Текст книги "Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6"
Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 80 страниц)
Там виднеется что-то диковинное, никогда прежде не виданное, будто бурлит какое-то море, но не синее, а темное, зловещее… Быстро катятся волны. И видит Борис, что эти волны красного цвета, что это – кровь…
Ужас объемлет его. А волны все ближе да ближе… Поднялся огромный вал, покрытый алою пеной: прольется на город – потопит и люд весь, и самого царя.
Жалобный вопль вырывается из толпы, громок он, но еще громче ропот кровавого моря. Вал вздымается все выше и выше, уже солнце не видно за ним…
Очнулся правитель. Перед ним стоит Кузьмич, плещет ему в лицо холодной водой.
Годунов обвел избу недоумевающим взглядом:
– Где я?
– Хе-хе! – рассмеялся старик. – Да у ведуна, у Кузьмича. Ну что, узнал ли судьбу?
– Узнал, – глухо ответил Борис.
Мысль его уже работала ясно, слабость быстро исчезла, только легкая тяжесть осталась в голове. Ему жутко стало оставаться в избе знахаря.
– На, получи за труд… – промолвил он, опуская руку в карман шубы за деньгами. Но карман был пуст, другой тоже.
Кузьмич с усмешкой смотрел на него.
– Не хлопочи, боярин, я уж взял себе за гаданье, хе-хе! – прошамкал он.
– Как же ты смел? – сурово заметил Борис.
– А не все ль равно? Тебя ж от труда избавил.
Правитель махнул рукой, проворчав:
– Ну, богатей с этих денег, старый хрыч, тать ночной! – и приподнялся с лавки.
– Постой, Борис Федорыч! – назвал его по имени старик. – Как бы тебя котик мой не поцарапал!
Годунов взглянул на кота; он сидел наежившись на плече знахаря, готовясь прыгнуть на правителя.
– Умный он у меня котик, ласковый! Меня, старика, никому в обиду не даст: чуть что – прямо в глаза он ворогу моему вцепится… даже тебе, не глядя, что ты первый на Руси после царя… Известно, зверек-дурачок, где ему званья разбирать? – говорил ведун, гладя кота.
– Да как ты смеешь меня котом травить! – грозно вскричал правитель.
– Я?! Избави бог! Да нешто посмел бы? Чай, ведь у меня одна голова на плечах. Это он сам: не хочет, видно, чтоб ты уходил. Что с ним поделаешь? Сядь лучше, да потолкуем, может, тем временем и котик поуспокоится.
– Говори, что тебе надо? – отрывисто сказал Годунов, опускаясь на лавку.
– Мне что? Мне ничего. Тобою я много доволен, плату ты мне дал, то бишь, сам я взял, щедрую… Чего еще? Вот разве спросить хотел тебя кое о чем. Да ты осерчал на моего котика, так я теперь и говорить боюсь…
– Ну, сказывай живей! – нетерпеливо промолвил Борис.
– Как полагаешь ты умом своим светлым, много ль рублевиков отсыпет мне Василий Шуйский, коли скажу я ему, что ты у меня среди ночи был, о судьбе гадал и все такое?.. Князь Василий куда какой охотник до новостей!
Борис Федорович точно ждал услышать нечто подобное от знахаря, потому что даже бровью не повел.
– А сколько бы ты хотел получить?
– Я за большим не гонюсь! Дадут столько, чтоб избенку новую сколотить да землицы купить для огорода не больно много, вот и довольно. Я за большим, сказываю, не гонюсь. Другой, вестимо, заломил бы бог весть сколько, а я не корыстен. Какая корысть! В корысти – грех один.
– Ладно деньги получишь… Убирай кота! – сказал Годунов, быстро вставая.
Старик не тронулся с места. Кот наежился.
– Верно слово?
– Ну, довольно, колдун! Я ведь терплю-терплю да и разом конец положу! Не посмотрю на кота твоего: и его придушу, да и с тобой разделаюсь! – грозно крикнул Годунов.
Ведун понял, что дальше вести игру опасно.
– Ну, не серчай, не серчай за глупое слово!.. Котик, прыгай на печь! Иди, боярин, путь чист. Так я буду ждать денежек… – говорил знахарь, с низкими поклонами провожая Годунова.
Борис, не ответив ему, вышел.
Поутру отряд стрельцов остановился у дома Кузьмича. Как ни царапался, защищая своего господина, кот, колдуна вытащили, и скоро его тощее тело покачивалось на длинной веревке, прикрепленной к ветви неподалеку от избы росшего дерева. Разыскали стрельцы и плетенку с монетами и с веселыми возгласами поделили стариково сокровище.
– Ему, чай, теперь не нужно – давно уж он, поди, с бесами в аду пляшет! – шутили они.
Потом зажгли избу – она сгорела, как пучок соломы.
Тот же отряд стрельцов подошел и к лачуге Ивана Безземельного.
– Иван! Обманул ты меня! Разбоем, а не правым путем деньги ночью добыл! – воскликнула бледная от страха жена Безземельного.
Тот от ужаса не мог промолвить ни слова.
Какова ж была радость несчастного мужика, когда стрельцы объявили ему, что, по милости правителя, назначен он служить в царском дворце истопником.
VIII. Кончина последнего рюриковича
Средних размеров сводчатая комната была озарена светом лампад. Много их было, потому что много было икон. Комната эта звалась царской опочивальней, но скорее напоминала келью инока. Всюду на стенах образа святых в драгоценных окладах. Дрожащий свет лампад играет на усыпающих их камнях самоцветных. В углу аналой с крестом и Евангелием.
На инока похож и сам умирающий царь Феодор. Его бледное лицо измождено, глаза впали, и взгляд их, устремленный на лик Спасителя, горит лихорадочным блеском. Царь еще жив, но душа его, кажется, уже витает в сферах надзвездных – он не слышит, как рыдает, склонясь к его изголовью, красавица супруга царица Ирина.
В глубоком безмолвии стоят бояре около смертного ложа царя. Тут и Борис, и Шуйские, и много других.
Боевые часы – подобно Борисовым, иноземный подарок – пробили одиннадцать часов. Еще полночь не минула, еще день 6 января не истек – лучше благочестивому царю свершить долг христианский – приобщиться Св. Тайн в праздник великий. К ложу умирающего приблизился патриарх Иов, окруженный толпой духовенства.
Царь по-прежнему недвижим, по-прежнему взор его устремлен на икону. Он уже далек от земли. Но, пока таится хоть малая искра жизни в его теле, он – сын земли и должен свершить свой последний долг.
Иов склоняется к его уху.
– Царь! Слезы льются из очей наших, свет в них меркнет – уходит от нас отец наш добрый! – дрожащим голосом говорит патриарх.
Царь с усилием перевел свой взгляд на его лицо; глаза потеряли свой блеск, смотрят безучастно.
– Свершим, сыне, долг последний. Наперед покончим с мирским – кому царство оставляешь?
– Богу Всевышнему, – сказал едва слышно умирающий. – Грамота есть… прочтете… Отче! Исполним долг христианский.
– Исполним, чадо, – тихо ответил Иов.
Раздалось пение молитв.
Совершился обряд соборования, исповедали, приобщили умирающего.
Тайна жизни оканчивалась, начиналась новая тайна – тайна смерти.
Которая из этих двух большая?
Умирающий заметно слабел. Его веки с трудом поднимались. Еще раз-два с трудом открыл глаза умирающий, обвел комнату помутившимся взглядом, потом веки его крепко смежились.
Он казался мертвым. Но грудь еще вздымалась, медленно, редко.
Глубокий вздох вылетел из царской груди. Светлое выражение легло на бледном лице.
Седьмого января 1598 года в час ночи тихо скончался последний Рюрикович.
Тихо было на улицах и площадях погруженной во мрак Москвы. Народ еще не знал о смерти царя. Поутру тягучие удары в большой колокол на Ивановской колокольне разнесли по городу, а из него и по всей Руси страшную новость: государство осталось без главы!
IX. Подкинутый
В обеденную пору того дня, когда московский люд узнал страшную новость о кончине царя, по дороге от Москвы к усадьбе Шестуновых спешно скакал какой-то всадник. Его усы, борода и брови заиндевели от ударявшего в лицо морозного ветра. Этот белый налет не мешал рассмотреть, что усы и борода всадника были темного цвета, темными же были и глаза, блестевшие огнем юности.
Этот всадник был Андрей, сын боярина Луки Максимовича Шестунова. Сыном его он звался, но на самом деле не приходился Шестунову даже и родственником: он был приемыш.
Лет за двадцать пять до того года, о котором идет речь, ранним утром, когда еще зорька чуть начинала золотить восток и июльская обильная роса еще белым налетом лежала на лугах, Панкратьевна, не бывшая тогда еще тугою на ухо, услышала доносившиеся из сеней звуки, похожие на детский плач.
Сперва она не придала этому значения.
«Ишь, лукавый мутит, чего-чего со сна не померещится!» – подумала она и собралась еще сладко соснуть часок, для чего и перевернулась на другой бок, когда уже совершенно явственно слышный плач ребенка заставил ее поспешно подняться.
В доме детей тогда не было, Аленушка еще не родилась, младенец-сынок Луки Максимовича умер за две недели до того дня, повергнув мать и отца в глубокое горе. Был грудной ребенок у одной из холопок, у кривой Анны, так та холопка спала в другой стороне дома, и слышанный Панкратьевной детский плач не мог принадлежать Аннушкиному дитяти.
– Что за притча! – в недоумении проворчала Панкратьевна и, осенив себя крестным знамением про случай бесовского наваждения, решительно направилась в сени.
В сенях, шагах в двух от крыльца, стояла плетеная корзиночка, и в ней что-то пищало и копошилось. Когда Панкратьевна заглянула внутрь корзины, это «что-то» оказалось темноволосым младенцем – мальчиком месяцев двух. На шее его был надет крестильный крест, и к его тесьме привязана записка.
Встретив такую находку, Панкратьевна подняла такой гвалт, что перебудила всех в доме, начиная от самих боярина и боярыни и кончая последним кухонным мальчишкой.
Записка была отцеплена и прочтена людьми, сведущими в многомудром искусстве чтения. Записка была коротка, в ней всего было две строки. Сообщалось, что мальчика зовут Андреем, что он крещен и родился за три дня до праздника апостолов Петра и Павла.
– Печалились мы, что помер сынок наш… Вот, Господь по милости Своей нового нам послал. Будет у нас Андреюшка заместо сына родного, – промолвил Лука Максимович, и подкидыш был принят в дом.
Боярин Шестунов растил его как сына и любил его как родного. Марфа Сидоровна тоже привязалась всею душой к воспитаннику.
Однако мало кто не знал в Москве, что Андрей не родной сын Шестуновых, и втихомолку его звали «подкинутым». Молодой человек знал об этом прозвище и не обижался.
– Что ж? Ведь правду говорят: подкинутый я и есть… За что же серчать? – говаривал он.
Вообще Андрей отличался чрезвычайно уживчивым, покладистым характером. Его любили и холопы, и приятели. Мягкий характер питомца не по душе приходился только Луке Максимовичу.
– Уж это, прости господи, как будто и не как следует!.. – ворчал он порою. – Что за кротость такая андельская? Негоже это парню… Борода обе щеки обростила, а он все – словно девица красная!
Однако, когда нужно, Андрей умел показать себя и лихим молодцем. Доходило дело до схватки с ворогами земли Русской – с татарами ли, ляхами или иными, – сабля Подкинутого не оставалась ржаветь в ножнах, а работала на славу; то же и на охоте – никто лучше его не умел поддеть косолапого мишку на рогатину.
Андрей то и дело погонял коня, хотя тот скакал и так очень быстро. Молодой человек вез в вотчину известие о смерти Феодора Иоанновича.
Дело в том, что Луке Максимовичу захотелось провести праздник Крещения в своей семье, и он уехал из Москвы, оставив в ней приемыша, дав ему наказ – чуть что случится, скакать немедля в вотчину с весточкой. Андрей так и сделал. Едва он услышал о кончине царя, как оседлал коня и пустился в путь.
Теперь до вотчинки Шестуновых, которая, сказать кстати, звалась Многогнездною, от обилия в боярском саду птичьих гнезд, было уже не далеко; еще десятка два скачков доброго коня, и путник въехал в ворота усадьбы.
– Боярин! Андрей Лукич приехал! – будил холоп Луку Максимовича, недавно привалившегося соснуть после обеда и уже успевшего забыться крепким сном.
– Андрюшка? Стряслось, стало быть, что в Москве, уж не хуже ли стало царю! – воскликнул боярин, поспешно вскакивая.
Андрей уже входил в опочивальню.
– Здравствуй, батюшка! – поздоровался он, почтительно целуя руку названого отца.
– Здорово!.. Что там случилось?
– Ох, случилось скорбное дело! Царь долго жить приказал.
– Помер царь-батюшка, надежа, царство ему небесное, вечный покой! – печально проговорил Лука Максимович. – Когда скончался?
– В ночь на сегодня.
– Чего ж ты раньше-то сюда не приехал?
– Поутру только сам узнал. Стоном стон стоит теперь в Москве!
– Еще бы! Этакое дело! Кто теперь царем будет?
– Сказывают, что царица Ирина. Опять же толкуют и то, что она от мира удалиться хочет…
– Смута идет, али так мирно все?
– Пока что мирно. Слухи ходят…
– А ну, какие?
– Перво-наперво, говорят, что откажись Ирина – быть царем Борису.
– Глупство! Перемерли у нас все бояре родовитые, что ль?
– Однако народ не прочь – потому привык к Борису… Потом еще слух идет, что хан Крымский готовится на Русь набежать…
– Гмм… Штука плохая, коли царство без главы будет, а басурманин нагрянет…
– Еще кое-что толкуют несуразное…
– Ну?
– И сказывать неохота: слух пускают иные, что Борис Федорович царя зельем уморил.
– Думаю, пустое это… Кто сам себе враг? Что за прибыль Годунову царя извести? Теперь ведь, что еще с ним, с первым человеком на Руси, будет, бабушка надвое гадала… Может, и ничего, останется, как был, а может, и худое что приключится.
– Ну, вряд ли что худое! По-прежнему его все слушают: и бояре, и простой люд…
– Надо в Москву скорей ехать. Митька! – крикнул он холопа. – Давай-ка снаряжаться к пути… О-ох, бо-о-же мой! Какая беда с царством Русским стряслась! Не помер бы Димитрий царевич, не скучали б мы теперь, был бы наследник, а теперь – на! – бормотал боярин, снаряжаясь к дороге.
Боярин Лука Максимович был среднего роста, еще не старый мужчина; в его темных волосах и бороде еще только начали появляться серебристые нити седины; лицо его дышало здоровьем, небольшая полнота сообщала боярину сановитость. Он был веселого характера и большой говорун, но вспыльчив, хоть и отходчив, и во время гнева становился крутенек. Ничего общего в наружности между Лукою Максимовичем и Андреем не должно было бы быть. Действительно, они рознились ростом – Андрей был выше, волосами, несмотря на то что у обоих они были темными – волосы приемыша слегка вились и были мягкими, у названого отца они были прямы и жестки, но глаза… странно! Глаза их были чрезвычайно похожи. Один и тот же цвет, одинаковый разрез, рознились они только выражением. Такие сходные глаза могли быть только у близких родственников, а между тем никакого родства не могло существовать между приемышем и его воспитателем.
– А ты чего шубу-то скидаешь? Чай, не стоит и раздеваться на такой срок недолгий – сейчас едем, – заметил Лука Михайлович Андрею, увидев, что последний готовится скинуть тяжелую шубу.
Андрей замялся.
– Я… того… Я в вотчинке остался б, пока что.
– В такие-то дни?! Али с ума спятил?
– До завтра только. Поутру, чуть свет, в Москву отправлюсь.
– Гмм… Что тебе здесь-то делать? Едем-ка лучше.
– Нет, уж позволь.
– Устал с пути, что ли? Уж не больно такой переезд огромный, чтобы так устать.
– Устал… Не от пути, а так, от всего иного… Поднялся поутру раным-рано, все на ногах, – почему-то смущаясь, говорил молодой человек.
– Ну, твое дело! Оставайся, коли охота… Митька! Вели коней седлать – со мной ты и еще человек пяток холопей поедет. Ну, живей беги! А ты, Андрей, завтра беспременно ранним утром в Москве чтоб был, слышь?
– Будь покоен, батюшка, как сказал, так и сделаю.
В комнату вплыла Марфа Сидоровна. Началось прощанье с отъезжающим.
Андрей, по-видимому, был очень доволен тем, что остается в вотчине. Прощаясь с приемышем и взглянув на его довольное лицо, Лука Максимович невольно подумал: «Гмм!.. Что за мед такой для Андрюшки здесь оставаться?»
X. Какой мед для приемыша сокрыт был в вотчине
Когда Лука Максимович задал себе подобный вопрос, то, конечно, ему и в голову прийти не могло, что «мед» этот существовал на деле и заключался в черных глазках Дуняши.
Стройная боярышня уже давно приглянулась Андрею, хоть он принимал свое влечение к ней не за что иное, как за дружбу, какая бывает между братом и сестрой. Но почему же с Аленушкой, которая звалась его сестрою, он не был так близок? Случалось ли ему надолго уехать из вотчины, он скучал по Дуняше гораздо сильнее, чем по Аленушке. Почему? Над этим он сам не раз задумывался.
Быть может, здесь играло роль то правило, далеко не всегда, впрочем, исполняющееся в жизни, что природа любит сближать противоположности. А большую противоположность, чем та, которая существовала в характерах Дуни и Андрея, трудно было представить.
Дуняша была горда и самолюбива, далеко не покладистого характера, как и далеко не любившая прощать обид. С соседными боярышнями она не сошлась – ни одна из них не сделалась приятельницей Дуни, зато все стали подругами Елены Лукьяничны. Дворня ее недолюбливала, хотя боярская племянница не обходилась грубо с холопами, но зато и не любила дарить их ласковым словом.
Она казалась всегда спокойною и холодной, но под этим наружным льдом таились кипучие страсти, пока еще дремавшие. Она по-своему была также привязана к Андрею: привязанность эта была похожа на привычку господина к своему покорному и верному рабу. Она говорила с ним с тем видом снисхождения, с каким говорит старший с младшим. Это являлось у ней ненамеренно.
А Андрей любил с нею беседовать… Часто летом, в жаркий полдень, когда Дуня сидела с вязаньем в тени развесистого дерева, он подсаживался к ней и говорил, говорил… О чем? Обо всем, что приходило ему в голову. Он был грамотен, прочел всю печатную Библию Острожского, экземпляры которой уже появились в то время в Москве, читал рукописные сборники стародавних преданий, жития святых. Все это давало ему немалую пищу для разговоров. Андрей поверял свои думы и сомнения Дуняше, советовался… Большею частью Дуня слушала его молча, с тою полуулыбкою, которая играет на устах матери, слушающей лепет ребенка, лишь изредка вставляя короткие, отрывистые замечания.
Иногда молодым человеком овладевала легкая грусть. Тогда он брал руку девушки и молча целовал, а Дуня гладила его мягкие кудри, потом слегка прикасалась устами к его высокому белому лбу.
Этот поцелуй был братский, такой же, каким обменивалась она с Аленушкой, но Андрей от него оживал, грусть пропадала, и он чувствовал себя таким счастливым, как никогда раньше.
Эта дружба или нечто, похожее на дружбу, была странна, но крепка – она тянулась годы: она началась еще в ту пору, когда Андрей и Дуняша вместе играли в незамысловатые игры.
Приемный сын Шестунова был дружен и с Аленушкой, но отношения их были чисто братскими, и здесь роль старшего, более авторитетного, выпадала на долю Андрея.
Аленушка и ее двоюродная сестра, узнав, что отец уезжает в Москву, сбежали вниз попрощаться, потом вернулись в свою горенку к работе. Вскоре после отъезда Луки Максимовича поднялся к ним и Андрей, имевший, по праву близкого родственника, каким считался, свободный доступ в закрытый для чужих терем.
Он подсел к девушкам и думал рассказать им о московском событии, когда вошла Марфа Сидоровна.
– Слышал, Андрюша, что у нас-то тут приключилось? – сказала боярыня, присаживаясь на лавку.
– Что такое?
– Кабы не люди добрые, верней, чудо от Господа Бога, – может, и в живых не застал бы ни Алены, ни Дуни…
И Марфа Сидоровна рассказала ему о нападении волков и о спасении девушек.
– Щербинина князя Алексея я знаю; не знаком, а знаю… Того другого, Павла Белого-Туренина, тоже видал… Добрые пареньки! – промолвил приемыш, когда боярыня закончила рассказ.
– Это который же из них князь Алексей? – слегка вспыхнув, спросила Аленушка.
– Не тот ли, который повыше? – спросила и Дуняша.
– Нет, – ответила Марфа Сидоровна, – тот, что пониже ростом и волосами потемней…
– А… – с разными оттенками протянули боярышни, и хозяйская дочь почему-то покраснела еще сильней.
– Чего это ты? – заметила краску дочери мать.
– Да все… Все с того… Как вспомню про волков, в жар кидает, – пробормотала боярышня.
– Напугана… Вестимо, как и не напугаться!..
Аленушка низко наклонилась к пяльцам. Потом быстро поднялась.
– Я пойду… Прилягу…
– Что с тобой? Али недужится? – с тревогой спросила Марфа Сидоровна.
– Голова болит…
– Ахти, господи! Уж не застудилась ли на прогулке на этой? Не хотела я тогда отпускать, словно чуяла… Панкратьевна с толку меня сбила… Поди, поди ляг! А я малинки заварю тебя попоить… Ах, грехи, грехи! – ворчала боярыня, выходя вместе с дочкой из комнаты.
Андрей точно обрадовался, что он остался вдвоем с Дуней.
– Скучал я в Москве по тебе. Нарочно упросил отца оставить меня в вотчине на денек, – заговорил он. – Дивное дело! Как тебя нет, так такая тоска сердце мое защемит, что беда просто! Привык – сыздетства ведь все вместе… Однако вот по Аленушке не так скучаю…
Дуня рассеянно слушала Андрея. Она исподлобья смотрела на него. Каким невидным, простоватым казался ей этот друг детства в сравнении с тем молодым красавцем, богатырем-боярином, которого она звала «соколом», не зная до сегодня его имени. «Павел! И самое имя-то куда лучше, чем Андрей! Андрей, Андрюша… Фу! Совсем не то, что Павлушенька…».
А молодой человек продолжал говорить о своей тоске, о неотступном желании провести с нею, с Дуняшей, часок-другой вместе… Наконец он заметил, что Дуня не слушает его.
– Дуняша! Ты грустишь? О чем? Поведай… Подели тоску свою со мной, родная ты моя! – промолвил он и хотел взять ее за руку.
Девушка нетерпеливо вырвала руку.
– Оставь! Что за глупости! – резко проговорила она.
Андрей в недоумении посмотрел на нее.
– Серчаешь на меня за что-нибудь, Дуняша? – сказал он.
– Не серчаю, а так… Не дети малые, чай, теперь мы, нечего нам глупствовать-то… Будет! – ответила девушка и отвернулась от него.
Андрей печально поник головою.
Он не остался в вотчине до утра, как предполагал об этом раньше, а поспешно уехал в Москву в тот же день.
XI. Свершилось
Светает. Тьма еще борется с бледным светом февральского утра, но на покрытые снегом верхи боярских хором уже ложится розовый отблеск.
Москва не спит. Слышится движение, глухой ветер. Это не пробужденье, вызванное рассветом, – и глубокою ночью шум народный не умолкал. Да и возможно ли спать накануне такого дня: наступающий день должен был решить, утвердится ли Борис Федорович на престоле, получит ли отца осиротелая Русь или нет. Кто надеялся, кто сомневался, но все жарко молились, чтобы смягчил Господь Борисово сердце. Ведь это уже в третий раз пойдут молить Годунова. Уже два раза отказывался. Царица Ирина удалилась от мира в Новодевичий монастырь и была уже пострижена, получив в монашестве имя Александры. От царства она решительно отказалась. Вместе с нею скрылся в келью и Борис Федорович. Ему предложили быть царем, и он наотрез отказался, говорил, что боится такой страшной власти, какою обладает царь, боится той тяготы, которую приносит она, хочет мира и спокойствия – мирская жизнь опостылела ему не меньше, чем его державной сестре. Созвали выборных со всей Руси. Молились, совещались и наконец объявили Борису, что вся земля Русская избирает его в цари. Он вторично отказался. Теперь предстоял третий и решительный раз.
В тесной монастырской келье, освещенной светом лампады, в волнении шагал Годунов.
Сегодня он будет царем… Великим царем «всея Руси». Довольно томиться, довольно ждать! Ах, если б знали они, эти седобородые старцы-святители, эти хитрые, завистливые бояре и простодушные представители серого люда, чего стоило ему отказаться от царства, когда все помыслы его стремились к блестящему столу государеву! Ах, если б знали они! Но они не знают, они принимают его отказ за истинный, непритворный… И смущаются духом… Как не смущаться? Молва, что хан Крымский идет к Москве, все громче и громче становится, на Руси неспокойно: многие воеводы не слушаются указов царицы Ирины-Александры. А царя нет! Кто спасет царство от погибели? Не бояре ли? Упаси бог!
Избирать царя беспременно надо!
Кого больше, как не Бориса?
А он отказывается…
Дошел до этого в своих размышлениях Борис и усмехнулся.
«Бедные! – думает он. – Невдомек вам то, что хочу быть избран я в цари не Москвою одною, не сотнею-другою людей, а всею святою Русью. Пришли бы все: духовенство, бояре, жители земли Русской – в первый же раз, может, согласился б, а так – нет: сесть на царство – так сесть крепко. Сегодня я приму державу, конечно, для вида поломаюсь маленько, сегодня будет звать меня на царство не одна Москва с немногими городишками, а вся Русь!.. Ух! – схватил себя Борис за голову. – Да неужели на этой голове будет сиять драгоценная золотая шапка Мономахова, та самая, которую носил Иван Грозный? Думал ли я об этом, когда сидел на пирах у Ивана и дрожал от гнева его? Много пережил я, многого это мне и стоило – ох, многого! – но теперь конец – добился! И кого ради добивался я – ради себя, что ли? Так детушек моих ради, ангельчиков. Милые! Для вас! Федя! Сынок! Наследник ты царства Русского, а ты, Ксения, будешь женой короля какого-нибудь заморского. Уж я подыщу, будь спокойна! Подыщу, красотка моя!..»
В келью донесся глухой шум из города. Борис вздрогнул.
«Сейчас придут, надо приготовиться встретить будущих подданных. Последние часы я – боярин Годунов, сгинет он навеки, будет вместо него – царь Борис… Господи! Помоги, укрепи!..»
Борис Федорович осенил себя крестным знамением.
«Что это, точно щемит что-то мое сердце?.. В такой час! Я радоваться должен, радоваться… А на душе тоскливая смута! Али недоброе что чуется? Пустое! Это все колдун тот, Кузьмич, наделал… Господи, помоги мне, укрепи дух смятенный!..»
По мере того как светает, громче и громче становится гул народа. Луч зимнего солнца блеснул на маковках колоколен.
Чу! Прокатился удар в колокол и затих. Вот второй, третий, и вдруг зазвучали колокола всех московских церквей. Народ зашумел и разом смолк: шло духовенство со святыми иконами. Вот патриарх Иов и архиепископы несут благоговейно Донскую и Владимирскую иконы. Из попутных церквей выходят священнослужители и присоединяются к процессии. Развеваются хоругви, блестит парча облачений. За духовенством идут бояре, выборные от городов, а дальше толпа, необозримая толпа московского люда… Гул колоколов мешается с пением священных песен. Вот и Новодевичий монастырь. Зазвучали монастырские колокола, открылись ворота, выносят оттуда, встречь идущим, икону Смоленской Божией Матери. За иконою идет Борис Годунов. Он кажется изумленным, потрясенным.
– Владычица Пресвятая! – воскликнул он, упав перед Владимирскою иконой. – Защити меня покровом Своим! Отче! – обратился потом он к Иову. – Зачем зовешь меня на царство? Опостылели мне мир и суета его – хочу молитвы и от зол успокоения. Зачем не даешь свершить мне дело благое? Отче! Перед Богом ответишь за то!
– Иной жребий готовит тебе Господь… Дерзнешь ли противиться Его Святой Воле? – ответил Иов.
Вошли в монастырский собор. Началось служение литургии.
Церковь, монастырская ограда, все Девичье поле было сплошь покрыто народом. Андрей Подкинутый тоже находился среди народа и стоял вблизи паперти.
Он был задумчив, почти угрюм; за последнее время характер Андрея значительно ухудшился; молодой человек стал гораздо раздражительнее, чем прежде. Друзья заметили эту перемену, спрашивали его, что с ним, – приемный сын Шестуновых только угрюмо отмалчивался. Не мог же он сказать им, что все это происходит из-за странной перемены к нему Дуняши. Она сделалась холодно-горда с ним, неприступна. Не мог же он сказать друзьям, что тоска гложет его сердце, что об одном только он думает, как бы подарила бывшая подруга его ласковым взглядом.
И еще кое-что раздраженья прибавляет. Заметил он, что перемена эта свершилась после спасения двумя боярами молодыми боярышень от нападения волков. Почему? Заметил он и то, что Дуня либо бледнеет, либо вспыхивает, когда при ней назовут Павла Белого-Туренина.
Что-то вроде ревности начинало шевелиться в душе Андрея против этого боярина.
– Пропусти-ка, добрый человек! – послышался голос над ухом Андрея, и чья-то рука легла на его плечо.
Молодой человек быстро обернулся, посмотрел и вспыхнул: он узнал Павла Белого-Туренина.
Всякого другого Подкинутый пропустил бы беспрекословно, но в данном случае он поступил иначе.
– Ты чего же это толкаешься? Али я – холоп тебе? – с раздражением воскликнул он.
– Когда ж я тебя толкал? Пропустить прошу…
– Просят не так…
Павел, в свою очередь, рассердился.
– Ну, чего толковать! Буде! Пусти-ка! – сказал он.
– А! Вот как! Не пущу!..
Богатырь Белый-Туренин легким толчком заставил Андрея отшатнуться в сторону и вошел на паперть.
Андрей схватился за плечо, нывшее от толчка, и злобно посмотрел вслед Павлу. То легкое злобно-ревнивое «нечто», которое испытывал он недавно к Белому-Туренину, теперь превратилось в ненависть.
Только что окончилась литургия, из храма двинулся крестный ход к келье царицы Ирины-Александры. Патриарх умолял инокиню-царицу наречь царем Бориса. Годунов бил себя в грудь, отказывался. Ирина, в слезах, упала к нему на грудь.
– Брат! Прими царство!
И вдруг в это время весь народ в келье, в ограде, на Девичьем поле пал ниц, плача, умоляя Бориса Федоровича не отказываться от державы.
Старцы, и юноши, и дети, мужчины и женщины – все равно были взволнованы, потрясены. Андрей не был расположен, под влиянием своего приемного отца, видеть Годунова на престоле, но теперь, охваченный общим волнением, чувствовал, что слезы выступают у него на глазах, и он, стоя на коленях, бил себя в грудь и вопил, как все:
– Смилуйся! Будь царем, отцом для нас, сирых, Борис Федорович!
Потом разом поднялось с земли, всколыхнулось народное множество.
– Согласился! – бурным возгласом пронеслось в народе, и вся многотысячная толпа устремилась к келье Ирины. Давка была ужасная. Сильный попирал слабого, чтобы только на один аршин подвинуться ближе, чтобы хоть одним глазом взглянуть на новоизбранного царя, который в эту минуту появился перед народом.
– Вот он, наш милостивец! Надежа-царь православный!
И народ рвался к царю Борису, оттесняя духовенство, бояр; кидался на землю перед ним, целуя его ноги. Годунов тоже изменил своему всегдашнему хладнокровию. Он был бледен, и в глазах его сверкали слезы. Но зато какое торжество выразили его глаза, когда патриарх Иов в храме монастыря, на молебствии, провозгласил первое многолетие «царю и великому князю Борису Федоровичу всея Руси»! «Свершилось!» – радостно пронеслось в его голове.
XII. В ожидании «милого»
Жаркий июльский день. Душно в горенке, хоть окна распахнуты. В воздухе тишь такая, что занавески на окнах повисли складками, не шелохнутся.
Они не дают ворваться в девичью горячим солнечным лучам, только узкая желтая полоска проникла в комнату и светлым пятном легла на натянутом на пяльцах куске атласа, легла на том месте, где змейкой вившаяся по ярко-красному фону материи золотая нить перекрещивалась с серебряною нитью и где в это время рука Аленушки только что вышила маленький крестик.


























