь уж ржет у крыльца.
– Павел, бога ради!.. – с мольбою кинулась к нему жена.
– Ах, да не могу я!.. – с досадой воскликнул он и направился к двери.
– Постой! Дай еще разок взглянуть на тебя!.. Милый! Ненаглядный!
В голосе молодой женщины было столько скорби и мольбы, что Павел Степанович остановился.
– Голубушка! Не могу я тебя взять с собою, – проговорил он мягко. – Вернусь я, слово даю, вернусь, погоди…
– Ах, милый, милый! – рыдая, упала к нему на грудь боярыня.
Быстрые шаги послышались в сенях.
Дверь с шумом растворилась, и в комнату вбежал Андрей Подкинутый.
– Дуня! – вскричал он, запыхавшись. – Ты мне – сестра! Узнал сегодня… Прижил меня Тихон Лукич…
Но он не успел договорить. Как только Павел Степанович услышал голос Андрея, он затрясся от гневного порыва. Быстро оттолкнул он от себя жену и кинулся к Андрею.
– А! Клеветник! Доносчик злой!.. – прохрипел боярин, схватывая Андрея за горло.
В первую минуту Подкинутый растерялся, потом глаза его налились кровью, и былая злоба на Павла заклокотала в груди.
– Ладно! Потягаемся, ведьмин полюбовник! – скрипнув зубами, кинул он Павлу Степановичу и обхватил руками его крепкий стан.
Испуганная боярыня не знала, что делать.
– Павел! Андрей! – кидалась она то к одному, то к другому, стараясь их разнять.
Но разнять их было невозможно. Они даже не слышали криков Авдотьи Тихоновны.
Павел Степанович славился в Москве силой, но и Андрей Подкинутый не был уже прежним слабым юношей, которого когда-то, во время избрания Бориса Феодоровича на царство, боярин Белый-Туренин, пробираясь сквозь толпу к храму, далеко отбросил легким толчком. Теперь это был сильный мужчина, могущий постоять за себя. Павел Степанович подмял его под себя, но и только – повалить его он не мог.
В свою очередь Андрей не давал своему противнику выпрямиться, а сам старался выбраться из-под него, ухватить поудобнее и бросить на пол; однако все попытки его к этому были напрасны: он все же был слабее Белого-Туренина. Скоро Подкинутый начал уставать. Он дышал порывисто; лицо его побагровело от напряжения. Руки его еще крепко обхватывали туловище противника, но видно было, что они должны скоро ослабеть.
Павел же Степанович, казалось, еще только что начал входить во вкус борьбы. Он сорвал с места своего упорного противника и начал возить его по комнате. Потом он стал выпрямляться – Андрей уже не мог ему помешать, – не давая возможности, вместе с тем, выпрямиться Подкинутому, и вдруг, напрягшись, он приподнял противника сперва немного, после выше, выше, наконец до уровня своей головы и с силой бросил на пол. Слышно было, как хрустнули кости Андрея при падении. Он сделал усилие подняться с пола, застонал и упал обратно.
– Ну, будет с тебя, клеветник! – проговорил Павел и, подняв упавшую во время борьбы с головы шапку, надел ее и пошел к двери.
– Павел! Павел! – побежала за ним Авдотья Тихоновна. – Ужли слова ласкового на прощание не скажешь?
Он не обернулся.
– Павлуша! Милый! Не уходи! Я с тобой, с тобой! – преградив ему дорогу, говорила молодая женщина.
– Ах, отстань ты! Сказал, нельзя! – грубо отстранил ее муж.
– Не уходи, не уходи! – упала она перед ним на колени. – Муж мой любимый! Сокол мой ясный! Лучше убей ты меня разом!
Причитанья жены только раздражали боярина.
– Отстань, не вой! Надоела!
Боярыня поднялась и отошла в сторону.
– Уходишь?
– Конечно. Прощай!
– Убей меня! Сладко умереть от твоей руки! Павел! Я убила твою полюбовницу, я! Слышишь? – вдруг вне себя крикнула боярыня.
Павел остановился, пораженный.
– Да, да! Я убила! Зачем она тебя у меня отняла? И, оживи она, опять бы я ее убила, потому – люб ты мне, люб, и не могла б я тебя ей уступить.
Боярин с искаженным от бешенства лицом подошел к жене и замахнулся.
– Убей! Убей! – лепетала та.
– Нет, не убью, – вдруг, опустив руку, промолвил Павел Степанович. – Живи, змея, и мучься всю жизнь!
И он быстро вышел из комнаты.
Боярыня, рыдая, упала на скамью.
С этих пор никто не встречал больше Павла Степановича. Весной из Москвы-реки вытащили утопленника – его прибило волною к берегу. Лица нельзя было различить, но по росту и по одежде многие заключили, что утопленник этот – Павел Белый-Туренин.
Андрей Подкинутый, брат Дуняши, после борьбы с Павлом не мог оправиться. Он начал слабеть, худеть, промаялся так несколько месяцев и тихо скончался. Последними его словами были:
– Я помираю за сестру!
Авдотья Тихоновна через год после исчезновения мужа постриглась в монахини в одной маленькой, далекой от Москвы обители.
В то время, когда боярин Павел Степанович покидал свой дом, чтобы бежать из Москвы, в маленькой лачужке на одной из глухих улиц города был пир. Это справлял крестины первенца сына Никита Медведь. Кумом был Иван Безземельный. Напитки были нехитрые – бражка да зелено вино, а весело было, как на свадьбе. Особенно весел был сам хозяин и все любовался своею женою, а иногда шептал ей на ухо:
– Эх, Любка! Уродился бы наш сынок лицом в тебя!
В ответ ему она только улыбалась и говорила полусердито-полушутливо:
– Полно тебе, хмельный!
XXXV. Печаль царевны
Тусклый свет раннего зимнего утра проник в опочивальню из-за краев оконного занавеса. Неясно белеет в полумраке постель под высоким пологом. Несмотря на ранний час, Ксения не спит.
Она только что проснулась и до сих пор еще находится под впечатлением виденного ею сна. Еще и теперь сердце ее трепещет, а руки просят кого-то обнять. Царевна видела «его». Ей грезилось, что они сидят в обширной светлице. Он весел и доволен. Довольна и она – еще бы! Он с нею. Он наклоняется к ней и говорит ей, что любит ее, как и она его, что скоро свадьба их.
– Ждать так недолго, так недолго! – шепчет он и берет ее за руку. – Тогда мы вовек не разлучимся…
– Вовек! – радостно шепчет Ксения.
А он наклоняется ближе к ней. И вдруг поцелуй обжег ее губы. И сладко ей, и сердце замирает…
Да, это во сне такое счастье, а наяву?
Ничего, кроме вот этого холодного, тусклого, печального света! Ни ласки горячей, от которой забилось бы сердце, ни привета любовного!
День один, как другой, тянется скучный…
Ах, зачем Бог создал ее, несчастливую! Зачем «он» умер, а не она?.. Ей бы лучше! Милый, милый!
– Не судил Бог! – шепчет, поникнув головой, красавица царевна, и крупные слезы выкатываются из ее прекрасных глаз[120].
Николай Николаевич Алексеев

Игра судьбы
I
В знойный, ясный июльский день 1768 года, по Луговой улице (ныне Морская), что прилегала к Невскому проспекту в Санкт-Петербурге, часу в третьем дня, медленно двигалась огромная карета очень неказистого вида. Она вся вздрагивала, скрипела и звенела гайками при каждом толчке; казалось, вот-вот развалится допотопный экипаж; всюду виднелись какие-то веревочки и ремешки. Наверху ее были грудой навалены сундуки, ларцы и корзины самых разнообразных форм; позади, на особом плетеном сиденье, похожем на мешок из веревок, сидел парнишка лет пятнадцати и, разинув рот, поглядывал по сторонам.
Экипаж был запряжен тройкой мохнатых, мелких, разномастных и грязных кляч. Ими правил, чуть шевеля вожжами, здоровенный детина, одетый, несмотря на жару, в овчинный кожух и черный меховой треух.
Улица была полна движения. Чинно прогуливались молодые девушки в сопровождении медлительных папаш и мамаш, затянутые в рюмочку, в огромных шляпах, представлявших собой целые сады и вавилонские башни; переглядываясь с ними, бродили статские щеголи в цветных фраках, кафтанах, ярких камзолах, лосиных панталонах, ботфортах, шелковых чулках, в башмаках с серебряными пряжками и высокими каблуками. Сновали сердцееды-гвардейцы, алея красными отворотами мундиров; изредка мелькала скромная синяя шинель армейского пехотинца. Проносились кареты вельмож, запряженные цугом несколькими парами великолепных коней; скакали конногвардейцы и гусары, щеголяя друг перед другом и конями, и ловкостью посадки.
Из кареты выглянула голова старика, прикрытая несуразной шапкой.
– Эй, милый человек! – крикнул он глазевшему на диковинный экипаж человеку в мещанском кафтане. – Не знаешь ли, любезнейший, где здесь дом его превосходительства Андрея Григорьевича Свияжского?
– Свияжского? А вот этот самый и будет, – ответил мещанин, указывая на высившийся наискось двухэтажных дом, построенный в кричащем стиле того времени.
– Спасибо, любезный! Прошка! Слышь, правь туда! – крикнул старик, и его голова снова скрылась во тьму кареты. – Слава Богу, добрались, – промолвил он, обращаясь к сидевшему против него молодому человеку. – Ну вот, сейчас и с дяденькой свидишься, Александр Васильевич. Ты только не робей. Сперва поклон выправь как следует, а потом и письмецо подай. Лицом в грязь, чай, не ударишь: недаром тятенька французского немца три года для манер держали.
Юноша, видимо, волновался. По его лицу шли красные пятна, дрожащими пальцами он нервно расправлял складки одежды.
– Стой, Прошка! – крикнул старик, когда карета поровнялась с подъездом. – Ну, Господи благослови!
– Страшно, Михайлыч! – прошептал юноша.
– Ну чего же страшно? Не к чужим, к своим приехал. – Старик открыл дверцу, вышел сам и сказал: – Пожалуй, Александр Васильевич.
Молодой человек выпрыгнул из экипажа и на минуту остановился. Он был высокого роста, широкоплечий, со свежим, красивым лицом. Усы чуть намечались, голубые глаза смотрели застенчиво, в движениях чувствовалась юношеская неловкость. Его одежда оставляла желать многого. На голове красовалась старенькая шляпа с приподнятыми с трех сторон полями; кафтан и панталоны были из грубого сукна, на ногах были надеты белые толстые шерстяные чулки и тяжелые башмаки с медными пряжками.
– Иди же, Александр Васильевич, не бойся! – шепнул Михайлыч.
Юноша быстро вошел в двери подъезда, лениво распахнутые рослым, надменным гайдуком в пудреном парике и красном кафтане, обшитом серебряным позументом. Этот привратник с ног до головы окинул вошедшего насмешливо-презрительным взглядом и процедил:
– Вам что надо?
– Здесь живет его превосходительство Андрей Григорьевич Свияжский? – робко спросил Александр Васильевич.
– Здесь. А что?
– Племянник я его, так вот повидаться.
Выражение лица гайдука при слове «племянник» разом изменилось в почтительное.
– Прикажете доложить, ваша милость? – сладко проговорил он.
– Да, доложи. Скажи, что племянник его превосходительства, Александр Васильевич Кисельников, из-под Елизаветграда приехал.
– Слушаю! – И гайдук тотчас же крикнул дежурному казачку: – Беги скорей! Слышь, как их милость сказывали? Мигом доложи!
В ожидании казачка Александр Васильевич медленно прохаживался по вестибюлю и посматривал на свое изображение в большом, украшенном бронзой, зеркале.
«Боже мой! На кого я похож! – в смущении думал он, поскольку казался себе неуклюжим мужиком. Лицо грубое, заторелое, руки с огромными красными кистями, торчат, словно прилепленные не к месту. Тут же рядом мелькнуло в мозгу: – А Полинька говорила, что я красивый».
При воспоминании о Полиньке теплая волна обдала сердце юноши, и перед его мысленным взором пронеслись миловидное личико в волне золотистых волос, тонкая, стройная фигура.
Полинька была дочерью соседа его отца по имению.
– Как далеко она теперь отсюда, как далеко! – вздохнул юноша и вздрогнул.
– Пожалуйте, ваша милость! – послышался голос казачка. – Приказали просить.
С замирающим сердцем стал подниматься Кисельников по лестнице.
На площадке в бельэтаже его встретил ливрейный лакей, низко поклонился и, бесшумно распахнув перед ним двери, повел через ряд комнат к кабинету хозяина.
Александр Васильевич посматривал кругом и все более робел: картины, статуи, обои золоченой кожи, ковры, огромные зеркала, украшенная тонкой чеканки бронзой мебель розового и красного дерева – все невиданная им раньше роскошь. Ему казалось, что все это он видит во сне, и, следуя за лакеем, он краснел, пыхтел и потирал вспотевшие ладони.
Но вот лакей, раскрыв одну из дверей, провозгласил, отодвинувшись в сторону, чтобы дать дорогу гостю:
– Господин Александр Васильевич Кисельников.
Юноша шагнул через порог, весь похолодев, и… очутился перед «дядей».
II
«Дядин» кабинет представлял собой большую и довольно-таки унылую комнату. Угрюмые шкафы с книгами, темные занавески, кожаная обивка стульев с прямыми спинками. Ото всего веяло чем-то сухим, жестким. Чувствовалось, что среди этой обстановки не могла прозвучать остроумная, полная юмора и задора фраза, прокатиться сверкающим бисером молодой, беззаботный смех, раздасться песня. Здесь было место расчетливости, размеренности и… душевного холода.
В высоком резном кресле у письменного стола, на котором были аккуратно разложены какие-то толстые книги и пачки бумаг в синих обложках, вполоборота к вошедшему Кисельникову сидел сухой старик, бритый, в маленьком пудреном парике с туго подвитыми буклями, чистенький, гладенький. Синий бархатный кафтан сидел без морщинки, орденская звезда была лишь настолько выставлена из-под отворота, чтобы не очень бросаться в глаза, алансонские кружева на манжетах были белоснежно чисты и не измяты, косица парика лежала как раз между лопаток. На его лице морщинки улеглись аккуратной сетью, ни глубокие, ни мелкие, а самые приличные. На тонких губах играла улыбка; она никогда не покидала лица, словно старичок и родился с нею. Глубоко запавшие блекло-голубые глаза он чуть-чуть насмешливо щурил, но взгляд был открыт и добродушен.
Кроме старика, в кабинете сидел в кресле, задумчиво подперев голову, молодой офицер-гвардеец; в чертах его лица было некоторое сходство с Андреем Григорьевичем Свияжским, но что-то мягкое и грустное сквозило в них.


























