Текст книги "Сборник "Исторические романы". Компиляция. кн.1-6"
Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 80 страниц)
– Эй-эй! Стой, красавица! Куда и откуда бежишь? Со мной, старым, и поздороваться не хочешь? Ишь какая! Неужли уж так не люб я тебе? – сказал, слегка смеясь, остановив ее, Фома Фомич.
Аленушка сперва испуганно взглянула на него, потом, побледнев, подошла, обняла старика.
– Люб! Люб, желанный! – крикнула она каким-то звенящим голосом и скрылась в сени.
Фома Фомич торжествующим взглядом обвел Луку Максимовича и Марфу Сидоровну, а последняя радостно прошептала:
– Слава богу!..
Еще бы ей было не радоваться – ее бокам теперь не грозили кулаки мужа!
XVIII. Все тайное станет явным
После ссоры с Аленушкой молодой князь не поехал домой – отцовский дом стал ему ненавистным. Он надумал ехать к Белому-Туренину и поселиться у него на некоторое время. Что потом будет делать, этого он еще не решил.
Гнев постепенно утих и сменился тихою печалью. Однако теперь, вспоминая сцену ссоры со своей невестой более хладнокровно, он многое стал видеть в ином свете, чем прежде. Ему вспомнилось, как заволновалась Аленушка, увидев его, как хотела кинуться к нему и вдруг, словно что-то припомнив, остановилась на полудороге. Князю теперь это показалось странным. Если бы Аленушка разлюбила его, зачем она стала бы так кидаться к нему? Потом этот внезапный гнев, охвативший ее?
Точно ли все так, как говорил отец? Точно ли идет Аленушка за старика по своей охоте? Нет ли наговоров каких-нибудь на него?
С этою мыслью Алексей Фомич и приехал в дом своего приятеля.
Павла Степановича не было дома – куда он отлучился, этого не знала и сама Авдотья Тихоновна, печально сидевшая дома в одиночестве и радушно принявшая гостя.
После обычных приветствий, расспросов о здоровье и житье-бытье молодой князь приступил к делу:
– А у меня, Авдотья Тихоновна, просьбица есть… И не одна даже. Вот жаль Павлухи не застал – хочу у вас в доме пожить малость.
Авдотья Тихоновна удивилась:
– Али у отца жить не нравится?
– Есть маленько.
– Что ж! Павел, думаю, рад будет такому гостю, а в доме места много, живи себе.
– Благодарствую. А потом к тебе просьба.
– Какая?
– Съезди к Шестуновым, Богом молю!
– Зачем тебе? Сам разве не можешь?
– Не могу… Да, вот послушай, расскажу все.
И Алексей Фомич, волнуясь, рассказал подробно Авдотье Тихоновне о разговоре с отцом, о ссоре с Аленушкой.
Узнав о намерении Фомы Фомича жениться на бывшей невесте своего сына, боярыня всплеснула руками:
– Ах, греховодник старый! Экое задумал! А на тебя Аленушке наплетено что-нибудь беспременно. Да вот съезжу, узнаю… Завтра же поеду. Али нет, завтра нельзя… Когда же можно будет? Сегодня у нас понедельник, съезжу в пяток.
– Вот и ладно! – повеселел молодой князь. – Узнаю правду, все на душе легче будет. А чего ты, боярыня, тоже словно грустна?
– Так, тоскуется. Признаться, думала муженек приедет, наговорюсь с ним, а он вот с час всего со мной пробыл после долгой разлуки, да и уехал… Ох! Известное дело – мужчина, ему простить можно, а все тоскуется, – закончила она с грустной улыбкой.
Алексей Степанович, знавший тайну Павла, с невольным сожалением взглянул на бедную боярыню.
«Черт, Павлуха! Устраивает, верно, свою полюбовницу, а о жене и думать забыл… Ох, любовь, и зла же ты!» – подумал он.
Согласно своему обещанию Авдотья Тихоновна в пятницу поехала к Шестуновым. При ее приезде Аленушка спряталась в своей горенке и так и не вышла к ней; боярышне стыдно было показаться на глаза своей родственнице и подруге. «Ведь люди не знают, с какого горя иду я за старика богатого, скажут: ишь, девчонка корыстная! Так и Дуняша…» – рассуждала она.
Выведывать, как устроилось сватовство Фомы Фомича с Аленушкой, Авдотье Тихоновне не пришлось: Марфа Сидоровна сама все рассказала, хвастаясь, как обманула хитро свою «дочку-полудурью».
– Словно шепнул мне кто в ухо, мать моя, – говорила она молодой боярышне, – сем-ка я скажу, что он женат. И сказала. Ну, Аленка, вестимо, сперва и плакать и охать, а потом обошлась, сама сказала в понедельник Фоме Фомичу: «Женишок ты мой желанный!» Слышь – «желанный», а за час до того и слышать о нем не хотела, как бес ладана!.. Вот оне, девицы-то! Поняла, вестимо, что счастлива будет, коли за Фому Фомича пойдет: он ведь только пыжится так, а на самом деле хлипок изрядно, протянет ноги – все богатство его жене молодой достанется. А в Алексее какая корысть? Разве то, что молод… Так тоже когда-нибудь состарится.
Авдотья Тихоновна, вернувшись, передала все слышанное молодому князю.
Алексей Фомич был вне себя от гнева, когда сведал, как обманули его невесту.
«Милая моя! Прости меня, глупого! – мысленно просил он прощения у Аленушки. – И как это я подумать мог, что ты по доброй воле променяла меня на деньги стариковские. Ах, я, дурный, дурный! Стало быть, не знал я еще как следует моей любы дорогой! Хорошо, что вовремя сведал, – что бы было, если бы узнал попоздней, тогда, когда уж и поправить нельзя было бы? Подумать страшно! Ну а теперь посмотрим, как-то отдам я отцу свою невесту! На все пойду – и на ласку, и на грех!.. А я не отдам! Моя люба была ненаглядная, моею и будет!»
XIX. Затеи седого жениха
– Кликни-ка сюда Маркыча, – как-то приказал Фома Фомич одному из холопов.
Ключник не замедлил явиться.
– Что угодно, господин добрый?
– Ты вот что… того… распорядись, чтобы все это было как следует, потому… через неделю… свадьба моя!.. – пощипывая бороду и скосив в сторону глаза, каким-то полусмущенным голосом проговорил князь.
Ключник вытаращил глаза от удивленья, потом лицо его приняло радостное выражение.
– Вот радость-то! Вот радость-то! – затараторил он, словно захлебываясь от избытка чувств. – Боярыней нас хочешь подарить! Ай, любо! Я и то намедни говорю холопам: и чего это наш господин не поженится с молоденькой какою боярышней? Ему ли невесты не сыскать? Всякий с радостью отдаст! А он еще мужчина в самой поре… Из себя видный, сильный… Волосы-то посивели малость – так это и у молодых бывает.
– Так в поре я еще, а? Не совсем старик? – вдруг оживляясь и подбадриваясь, спросил Фома Фомич.
– В такой поре, хоть сейчас на медвежью травлю ехать!
– А, что ж! Мы, пожалуй, и поедем на травлю! Хе-хе! Нечего старость-то на себя напускать!.. Верно, Маркыч?
– Верно, верно!
– А мне к тому ж – из вотчинки моей весть пришла – объявился в лесу матерый медведь, коров зарезал, беда сколько… Вот я созову знакомцев добрых да и поеду с ними зверя бить. Вспомним пору молодую!.. Пред свадьбой-то кстати будет, Елизар, а?
– Вестимо, вестимо! И невеста молодая услышит: «Э! да мой женишок не кисляй какой-нибудь! Молодого за пояс заткнет!»
– Хе! «Молодого за пояс заткнет»! Знай наших! Ой!
– Что ты, боярин?
– Кольнуло тут маленько, – ответил князь, потирая спину, – ну да пустое! Так вот как мы устроим: свадьбу играем через седьмицу ровно от сего дня, а на травлю ехать гостей созову дня за три до свадьбы – надо показать им себя молодцом-женихом настоящим. Так и порешим, ты устрой все – вечерком я скажу тебе, к кому нарочных с зовом послать.
– Слушаю, княже-господине.
– Кого вот из холопей с собою взять, не знаю. Нужно выбрать человек с десяток посмышленей да посильнее, а одиннадцатый с моей ручницей ехать должен. Этого из самых сильных надо выбрать, на случай чего… Эх! Было все у меня заведено: и стремянные, и иные прочие… Ты помнишь ведь?
– Как не помнить!
– А перестал ездить на травли – всех либо в деревню услал, либо на иную работу перевел… Когда я последний раз на охоте-то был?
– Да лет десяток, кажись.
– Срок не малый! И дурень я, чего ездить перестал? Ослаб, что ли? Фу! В спину как ударяет!
– Растереть бы тебе спинку маслицем.
– Пройдет, пустое.
– Я тебе, княже, холопей добрых повыберу. А в оружничии твои, сдается мне, лучше всего взять Никиту Медведя, силен страсть!
– Это новый кабальный, что ль?
– Он самый.
– Ну что, как? Обошелся?
– И-и! Первейший работник! Сначала, было, маленько артачился, а теперь ничего.
– А нравом каков? Не буян? С горя пить не стал?
– Нет, смирен и тверез всегда. Угрюмист малость.
– Работал бы, а то пусть угрюмится.
– Его, говоришь, взять?
– Думается, подходящ будет.
– Очень силен?
– У! Ему и кличка Медведь за силищу дана – кого хошь и что хошь сломает!..
– Такой-то мне и надобен. Ну, иди с Богом, старче, да устрой все, как я сказывал.
– Устроим, княже добрый, спокоен будь.
Когда Елизар Маркович вышел из боярского покоя, лицо его сразу изменило свое выражение, лицо ключника стало довольно кислым.
– Ишь, дурак старый, жениться задумал! Ему в гроб пора, хрычу, а он женихается и на травли ездит!.. Хе-хе! Лучше б в церковь почаще ездил, греховодник. Меня стариком зовет, а сам старей меня. «Так я еще, – говорит, – в поре?» В поре, в самой поре, чтоб в могилу ложиться, хе-хе! Дурень, пра, дурень! – ворчал старик.
В сенях Елизар Маркович встретился с Алексеем Фомичом.
– Что, батюшка у себя? – спросил молодой князь.
– У себя, касатик, у себя! – ответил ключник. – Что долго тебя в доме не видать было? Гостил где? Мы тут соскучились все без тебя…
– Гостил у приятеля, – пробурчал Алексей Фомич и прошел в покои.
XX. Соперники
Князь Алексей Фомич вошел в комнату отца, не велев докладывать о себе.
Увидев сына, старик промолвил только:
– А! Пришел!
– Здравствуй, батюшка… Поговорить с тобой надо.
– Времени нет у меня с тобой растабарывать – в Шестуновское еду к невесте.
– О невесте-то и хочу говорить.
– Гмм… Чай, причитать сейчас начнешь?
– Зачем? Просто просить тебя буду.
– Ну?
– Батюшка! Почто отнимаешь милую мою у меня?
– Поехало! – досадливо махнув рукой, сказал старик, а сын продолжал:
– Батюшка!.. Родной! Не губи ее, не губи и меня да и себя тоже!..
– И себя?
– И себя! Ведь она тебе не то что в дочери – во внучки годится. Женишься на ней – загубишь век девичий.
– Ты что же, учить меня пришел?
– Не учить – просить… Смилуйся, батюшка, смилуйся, родимый! – вдруг опустившись на колени и кланяясь в землю отцу, дрожащим от волнения голосом говорил молодой человек. – Ежли уж так я не люб тебе, что и жизнь мою погубить – ничего для тебя не стоит? Батюшка! Ведь бьется же в твоей груди сердце доброе отцовское, не сердце зверя лютого лесного… Богом молю! Не женись на ней, отдай мне Аленушку!.. Отдай свет очей моих – ночкой темною жизнь моя без нее будет… Батюшка! Голубчик! Пощади! Смилуйся!
Выражение лица Фомы Фомича несколько раз менялось во время речи сына: сперва оно было растерянным, потом смущенным и наконец перешло в суровое.
– Встань! Нечего пол-то лбом вытирать… Чего смотришь? Вставай, вставай.
Алексей Фомич медленно поднялся с колен.
Старик Щербинин молчал и крупными шагами расхаживал по комнате.
Сын ждал.
– Что же, батюшка? – тихо спросил он наконец.
– Сдается мне, Лешка, что ты сегодня хмелен маленько…
Алексей с удивлением посмотрел на него.
– Чего глаза-то таращить? Али не хмелен? Да нешто тверезый сын может отцу такое говорить?
– Что ж я «такое» сказал? Просил только…
– Просил! Ха! Да иная просьба хуже грубости! Поди проспись.
– Коли и хмелен я, батюшка, так не от зелена вина, а от горя лютого! – вырвалось у Алексея. – А от горя разве проспишься?
– Ну ладно, будет толковать – иди, иди!
– А как же, батюшка, смилуешься али нет?
– Дурак!
– За что ж ругаешь?
– За глупость! «Смилуешься»! Быть бы должен я глупее тебя, коли б теперь снова на попятный поворотил. Да и не любо мне ворочать…
– Женишься?
– Женюсь!
– Не сменишь решенья?
– Не сменю!
Алексей быстро поднял понурую голову и подошел близко-близко к отцу.
– Не хочешь добром, отец, силой возьму! Твоей свадьбе не бывать!
У Фомы Фомича шевельнулась правая рука, но тотчас же и повисла спокойно: что-то зловещее, незнакомое ему прочел старик в глазах сына и не решился поднять на него руку; он только, побледнев, насмешливо промолвил:
– Вот как! Не бывать моей свадьбе? Чай, ты не позволишь?
– Не позволю!
– Это сын-то отцу? Диво!
– В храм ворвусь, попу венчать не дам… По всей Москве побегу, кричать буду: смотрите, православные! Видано ли такое – ястреб голубку за себя берет, старик седой – девицу молодую, отец у сына невесту отбирает!
– Попробуй счастья! Вон сынки-то ноне какие завелись!
– Да ведь и отцы-то волки лютые.
Фома Фомич отступил на шаг от сына и смерил его огненным взглядом.
– Не сын ты мне больше! – глухо проговорил он.
– А ты мне не отец!
– Вон!
– Прощай до свадьбы! Попытай счастья сыграть ее! – говорил бледный от гнева Алексей Фомич, направляясь к дверям.
– Стой! Гой-гой! Холопы, сюда! – гаркнул старый, хлопая в ладоши, охваченный порывом бешенства.
Вбежало несколько холопей и Елизар Маркович.
– Взять! – прохрипел князь.
Холопы в недоумении переглянулись и не двигались с места.
– Что ж вы, олухи? Взять его, говорю!
– Берите меня, берите! Драться не буду, – сказал Алексей Фомич. – Что вас-то подводить, неповинных, под гнев зверя такого?
– Алексей! Я тебя на конюшне выпороть велю!
– С тебя все станется! Берите меня, нате, свяжите руки…
– Что ж вы, ребятушки, что ж вы? Снимите кушачки свои да и вяжите ему ручки, если он сам дается… – своим мягким голосом промолвил Елизар Маркович и первый снял кушак и подошел к Алексею. – Уж ты прости… Господская воля…
– Вяжи туже, вяжи! Тешь его стариковское сердце! – кричал вне себя Алексей. – А только, – обернулся он к отцу, – в цепи ты меня закуй, и те разорву, и тогда… О, тогда берегись!
– Ладно, ладно! Ведите его, ребята, да заприте в клеть какую… Да, слышь, Маркыч, подле клети той стражей поставь, чтоб денно и нощно стояли. Ведите! А свадьба моя через седьмицу ровнешенько будет, слышь, ты, полоумный! – вопил в бешенстве Фома Фомич.
XXI. «Гей, гей, сюда! медведь ломает князя!»
Чу! Звучат рога, лают псы, слышатся молодецкие выкрики. Ожил, зазвучал старый лес. А лес дремуч. На много верст протянулся он, темный, молчаливый, таинственный. Много в нем было болот, поросших местами изумрудной коварной зеленью, под тонким слоем которой скрывалась бездонная глубина; много было полян, покрывавшихся летом, что плащом красным, земляникой, много было густых зарослей… Приволье в нем было дикому зверю! И зверья этого было куда как не мало. Водились в нем и ветвисторогие лоси, и хищные остроухие рыси, и медведи разных сортов, начиная от небольшого, проворного «пчельника» и кончая страшным гигантским стервятником, а про зайцев, волков с лисицами, про всякую птицу утиной и курьей породы – и говорить нечего!
Рады были гости Фомы Фомича в таком лесу поохотиться, рассыпались со своими ловчими да псарями кто куда и только, знай, аукались между собой. Эхо подхватывало голоса и разносило их во все стороны, а деревья-великаны стояли неподвижно, словно застыв в тихом, теплом воздухе со всеми своими широкораскидистыми ветвями, и, казалось, прислушивались к новым, незнакомым им звукам и сумрачно смотрели на незваных пришельцев.
– Эка, топь! Хорошо, что коня я оставил, пешью побрел – на коне тут и не пробраться б!.. – говорил Фома Фомич, пробираясь по болотистой заросли. – И хоть бы что еще убить пришлось за все труды мои, а то ничего, ни зайчишки! Срам гостям на глаза показаться будет, ей-ей! Ай, Никита! Глянь, вот так малина! Экие кустищи! А ягод-то, ягод! Спелых-то еще мало, однако, видать… Вот у меня в саду такая была б!
Шедший позади своего господина Никита Медведь нехотя пробурчал:
– Да, кусты добрые, – и опять угрюмо опустил глаза в землю: он последнее время все был сумрачен, а сегодня еще угрюмее. Взглянув на этого мужичка с неприветливо нахмуренными бровями, со впалыми, словно потускневшими глазами, трудно было в нем признать еще недавно веселого парня кровь с молоком, наймита Никиту. Прозвище Медведь теперь подходило ему вполне под стать – этот угрюмый широкоплечий мужик, действительно, напоминал своего лесного тезку.
– Вот будет поспевать ягода, беспременно здесь мишку можно встретить, – продолжал князь.
– И теперь наткнуться можно – вишь, ягода-то красная есть…
– Да, да, я видел… – пробормотал князь, косясь на кусты, и круто свернул в сторону. – Пойдем-ка сюда – может, скорей на полянку выберемся… – добавил он.
И точно – скоро вышли на веселую небольшую лужайку.
– Ну, слава богу! Выбрались! А то весь кафтан свой я изорвал, теперь хоть идти по-людски можно, – довольно проговорил Фома Фомич и вдруг ухватился за рукав Никиты.
– Что ты, княже?
Тот не отвечал, только дрожащею рукою указал на противоположный край поляны. Холоп поглядел и увидел медведицу с двумя маленькими медвежатами. Тут же, поблизости от нее, стоял небольшой годовалый медведь-пестун. И пестун, и медведица стояли, повернув головы в сторону вышедших на лужайку людей, и нюхали воздух. Через мгновение она заметила охотников и издала тихое мычанье. Пестун быстро скрылся с медвежатами за деревьями, а медведица, переваливаясь на ходу, тихо бурча, направилась к Фоме Фомичу и Никите.
Князь трясся, как в лихорадке.
– Бежим! – пробормотал он дрожащим голосом, и сам тотчас же понял, что бежать уже поздно: зверь был слишком близко.
Тогда он выхватил из рук холопа ручницу[117].
– Зелье свежее?.. Да?.. – только спросил он, и Никита еще не успел ответить, как старик прицелился и приложил фитиль к затравке.
Выстрел пронесся по лесу.
Медведица тряхнула головой и громко заворчала. Из ее уха сочилась кровь – иного вреда пуля Фомы Фомича ей не причинила. Она поднялась на задние лапы и, помахивая в воздухе передними, словно готовя их к драке, пошла на охотников.
Князь бросил ружье.
– Никита! Никитушка! Спаси! Родной! – бормотал обезумевший от страха старик, прижимаясь к холопу.
Но холоп молчал и странным взглядом смотрел на своего господина. Рука его не протянулась к топору, заткнутому за поясом. Он стоял не двигаясь, занятый какою-то думой. И вдруг, когда теплое дыхание зверя уже обдавало охотников, холоп сильною рукою оторвал от себя своего господина, приподнял, как ребенка, и швырнул прямо в объятия зверя.
Нечеловеческий крик пронесся по лесу и разом стих. На минуту Никита видел судорожно ухватившую медведя за горло руку князя, заметил полный ужаса и мольбы взгляд, кинутый на него несчастным Фомою Фомичом, потом темная масса зверя закрыла собою трепетавшее тело человека. Слышалось тихое, злобно-довольное ворчанье медведицы и глухой хруст ломаемых костей.
Никита стоял как застыв.
Потом он выхватил из-за своего пояса топор, одним ударом раскроил голову зверя, возившегося над своею уже неподвижною жертвою, и закричал:
– Гей, гей, сюда! Медведь ломает князя!
XXII. В июльский вечер
Под вечер июльского дня 1602 года верстах в трех от Москвы в маленьком, отдаленном от проезжей дороги домике сидела у раскрытого окна молодая женщина и смотрела на запад, где гасли краски заката.
Эта женщина была Кэтти. Розоватый отблеск ложился на ее личико, окруженное волною золотистых волос. Она казалась задумчивой, и в ее глазах виднелась тихая грусть. Впервые она чувствовала себя на чужбине и одинокой. Причина была проста: вот уже второй день, как Павел не приезжал к ней. А она так привыкла видеться с ним ежедневно. Мирно и однообразно текла жизнь Кэтти: день проходил в ученых трудах, вечер в прогулке с «милым» или тихой беседе с ним. Такая жизнь не тяготила с детства привыкшую к затворничеству девушку. Напротив, она была для нее полна прелести. С каким волнением поджидала она прихода Павла! Как внимательно прислушивалась ко всякому шороху! А когда он приходил, улыбался ей приветливой улыбкой, целовал ее и опускался рядом с нею на скамью, каким счастьем наполнялось ее сердце от близости любимого человека, как крепко ее маленькие белые ручки обвивали шею молодого боярина, какие горячие речи шептали уста и сколько любви выражал обращенный к «милому» взор.
А теперь она одинока. Сидит и ждет, и каждое мгновение кажется ей часом, и беспокойная, тревожная мысль: «Неужели он не придет?» – не перестает шевелиться в мозгу.
Вдруг Кэтти встрепенулась, и на лице ее появилась радостная улыбка.
«Идет!» – подумала она, слыша шаги.
Но вместо Павла вошла в комнату прислужница Кэтти Степанида, высокая, худощавая женщина, на лице которой было написано вечное недовольство.
Кэтти тяжело вздохнула, увидев, что ошиблась. Степанида каким-то ноющим голосом спросила, не пора ли готовить вечерний сбитень, и, получив от своей госпожи ответ на довольно чистом русском языке, что готовить сбитня пока не надо, что, может быть, сегодня она даже совсем его пить не будет, удалилась, что-то ворча про себя.
А Кэтти снова уставилась на все более темнеющий запад. С поля пахнуло холодком и сыростью. Беловатая дымка тумана начала заволакивать далекий овраг…
«Не приедет!» – с тоскою подумала Кэтти и в это время различила вдали быстро едущего всадника. Кто был он – она узнала сердцем!
Она поднялась с веселой улыбкой, сорвала платок, накинутый на плечи от вечерней прохлады, и замахала им, выставившись, насколько могла, в окно. Всадник в ответ снял шапку и махнул ею.
«Милый! Голубчик!» – прошептала Кэтти и крикнула прерывистым от радостного волнения голосом:
– Степанида! Готовь скорей сбитень!
Через несколько минут уже скрипели ворота: это сторож дворовый, старик Касьян, пропускал приехавшего.
Кэтти бегом пустилась к крыльцу.
* * *
– Серчаешь? А? Ну, прости, прости меня, голубка моя! – говорил, целуя Кэтти, Павел.
– Серчаю на тебя? И ты можешь думать такое, гадкий? Тосковала, правда… Отчего не приезжал?
– Нельзя было – у друга-приятеля своего на свадьбе пировал. Князя Алексея помнишь?
– Который с тобою вместе в Англии был? Помню!
– Так вот на его свадьбе.
– Теперь только женился? – удивилась Кэтти. – Ведь у него уже давно невеста была?
– Э! С ним такое приключилось, что на сказку больше походит, чем на бывальщину, – родной отец у него было невесту отбил.
– Что ты?!
– Ей-ей! Уже несколько дней до свадьбы отцовской оставалось, когда старика на охоте медведь сломал насмерть. Ну, все на старое и повернулось. Алексей тогда же и свадьбу хотел играть, да раздумал – все ж по смерти отца погодить нужно было. С полгода провадил, а там посты помешали, Святая неделя… Так все то одно, то другое, дело и затянулось до сей поры. Ну и рад же он, просто сказать не могу!
– Знаю, любит жену?
– И-и, как! Эх, жаль, Катеринушка, что нам с тобой пожениться нельзя!
– Пустяки! Разве так нам худо?
– Все-таки…
– Нет, я не жалею – все равно я ведь зарок дала, что свободной останусь. Иное порою на меня тоску нагоняет.
– Что такое?
– Все кажется мне, что грех мы великий творим – у тебя ведь жена.
– Ну ее, постылую! Не люба она мне и никогда не была люба.
– Знаешь, мне иногда жаль ее. Бедная она! Чем виновата, что не полюбилась?
– Что поделать! Сердцу не прикажешь. Вот полюбил я тебя и на всю жизнь, и никогда из сердца у меня любви этой не вырвешь, разве с сердцем самим…
Он крепко обнял ее. Кэтти положила голову к нему на грудь и молчала: слова не могли выразить того счастья, которым была полна ее душа.
А заря почти догорела, только узкая багровая полоска виднелась на краю неба. Ночь бесшумно спускалась на землю и окутывала тьмою недвижно сидевших Павла и Кэтти.
* * *
Когда Кэтти поджидала Павла Степановича, в это же время в Москве, из-за переборки окна царского дворца, высматривала другая, не менее ее прелестная девушка – царевна Ксения. Подобно Кэтти, она была задумчива, почти печальна. Ей видна из окна часть погружающейся в сумрак улицы. Москва уже затихает, и прохожих и проезжих становится мало. Вон проскакал верхом на коне тучный боярин, в сопровождении своих челядинцев; проплелся мужичок-лапотник с какою-то ношей на спине, ведущий за руку босоногого припрыгивающего мальчугана; дальше проехал в возке соборный протопоп в сопутствии дьячка с тощей бородкой – верно, возвращаются с требы…
Потом надолго опустела улица…
Смотрит царевна, и странною грустью наполняется ее сердце – кажется ей, что так должна грустить птичка, посаженная в клетку. Она видит жизнь, а душа ее жаждет жизни; хоть день, хоть два пожить бы как другие! Этот мужичок-лапотник, быть может, кабальный холоп чей-нибудь – свободнее, чем она, царевна; он знает простор полей и лугов, полных запаха цветочного меда, уходящих в синеватую даль, пестро-зеленых от смеси трав и цветов; он певал песни в сумрачном вековом лесу, когда с топором за поясом, заломив набекрень рваную шапку, шел вырубить бревно для своей покосившейся избенки, и чувствовал себя здесь – вдалеке от людей – чуть-чуть что не князем сильным, а уж боярином-богатеем наверно! Разве эти великаны сосны да ели не его верные холопы, всегда покорные, безгласные?
Да, он – этот мужик-холоп – свободнее ее! Свободнее – значит, счастливее. Что она? Она – узница в этом роскошном тереме! И никогда не увидеть ей жизни настоящей – юность пройдет среди этих стен, старость – где-нибудь в маленькой монастырской келье. Жизнь для всех, но не для нее, для царевны. Как она радовалась тогда, что ее не выдали замуж за того белобрысого немца! Как ей дорог и мил казался тогда ее терем! Теперь не то – воли ей хочется, воли! Правда, ее и теперь пугает замужество с немилым – нет, лучше уж век в терему просидеть затворницей! – иного просит ее сердце. Чего? Бессильна ответить на этот вопрос царевна. Порою ей кажется, что ей нужно ласковое слово… Отец, мать, братец – они ли не ласковы с ней? А их слова не уменьшают ее непонятной, от всех скрываемой, грусти!
«Чего же? Чего?» – вертится безответный, мучительный вопрос в уме прекрасной царевны.
Чья-то рука погладила ее шелковистые темные волосы.
– Чего сидишь, Ксения? Ложись-ка да засни хорошенько, касатка моя! – промолвил над ее ухом голос матери.
Ксения обернулась:
– Неохота еще, матушка.
– А ведь время. Вишь, уж тьма совсем.
– Посижу еще маленько.
– Ну, посиди, посиди, не неволю. Пусть тебе последние деньки девичества слаще покажутся…
Царевна встрепенулась:
– Как последние?
– Чай, знаешь уж да притворяешься!
– Матушка! Ей-ей, не знаю!
– Небось, тебе Федюша не шепнул на ушко?
– Ни словечка.
– Тебя ведь сватают.
– Ну?!
– За королевича!
– За того же самого? – упавшим голосом спросила царевна.
– Нет! О том и думать забыли! Иного сватают. Красавец, говорят, такой, что заглядеться можно.
– Ах, и про того то же говорили, – поникнув головою, сказала Ксения.
– Нет, про этого не врут.
– А скоро он прибудет сюда?
– Уж встречь ему посланы бояре к Неве-реке…
Ксения сама не знала, радоваться ей этому известию или нет. Правда, предстояло расстаться с этим опостылевшим теремом, но зато… Ах, это «зато»! Зачем оно здесь замешалось! Приходится выходить замуж за немчина белобрысого, за немилого – что новый жених может оказаться совсем непохожим на прежнего, в это Ксения не верила: у ней сложилось убеждение, что все «басурмане» белобрысы и противны.
Поэтому, когда царица спросила ее:
– Рада ль, девушка, вести такой? – царевна почти искренне ответила:
– Лучше б мне остаться с тобой и с батюшкой!
– И-и, полно, не век ведь тебе свой в терему вековать, – сказала царица Марья и отошла от взволнованной Ксении.
– Затепли свечу и сбитню подай! – приказала холопке молодая боярыня Авдотья Тихоновна, одиноко сидевшая в потемневшем покое.
При свете принесенной свечи можно было заметить, что лицо боярыни сумрачно. Какая-то дума заставляла Авдотью Тихоновну хмурить брови, и теперь морщинка над переносьем, обыкновенно малозаметная, стала глубокой и придавала злое выражение лицу. Пар тонкою струйкой поднимался из поставленной на стол чашки горячего сбитня. Авдотья Тихоновна взяла чашку, сделала несколько глотков и поставила обратно на стол.
– И пить-то одной не хочется, – прошептала она. – Ох, житье мое горькое!
На пороге появилась холопка.
– Гость прибыл, боярыня.
– Скажи, что дома боярина нет и вернется когда, не знаю.
– Да он к тебе, не к боярину! Андрей Лукич…
– А! Андрюша! Зови его, чего ж ты? Словно первый раз!
Скоро Андрей Подкинутый вошел в комнату. В нем – в теперешнем плечистом, бородатом мужчине – трудно было признать былого Андрюшу. Он возмужал, окреп. Наравне с наружностью изменились и его внутренние качества. Про его былую кротость и ласковость давно все забыли – он стал сварлив, груб и не любил давать спуску. Только по отношению к Дуняше, нынешней Авдотье Тихоновне, он не изменился – был по-прежнему всегда ласков, услужлив и предан ей всею душой. Что касается ее мужа – его он терпеть не мог; в свою очередь, и Павел Степанович его недолюбливал. Когда они встречались – того и гляди, можно было ждать ссоры. Да ссоры уже и случались; правда, это были не крупные ссоры, но все же они оставляли след в душе обоих – более разгоревшуюся ненависть. Поэтому как один, так и другой одинаково избегали встречи. Павел Степанович обыкновенно спешил уйти из дому, едва только на крыльце раздавались шаги его недруга, а Андрей Подкинутый более любил приходить в отсутствие хозяина дома. Приходил же он нередко, особенно в последнее время. Он не мог не заметить, что Дуняша далеко не пользуется счастьем в замужестве. Несколько раз он заговаривал об этом с нею, но она отвечала уклончиво и неохотно, и Андрей бросил свои расспросы. Однако подозрение его не уменьшилось от этого. Напротив, оно перешло в убеждение. Что причина не совсем приятной семейной жизни – Дуня, этого Андрей не мог допустить: он слишком хорошо знал, как молодая боярыня любит своего мужа. Стало быть, виновна тут была другая сторона, т. е. муж. Однако со стороны Павла Степановича не было ничего такого, в чем его можно было бы обвинить; с женою он обращался всегда ровно, не особенно ласкал ее, правда, но и не был грубым с нею, желания ее исполнял почти беспрекословно. Словом, казался таким мужем, каких в Москве было поискать да поискать. И, несмотря на все это, молодой человек не сомневался, что Дуняша несчастлива с Павлом. Это говорила ему постоянная задумчивость боярыни, глаза, красные от недавних слез, тяжелые вздохи, вырывавшиеся порою из ее груди. Но в чем кроется вина всего? Со стороны Павла – несомненно, но в чем? Над этим Андрей напрасно ломал голову.
– Здравствуй, Дуняша!.. Ну что, как здоровенька?
– Здравствуй, Андрей! Ничего, живу помаленьку. Присаживайся. Сбитеньку хочешь?
– Пожалуй, выпью… А мужа нет дома?
– Нет… – ответила Дуняша, подавляя вздох.
– Часто он дома не бывает?
– Да частенько.
– Дела, чай?
– Должно, дела.
– А не скучно тебе одной-то все?
– Скучно не скучно, что поделаешь! – тяжело вздохнув, сказала боярыня.
– Что ты невесела, Дуняша?
– С чего веселиться?
– Да ведь и печалиться, кажись, не с чего: дом – полная чаша, муж молодой, ласковый, любит тебя…
– Любит ли? – сорвалось с губ боярыни.
Андрей насторожился:
– Как не любит! Да разве тебя можно не любить?
– Кабы так!
– А то нет? – спросил Подкинутый и даже подался вперед корпусом, – так его интересовал ответ.


























