444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Алексеев-Кунгурцев » Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6 » Текст книги (страница 67)
Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6
  • Текст добавлен: 24 августа 2026, 18:00

Текст книги "Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6"


Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 67 (всего у книги 80 страниц)

Но Авдотья Тихоновна не ответила.

Андрей молча пил сбитень.

– Друг ты мне, Андрюша? – неожиданно прервала молчание боярыня.

– Дуня! Сама знаешь… – с упреком ответил молодой человек.

– Верю… Да… Знаешь, когда тяжко, хочется душу отвести с человеком верным… Андрей! Горе есть у меня большое!

– Поведай мне.

– И то хочу. Никому не жаловалась и не буду, а тебе скажу… Не люба я мужу, Андреюшка!

Глаза Андрея блеснули, но он не выдал себя и спросил:

– Не кажется ль это только тебе, Дуняша? Что он за человек, если тебя не любит!

– Эх, если б это только казалось! – с горечью воскликнула Авдотья Тихоновна. – То-то и беда, что на деле так! Любил бы меня, разве оставлял бы каждый вечер одну? Ни одного дня мы с ним вместе целого не провели! Раньше еще все ничего, а теперь… да какое теперь! С той самой поры, как из заморской страны приехал, так совсем скверно пошло. Только солнце к западу близко – слышу, коня седлать велит. Вскочит на седло и уедет, и прощай не скажет. Куда ездит – не ведаю! Приезжает ночью, а то утром ранним, веселый-веселый такой, улыбка во весь лик. А на меня и глазом не посмотрит.

– А ты спрашивать не пыталась, куда ездит?

– Как не пытаться! Пыталась. «Нужно, – говорит, – мне» – вот и весь сказ. Спрашивала я и холопей – никому не ведомо, куда ездит. Ох, Андреюшка! Если б знал ты, как тяжко мне! Ночей не сплю – плачу от вечерней зари до утренней, все думаю, как вернуть мне любовь мужнюю!

Андрей встал и подошел близко к боярыне.

– Дуня! Вот она, судьба-то! Я ли не любил тебя, а ты меня и слушать не хотела, теперь самой пришлось стать немилой женой. Ты вот говоришь, что у тебя тяжко на сердце, что болит оно… А как у меня-то сердце болело, когда он – бес этот, Павел – отнимал тебя у меня… Эх, родная моя! Вспомнить, так и то жутко, а каково терпеть! Да ты теперь понимаешь сама… Что таиться, Дуняша! И теперь у меня еще не все прошло… Тише стало, но все нет-нет да и нападет тоска, когда вспомню, что счастье мне боярин вот этот самый, муженек твой – ветрогон, украл… Да и не люблю же я его! Ох, как не люблю! Так бы вот, кажись, и убил!

– Полно, Андрюша!

– Нет, я правду говорю, Дуня! Кабы он взял тебя у меня да счастливой сделал – ну, тяжко мне было б, а все я хоть твоему счастью радовался бы… У, ирод! Дуняша! Голубка моя! Я все вызнаю про мужа твоего, как бы он ни скрывал… Шаг за шагом его выслежу… Обещай только… – голос Андрея задрожал от волнения, – только, что опять ты будешь со мной всякой думой своей делиться, будешь «дружком милым», как встарь, называть. Ничего больше не надо мне, солнышко мое ясное!

И Андрей поднес к губам и покрывал поцелуями руки ее.

– Обещаю! Обещаю, родной! Только разведай!

– Вот крест тебе святой, что разведаю!

XXIII. «Это – он!»

– Он едет! – говорили друг другу бояре. Кто едет, о том не спрашивали, каждый из них знал, что это – «королевич», принц датский, Иван, или Иоанн, как любили да и до сих пор любят называть по-церковному некоторых лиц, носящих это имя, или Яган – испорченное Иоганн – как записан этот принц в бумагах того времени.

10 августа 1602 года он прибыл к устью Наровы, плыл на царских судах и при громе пушек ступил на Русскую землю.

К Москве ехали не торопясь. Это была скорее увеселительная прогулка, чем путешествие: где б ни остановился королевич, в городе ли, в бедной ли деревеньке, всюду и он, и его многочисленная свита находили все нужное для отдыха, начиная от царского обеда и кончая великолепными шатрами; всюду же в городах их встречали с почестями, с музыкой, с пушечным громом, с звоном колоколов. Прогулки по рекам на лодках, охота в лесах, еще мало тронутых топором дровосека, прерывали однообразность путешествия.

Так встречал в своем царстве царь Борис жениха своей дочери.

Знал ли сам королевич, что все на Руси считают его женихом царевны Ксении? Если он и не знал этого, если от него были скрыты переговоры по этому поводу между его отцом, королем Христианом, и Борисом Феодоровичем и он ехал в качестве гостя к русскому царю, то он мог об этом догадываться из намеков и недомолвок окружающих.

И он не был против женитьбы. Страна, в которой он встретил столько радушия, ласки и богатства, нравилась ему, а воображение, подогреваемое рассказами приближенных, рисовало ему царевну-невидимку, таинственную затворницу терема, Ксению, сказочной красавицей. Он любил ее заочно.

Знала ли о прибытии на Русь жениха сама царевна? Знала и волновалась в ожидании. Подобно ему, ей приходилось выводить заключения из недомолвок, из брошенных вскользь замечаний. Ее представление о «женихе-басурмане» как о белобрысом нелюбезном для нее человеке начинало мало-помалу изменяться. Она еще не была вполне уверена, что наружность этого нового «королевича» окажется сходною с наружностью того «доброго молодца», образ которого часто рисовался ей в девичьих мечтах, но уже смутная надежда зарождалась в ее сердце. И чем больше проходило времени, тем крепче становилась эта надежда. Времени же прошло не мало: только 19 сентября королевич под звон большого кремлевского колокола въехал в Москву. Торжественное представление царю состоялось 28-го числа того же месяца.

Заметил ли королевич любопытный взгляд черного ока, брошенный на него из окна терема в то время, когда он, пройдя сквозь шпалеры парадно одетых воинов, приблизился к Красному крыльцу и отвечал тут на низкие поклоны встречавших его князей Трубецкого и Черкасского? Верно, не заметил. Он волновался, приближаясь к чертогам русского царя, слава о могуществе и богатстве которого давно гремела в Европе, а личность была сокрыта каким-то таинственным туманом. Он смотрел не на терем; он спешил подняться на ступени, где ждали его новые двое князей, Василий Шуйский и Голицын, войти в сени, где во главе с знатнейшим боярином, князем Черкасским, находились и окольничьи и дьяки, и наконец вступить, как в святилище, в Золотую палату, чтобы предстать перед царем и царевичем.

Нет, он не мог заметить. Зато Ксения разглядела своего жениха – быстрого взгляда, украдкой брошенного, для нее было вполне достаточно. С пылающими щеками отошла она от окна. Грудь ее высоко поднималась.

Это – «он»! Это – «он»! Она звала его давно – с тех пор, как превратилась из девочки в девушку. Говорят, что басурманин-королевич… Что ей до этого? Что ей за дело и до того, что теперь царь в полном царском наряде вместе с царевичем принимает его, как дорогого гостя, пьет и ест с ним за одним столом, одаривает драгоценными подарками? Что ей до этого? Если б это не был королевич, был бы простой боярин, быть может, того ниже – простолюдин, она бы все-таки сказала: это – он! и сердце ее билось бы не меньше, чем теперь. Как его зовут, не все ли ей равно? Она знает, что это – «тот» добрый молодец, которого она видела в грезах: юный, стройный, с лицом ангела, с крепким станом зрелого мужа. «Добрый молодец» – ей не надо иного названия: разве имя что-нибудь прибавит? Разве оно может еще что-нибудь прибавить? Ох, как бьется сердце! Отчего оно так трепещет? А почему порою словно замрет? Дрожат похолоделые руки, а щеки горят, как в огне… Счастье это или горе? Счастье? – почему же словно грусть какая-то с ним мешается? Горе? – отчего же ей хочется запеть, засмеяться, закружиться в быстрой пляске?

XXIV. Открыл

– Открыл! – с этого слова начал свою беседу Андрей Подкинутый, входя в комнату, где сидела боярыня Авдотья Тихоновна.

– Открыл? – вся дрожа от любопытства и тревоги, переспросила боярыня.

– Все выведал! Расспросил кого следует, да и своими глазами повидал…

– Ну?!

– У муженька твоего полюбовница есть…

– А!

– Да. И не из русских, а басурманка, из заморских краев вывез… Ты снега белей стала, Дуня!.. Обомрешь! Эк, дурень! Сразу это я бухнул!

– Ничего, пройдет… – прошептала боярыня, сжимая руками виски. – Говори…

– Вывез он ее из заморских краев тайно в платье мужском.

– Ишь, на какие хитрости пустился! – бледными губами проговорила Авдотья Тихоновна.

– Полюбовница – эта очень ученая баба – грамоту знает, на многих языках и по-нашему маракует… Возится день-деньской над свитками разными, а то в снадобьях роется или, еще чище, огонь в печке такой особенной разведет и варит что-то, помешивая, и про себя что-то бормочет.

– Знахарка, что ли?

– Недалеко от того, если не прямо-таки ведьма.

– Чарами она, знать, его приворожила.

– Надо думать.

– А собой какова?

– Лицо такое, что хоть бы и не дочери бесовской иметь.

– Красива?

– Страсть как!

Слабость боярыни прошла: правда, бледность осталась, но говорила она, по-видимому, спокойно, только в глазах мелькали искорки да грудь учащенно поднималась.

– Как ты узнал, расскажи.

– Труда мне это стоило немалого! Наперед всего стал я выезды твоего муженька сторожить. Несколько раз видал, как он выезжает, да нельзя следом было ехать – светло, как раз заметит. Вот когда, под осень, вечера стали много темней, тут-то я его проследил! Следом за ним всю дорогу проскакал, а он не замечает ничего – лупит себе, знай! Ну, узнал я, что ездит он за город, версты две так, пожалуй, будет отсюда. Все прямо по дороге к Троицкой лавре, а потом вправо, полями – узенькая тут тропка идет.

– Ага, ага…

– Что ты?

– Нет, я так. Говори, говори.

– Поедешь по этой самой тропке и упрешься в избу большую, хорошую избу. Обнесена она забором, ворота приперты всегда… Проследил я, куда он ездит, и на другой день, одевшись попроще, туда же отправился – думаю, какая ни на есть, а челядь водится там, расспрошу да разузнаю, зачем сюда он ездить повадился. Однако челяди там немного есть – сторож, старик старый, да наймитка, Степанидой ее звать. Вот я с этой Степанидой и свел знакомство, долго ли, коротко, и все вызнал, – того мало – сам в доме бывал. Ныла такая баба эта наймитка! Рожа всегда у ней, – ну, словно баба пятка три яблоков недозрелых съела! Вижу, кисла лицом, стало быть, недовольна. Я и смекнул, как начать. Первое знакомство завязал с ней с того, что, словив ее, когда вышла из избы, печалиться начал на судьбу свою, что вот, дескать, иду-иду, к Москве из Троицы пробираюсь, устал, инда ноги не шагают, и есть, и пить хочу, а негде мне ни пристанища найти для отдыха, ни испить, ни поесть; что совсем ныне народ стал немилосердный, а жить с такими людьми тяжко. Ну, и она сейчас на свою жизнь-житье печалиться начала – что живет она у басурманки, почитай, у колдуньи злой и греховодницы великой – у полюбовницы бесстыжей боярина женатого, и пошла потом все мне рассказывать… Так и узнал. Ловко?

– Ловко… Спасибо. А только ты мне все сердце этим поворотил… – сказала боярыня, поднялась со скамьи и заходила быстро по комнате.

– Ты сама ведь хотела.

– Я и говорю тебе спасибо… А только – лучше б не знать! Ох!

Руки Авдотьи Тихоновны сжались в кулаки, глаза загорелись, и морщина перерезала лоб.

– Так вот он! Полюбовницу да еще басурманку! Ай, муж хороший! Ай, муженек ласковый! То-то он веселым таким приезжает – веселится там с блудницей вавилонской!.. А ты, жена постылая, дома сиди одна-одинешенька, проливай слезы горькие, кляни судьбину свою злую! Да!.. А он там песни поет, целуется-милуется, меды сладкие распивает… Любо!

Нет, ты вот что скажи мне, – вдруг остановилась она, вся дрожащая от гнева, перед Андреем, – ты вот что скажи: как мне басурманку, эту змею лукавую, со света белого сбыть? Ну-ка, ну, дружок мой милый, постарайся, надумай!

Андрей первый раз видел Дуню такою разъяренною, и хоть он самому себе стыдился в том признаться – ее искаженное злобой лицо, ее мечущие искры глаза пугали его.

– Дуня! Сядь!.. Очнись маленько… Потолкуем… – проговорил он почти умоляюще.

– Изволь! Я села! Ну? Ну? Что же ты? Говори! Надумал?

– Погоди, дай срок…

– Ах, еще годить! Не могу я ждать да годить! – кричала боярыня, снова срываясь с лавки. – Не могу!.. Ты можешь ждать, и он с полюбовницей может, а я нет! Я не могу, потому – кипит все здесь… Кипит!

Она ударяла себя в грудь.

Он понял, что надо дать время пройти первому порыву гнева, и молчал, наблюдая за нею.

Дуняша бесновалась, металась по комнате, сыпала проклятьями. Потом ярость начала мало-помалу утихать и заменилась каким-то деревянным спокойствием. Боярыня тяжело опустилась на скамью, оперлась локтями на стол, закрыв ладонями лицо, и не двигалась.

Тогда Андрей заговорил:

– Ты велела мне надумать, как избавиться от мужниной полюбовницы. Я надумал.

На мгновение Авдотья Тихоновна отняла руки от лица, потом опять закрыла.

– Ну? – вяло проговорила она.

– Через три дня царь со всей семьей едет на богомолье в лавру, на выезде будут челобитные от всех, кто подать захочет, приниматься…

– Ну? – опять протянула Дуня.

– Басурманка эта, знахарка – варит зелья какие-то, а какие – кто ее знает! Может, христиан православных изводить, а может, и иное – горшее злоумышленье у ней есть… Смекаешь, к чему речь клоню?

Боярыня отрицательно мотнула головой.

– Не смекнула? Ну да не все ль равно? Одно скажу, слово тебе мое порукой, что избавлю я тебя от басурманки этой так ловко, что любо-дорого! Веришь ты мне?

– Верю.

– То-то. Будь спокойна, сделаю все, как сказал. А пока потерпи – пусть последние деньки муженек твой у полюбовницы своей побудет. Все, может, не так тяжко ему будет с нею распроститься! Хе-хе! Теперь прощай, к дому пойду… – закончил он, вставая.

– Что ж ты? Посиди.

– Нет, пойду. Одна и ты скорее успокоишься… Э, Дуня! Не горюй! Ложись спать, Богу помолясь, а за тебя дружок твой все устроит. Ведь дружок я тебе, Дунечка, а? Дружок?

Он близко наклонился к ее лицу.

– Дружок, дружок, – апатично промолвила Авдотья Тихоновна и коснулась его лба холодными губами.

XXV. Царский выезд

Шумит Москва. Бежит люд отовсюду к царскому дворцу: царь с детьми и царицею едет на богомолье!

А повидать есть что! Выезд пышный, давно – со времен Ивана Грозного – не бывало таких в Москве. И день хорош – хоть и начало октября, а на небе облаков не видать, и ясное солнце заставляет гореть золотом парчу, алеть бархат и сверкать драгоценные камни.

Горячатся, гнут шеи красавцы – заводные кони, которых счетом двадцать пять ведут впереди шествия; сбиваются красивыми складками шитые золотом и пестрыми шелками чепраки их, сверкают над челкою осыпанные блестками камней хохолки из перьев. Дальше едут рядами всадники – молодец к молодцу, в ярких кафтанах, в набекрень по-молодецки надетых шапках. За ними две кареты хитрого немецкого изделия медленно едут, покачиваясь. Первая – крытая алым сукном, окруженная толпою всадников – карета царевича Феодора; она пуста – царевич верхом на коне едет за отцовской каретой. Во второй, алой бархатной, сидит царь Борис Феодорович. Народу виден его гордый царственный облик, и падает он ниц, и приветствует царя громкими криками. Чинно идут близ царской кареты царедворцы, сами царями кажутся – величавые, серьезные, блистающие своими щедро осыпанными драгоценными камнями нарядами: тут плохенький самый козырь кафтана стоит столько, что для порядочной деревни тех денег хватило бы заново все избы перестроить!

А вон на коне юный красавец царевич. Плавно выступает его конь, ведомый под уздцы окольничими.

– Что за краса наш царевич! – говорит, любуясь Феодором, собравшийся люд и кланяется ему земно.

А царевич, ласково улыбаясь, отвечает на поклоны, и, кажется, его белые зубы, сверкнувшие при улыбке, кидают светлый отблеск на его юное, прекрасное лицо, и еще прекраснее кажется оно от этого.

Шествие замыкают бояре, окольничьи, стольники, кравчие и другие придворные чины.

Но где же царица и Ксения?

Они еще не выезжали: выжидают, когда пройдет «государево» шествие. И только оно отошло на некоторое расстояние от дворца, показались кареты царицы и царевны, первая – открытая, вторая – закрытая со всех сторон: ничей глаз не должен был увидеть царевну.

Обе кареты запряжены великолепными белоснежными конями; число их не одинаково: у царицы – девять, у царевны – восемь.

Впереди едут сановитые, белоусые, белобородые старцы – это свита царицы и царевны, «обережатые»; тут же ведут сорок заводных коней. За каретами – вот это зрелище реже всего приходилось видеть московскому люду – едут по нескольку в ряд верхом на белых конях двадцать четыре боярыни. Широкополые шляпы закрывают их лица от солнца; золотые кисти спускаются со шляп до плеч и сверкают, покачиваясь. Боярыни сидят на конях не хуже мужчин, и их ноги, обутые в желтые сафьяновые сапоги, едва касаются стремян.

Медленно двигается, сверкая на солнце, гремя и стуча, царский поезд среди многочисленной толпы. Прокатились приветственные клики и смолкли, и весь люд в глубоком безмолвии лежит ниц перед тем, выше кого только «единый Бог». Но что это за люди с жалобными воплями бегут за царской каретой? Как смеют они нарушать торжественность шествия? Это все, по большей части, бедные, исхудалые, оборванные люди; над головой они держат листы бумаги. Это – челобитчики. Должно быть, появления их ожидали, потому что для приема их челобитных припасен красный ящик, который несет боярин позади царского шествия.

Царь сделал знак. Челобитчиков допустили, и боярин поспешно стал отбирать челобитные. Он отбирал, мельком взглядывая на подателей, и на их просьбы и жалобы коротко отвечал:

– Ладно… Скажу… Скорее… Давай, давай челобитную-то… – Вдруг он поднял голову и с удивлением посмотрел на одного из челобитчиков.

Челобитчик этот резко отличался от остальных и своим нарядом, и наружностью.

– Кажись, Луки Максимыча Шестунова сынок приемный?

– Он самый.

– С челобитной?

– Да.

– Что ж батюшку не попросил? Разве так-то лучше?

– В тайности хочу…

– Гмм!.. А зачем тебе подавать ее понадобилось?

– Про бабу-лиходейку одну…

– Про ба-а-бу?!

– Да, про ведунью-басурманку – на царя и семью его она злоумышляет…

– Вот какое дело! Гмм… Передам царю при времени… Давай…

Андрей Подкинутый отошел от него, довольно ухмыляясь.

– Сделано дело! Держись теперь, басурманка!

XXVI. Неприятная весть

Девять дней провела царская семья в Троицко-Сергиевской лавре. Жарко молились все члены ее. Молился Борис потому, что брак Ксении с датским принцем должен был быть последним шагом для утверждения на московском престоле династии Годуновых. Мало того, что бывший боярин, потомок мурзы – что унижало его в глазах родовитых бояр, хваставших, что их порода древней царской, – породнится с природным королем, и блеск его как бы падет и на Бориса, он еще приобретал себе верного союзника-родственника, а это много значило, если не для него самого – он, казалось, прочно утвердился на престоле, – то для Феодора, для его потомков. Бог знает, что им готовит судьба.

Жарко молилась царица Мария, как может молиться мать, из объятий которой хотят взять взлелеянную ею дочь и отдать чужому человеку. Молил у Бога счастья для сестры Феодор, но жарче всех молилась Ксения. Последнее время, когда все сложилось так, что можно было ожидать только счастья, странное предчувствие мучило молодую царевну. Ей казалось по временам, что этому счастью не бывать, что ожидание так и останется ожиданием.

Напрасно рассудок ей говорил, что ничто не может расстроить предполагаемого брака, потому что единственное серьезное препятствие к этому – принятие православия королевичем – было устранено его охотным согласием; еще раньше этого принц также охотно согласился и на другое важное условие: остаться жить в Московском государстве после брака с царевной; кроме того – слухом ведь земля полнится – до Ксении доходили толки, что жених ждет не дождется свадьбы, расспрашивает часто о невесте и уже заочно горячо любит ее. Ксения соглашалась, что, действительно, трудно даже придумать, что могло бы помешать браку ее с королевичем, а между тем сердце сжималось непонятной тоской. Она сказала матери об этом предчувствии. Мать ее рассмеялась:

– То девичья кровь твоя играет перед замужеством… Знаю я это – то плакать хочется, то смеяться.

– Да нет, матушка…

– Ладно, ладно уж…

Разговор свой с дочерью царица передала мужу. Тот тоже посмеялся.

– Вот вернемся в Москву да повенчаем тебя с Иваном – разом все это снимет!

Слыша отовсюду только подшучиванья над своею тоской, и сама Ксения повеселела.

– И правда, так, должно быть, это все… Новостей было много очень, ну, и не успело улечься все это, бродит… – решила она.

В обратный путь в Москву все тронулись веселыми, но на дороге в селе Браташине[118] ждала их неприятная весть: жених занемог!

XXVII. «Злая еретица»

В конце октября, часу четвертом дня, царь Борис крупными шагами прохаживался по палате. Несколько приближенных бояр безмолвно стояли неподалеку от дверей.

Царь был не в духе.

– Так надежды нет? – спросил Борис, остановясь перед одним из бояр.

Тот покачал головой и ответил:

– Лекаря сказывают – нет, а на все Божья воля!..

– Да, Божья воля! – со вздохом промолвил Борис Феодорович и опять зашагал. – Да, Его воля, Его! Но кто думать мог? Такой крепкий, юный… Вчера, когда я на него посмотрел, вижу – не жилец он на белом свете!.. – говорил царь будто сам с собой. – Обманули меня лекаря, скрыли правду… Пугать не хотели… Дурни! Теперь еще мне горше от этого! Всю я надежду питал на его поправленье, а теперь… Ах, умрет королевич, умрет! По всему видно… И откуда хворь взялась такая? Откуда?

Последние слова он проговорил раздраженным голосом, остановясь посреди комнаты.

Бояре как-то смущенно шатнулись, им показалось, что это им царь задает вопрос.

Один из них несколько выдвинулся вперед. Царь заметил его.

– Чего ты?

– Дозволь, царь милостивый, слово молвить.

– Ну?

– Найти можно, откуда хворь королевича взялась.

– Как найти? Не пойму тебя.

– Напущена на него хворь…

– Бабьи сказки! – презрительно заметил Борис, любивший выказывать себя перед царедворцами человеком несуеверным.

– Не от себя я, царь, говорю.

– Слухи, чай, пустые ходят?

– Нет… Еще когда ты в Троицкую лавру на богомолье ездил, челобитная о том подана была…

– О чем? О хвори? Тогда королевич здрав еще был.

– О том, кто в народ мор пускает, злоумышляет и на твое государево здоровье, и семьи твоей…

Царь вспыхнул от гнева:

– Чего ж ты раньше молчал?

– Печалить тебя не хотел – думал, так, может, пустое написано… Ну а теперь вижу, что не пустое!

– Вот, так и все вы! Скрываете да таите, а после правда открывается злая! Когда научу я вас правдивыми быть? Когда?

Бояре молчали.

– Принеси челобитную! – отрывисто приказал Борис.

– При мне она – тебе доложить хотел, так взял…

– Подай сюда.

Взяв из рук боярина челобитную, Борис пробежал ее глазами и побледнел.

– Так вот как! Подле Москвы живет знахарка-еретичка, среди бела дня снадобья варит, злоумышляя весь корень царский извести, да и изводит уж! – королевич умирает от чар, ею напущенных! Уж и изводит! А вы молчите!.. Слуги верные! Или и вам любо, если весь род царский мой вымрет? Да? Любо? У, волки злые!

Бояре побледнели – еще никогда им не приходилось видеть царя таким гневным.

– Царь-батюшка!.. – пробормотал кто-то.

– Я знаю, что я – царь, да вот вы-то не знаете, что выслуги мои!..

За дверью послышался шум.

Борис прислушался.

– Узнайте, что там… – приказал он.

Бояре кинулись к дверям, но дверь уже отворилась.

Вошел один из бояр, состоявших при королевиче.

– Царь, королевич кончается!

Царь, шатаясь, подошел к лавке и опустился на нее. Волнение не позволяло ему говорить. Потом он пересилил себя и встал.

– Поеду к нему… – глухо проговорил он. – А эту еретицу злую под стражу взять немедля!

Эта «еретица злая» была Кэтти. Однако взять ее не пришлось.

XXVIII. В путь

Часа за два-три до описанного в предыдущей главе разговора Авдотья Тихоновна только что попрощалась с Андреем Подкинутым. Он приходил сообщить ей, что дело идет на лад, что скоро, кажется, басурманка-разлучница погибнет люто. Боярыня выслушала весть эту довольно равнодушно: она уже привыкла слышать это «скоро», а между тем время шло, и муж ее по-прежнему проводил все вечера у своей «басурманки». Ей надоело ждать. Да, терпение ее истощалось. Ее измучили эти долгие, проводимые в одиночестве вечера, эти бессонные ночи. Ревность терзала ее. А Андрей говорит свое неизменное: «скоро!» и велит ждать. Знал бы он, каково это! Нужно скорее покончить с этим. Но как? Пойти самой к «басурманке»? Да, пойти… Пойти надо! – решила Авдотья Тихоновна и сейчас же спросила самое себя: а зачем? Разве это поможет чему-нибудь? Грозить ей? Молить ее? Молить. Упасть ниц перед нею, ноги целовать и умолять слезно, чтоб ослабила она свои бесовские чары, вернула ей милого мужа и любовь его… Неужели она не умилосердится? Али уж она вовсе без сердца? Не тронут ее ни мольбы, ни слезы? Господи! Да ведь человек же она! Да, пойду! Дорогу я хорошо запомнила – версты две по Троицкой дороге, потом полем по тропке… Иду! Мужа теперь у нее нет – во дворце он, никто ни там, ни здесь не помешает… Погода ненастная – идет дождь со снегом вперемешку, надо телогрею[119] надеть… Где телогрея?.. Фу! Забыла! Ишь, голова не тем занята… Хоть холопку зови да спрашивай!.. А-а! Вот она!.. Она согреет и от дождя защитит… Ну, Господи благослови, пойду! Что это, нож лежит? Как попал сюда? Холопка забыла, должно… Взять его разве – в дороге мало ль что случиться может? Или нет, не стоит… Нет, лучше возьму…

Авдотья Тихоновна спрятала под полу телогреи острый клинообразный нож.

– Куда, боярыня? Прикажешь лошадь запрячь?.. – спросила холопка, увидев вышедшую в сени Авдотью Тихоновну.

– Нет, не надо… Я пройдусь немного…

– Дождь идет, и ветер есть… Непогодь страшенная!

– Ничего, я недалеко… А придет боярин, скажи – у боярыни голова болела, так она пошла пройтись маленько; авось, боль утихнет.

– Серчать, пожалуй, станет, что одна-одинешенька ты пошла. Увидят знакомцы, срамить, скажет, станут: ишь, жену в людях толкаться пускает! Как мне быть тогда?

– Молчи себе, вот и все… Да он и не спросит! – с горечью добавила она и вышла из сеней.

Труден был путь Авдотье Тихоновне. Еще пока по городу шла – все ничего, а как выбралась на открытую дорогу – беда, как трудно идти стало! Ветер дул прямо навстречу, хлестал в лицо мелким дождем и снегом, ноги вязли в невылазной осенней грязи. Но молодая боярыня бодро шла вперед. Мысль, что с этого дня жизнь ее изменится и вернется любовь мужа, а с нею и счастье, подкрепляла ее. И чем ближе боярыня подходила к дому «басурманки», тем больше росла ее уверенность в удачном исходе.

– Вон тропка узенькая с дороги сворачивает… Сюда? Да, вон вдали и дом виднеется…

XXIX. Победила

Кэтти сидела перед столом, выронив из руки перо, и смотрела не на лежавшую перед нею рукопись, а в сторону, в окно, слюда которого теперь, как сетью, была покрыта мелкими дождевыми каплями.

Сегодня ей не работалось: ей мешали думы, ничего общего с занятиями не имеющие. Что за чудный вечер вчера она провела с Павлом! Хорошо, что она не вполне подчинилась воле своего старого деда Смита и не затворилась от света и жизни. У ней теперь дрожь пробегает по телу при мысли, какая бы холодная жизнь ей предстояла! Брр!.. И думать о ней не хочется! Тут столько счастья, а там ничего, кроме мрачных сводов комнаты и пожелтелых пергаментов… Да, жизнь хороша! Надо только уметь жить, это значит: уметь любить. В любви – все! Говорят, в любви часто скрывается и горе… Быть может, но ей она принесла одну только радость. Каждое слово, каждый взгляд милого только подбавляет счастья. Вчера, например, он засиделся очень долго; когда поднялся нехотя, чтобы уходить, и сказал ей: «До свиданья!» – его ноги, казалось, приросли к полу, не шагали к двери, и он посмотрел на нее таким тоскующим взглядом, так сердце его болело, что надо ее покинуть, что за один уж взгляд этот она полюбила бы его, если б и без того не любила так, сильнее чего нельзя любить. Она подбежала к нему и обняла его. И он крепко-крепко сжал ее на прощание и убежал поскорей, боясь, что опять не выдержит, опять вернется.

Послышались чьи-то шаги.

– Это ты, Степанида? – не оборачиваясь, спросила Кэтти.

Шаги замолкли, но ответа на ее вопрос не было.

Тогда девушка обернулась. Она увидала перед собою женщину, одетую в промокшую, забрызганную грязью телогрею. Женщина молча смотрела на Кэтти. Англичанка была изумлена этим неожиданным появлением.

– Кто ты? Что тебе? – спросила она.

Когда Авдотья Тихоновна увидела «басурманку-полюбовницу» мужа, заметила ее красоту, ревность змейкой пробежала по ее сердцу. Все былые намерения были позабыты. Не молить ей уже хотелось эту красавицу, ей хотелось вцепиться в ее белую шею и придушить ее.

– Я – жена Павла… – глухо проговорила боярыня.

– Жена Павла?.. Жена Павла?.. – бормотала девушка, точно с трудом соображая.

– Да, жена полюбовника твоего, басурманка-разлучница! Жена его! – шипела она, наклоняясь совсем близко к англичанке.

Та опять повторила:

– Жена, – и сама думала в это время: «Какие злые глаза у этой женщины».

– Жена! Жена! Или ты думала, у него нет жены? – теперь уже кричала в бешенстве Авдотья Тихоновна. – Я пришла затем, чтоб взять его от тебя. Отдашь ли ты мне его, разлучница, вернешь ли мне его любовь, тобой украденную? Ну-ну, злодейка, отвечай!

Кэтти пугал дрожащий от бешенства голос незнакомки, ее сверкающие глаза.

– Отдать Павла?.. – прошептала она.

– Да, да! Павла! Моего Павла!

Вдруг девушка поднялась с сиденья и выпрямилась во весь рост. Яркая краска залила ее лицо.

– Не отдам! – резко отчеканила она.

– Не отдашь, не отдашь? – крикнула боярыня, и рука ее сжала ручку ножа. – Не отдашь!

– Не отдам! – по-прежнему повторила англичанка.

– Так вот же тебе, змея-разлучница! Вот! Вот!

И нож раз, два и три погрузился в грудь Кэтти.

Девушка испуганно вскрикнула, схватилась за грудь и упала.

Авдотья Тихоновна поспешно удалилась. Когда она шла к Кэтти, дверь в сени была открыта и Степаниды не было, как не было и Касьяна у ворот, благодаря чему ей и удалось незаметно пробраться; на возвратном пути ей также посчастливилось.

Выйдя на дорогу, она посмотрела на свою одежду: телогрея была забрызгана кровью.

«Ничего, дождь смоет… А встречные в такую погоду не заметят… – успокоила она себя. – Я убила ее, – продолжала она размышлять. – Эх, зачем я взяла нож с собой? А, впрочем… Чего жалеть? Одной басурманкой стало меньше на свете. Теперь не будет мужей с женами разлучать!..»

И место минутного раскаянья в душе боярыни заступила жгучая радость, как после одержанной победы.

XXX. Тяжелая утрата

Когда Авдотья Тихоновна вернулась домой, мужа еще не было дома. Она постаралась проскользнуть мимо холопки так, чтобы та не заметила грязи и крови – которая, впрочем, была уже почти смыта дождем, – покрывавших ее одежду.

Переодевшись, она велела приготовить себе сбитня. Только теперь она могла хладнокровнее обдумать свой поступок. Гнев ее прошел, и то, что казалось ей под его влиянием чуть ли не славной победой, теперь вырисовывалось в надлежащем свете. Она теперь уже не говорила про себя: «Э! Одной басурманкой стало меньше!» – она говорила: «Я убила человека!» Совесть проснулась, и боярыне впервые пришлось испытать, что значат ее мучения. Теперь она с радостью вернула бы прежнее положение: пусть бы муж целые вечера проводил у своей полюбовницы, только б мир душевный былой вернуть. Пусть тоска будет в душе, только б голос этот не шептал: «Ты убила! ты убила!» Раньше она была чиста, муж – виновен; теперь она стала куда виновнее его. А кара за злодейство? Правда, убита басурманка-знахарка, но все ж ее могут судить и предать казни. Скорее бы муж вернулся – она кинется к ногам его, все расскажет… Ай, нет! Лучше бы дольше не приходил, ей страшно встретиться с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю