355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Почивалин » Роман по заказу » Текст книги (страница 16)
Роман по заказу
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:36

Текст книги "Роман по заказу"


Автор книги: Николай Почивалин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

Так было

Этот рассказ вызван другим рассказом, который я недавно написал и, откликаясь на приглашение, послал в один толстый журнал. Нет, нет, рукопись не пропала, не валялась несколько месяцев непросмотренной, – все, наоборот, складывалось вполне благополучно. Уже вскоре я получил от редактора письмо с просьбой сделать несколько поправок и как можно скорее вернуть рассказ, запланированный в ближайший номер.

Пометок было немного, я прикинул, что работы тут на час, и самым решительным образом взялся за ручку. Литераторы моего возраста относятся к таким замечаниям с вниманием и благодарностью: это ведь тебе помогают.

Я бодро перекидывал страницу за страницей, устраняя всякие мелочи, и вдруг – словно стукнулся лбом о стену.

В рассказе говорилось, что после тяжелых боев батальон, которым командовал мой герой, кареглазый старший лейтенант, отвели на отдых в полуразбитый районный городок, накануне освобожденный от фашистов. Провожая поздней ночью девушку-учительницу, старший лейтенант увидел в глубине раскрытого коридора синюю лампочку, узнал, что здесь райком партии, уверенно шагнул в темноту.

«Райком на второй день после освобождения? – пометил редактор. – Так не бывало…»

Казалось бы, проще простого поправить – на третий день, на пятый, на десятый, ничего бы в рассказе не менялось, но сделать этого я почему-то не мог. Почему?..

Как всякий давно пишущий, знаю за собой привычку или особенность, что ли: никогда не придумывать деталей. Прежде всего потому, что в этом нет никакой надобности: с годами этих деталей-наблюдений накапливается все больше; до поры до времени они хранятся где-то в памяти, как на складе, и в нужный момент невидимым транспортером подаются в таком количестве, что успевай только отбирать подходящие. Вряд ли я придумал и эту деталь – насчет того, что на второй день после освобождения города здесь работал райком партии.

Только на секунду дотронувшись до прожитого, я сразу вспомнил, даже нет – наяву увидел это. Ну конечно же!

…Декабрьский, сорок первого года, очень морозный и очень солнечный полдень – впечатление такое, словно под очки накидали золотых колючек, я безостановочно моргаю, жмурюсь. Два голубых автобуса и полуторка с рулонами бумаги – походные типография и редакция нашей армейской газеты – поднимаются, тягуче поскрипывая, на бугор; в низине открывается панорама небольшого городка, залитого слюдяным солнцем, с разноцветной мозаикой крыш и без единого живого дымка над ними. – Это Михайлов, Рязанской области, вчера освобожденный нашими войсками.

В автобусах-коробочках, в которых установлены печатная машина и наборные кассы, едет главное редакционное начальство и девушки – корректоры и наборщицы. Мы, все остальные – литсотрудники и завотделами, в полуторке, замерзшие, в задубелых валенках, прикрытые брезентом. Половина из нас никогда не вернется домой, другая половина напишет книги о тех, кто не вернется. Но все это будет потом, через много лет. А пока мы выбираемся из-под брезента и, держась за заиндевелые борта, молча смотрим на раскинувшийся в низине город – первый населенный пункт, отбитый на нашем фронте у фашистов. Обычный и необычный.

Безлюдные улицы – если не считать военных, закопченные остовы русских печей, перекрученные, на поваленных столбах, телефонные провода, перевернутая немецкая автомашина, уткнувшаяся в стылое небо тупорылая гаубица, красная осыпь битого кирпича и резкий на морозе запах гари…

В центре оживленнее: суетятся, проворно разматывая катушки, связисты; у водоразборной будки дымит походная кухня, пахнувшая земным духом горячей пшенки; окруженный солдатами, размахивает рукавицами дедок в рыжем полушубке. И – совсем неожиданно – слева, у моста, на дверях приземистого кирпичного особняка крупная, от руки написанная вывеска: «Райком ВКП(б)».

– Райком, – негромко, с гордостью говорит немолодой капитан Левашов.

– Да, райком, – удивленно подтверждает кто-то.

Вывеска отбежала, осталась позади, и – я отчетливо помню это – все вдруг показалось обычным, устойчивым, как было всегда и всегда должно быть. У каждого, кто прошел по войне, был, вероятно – иногда зафиксированный, а чаще только мелькнувший и позабытый, – миг озарения, прозрения, называйте как угодно, когда он, веря в победу умом, вдруг почувствовал неотвратимость ее – подсознанием, сердцем. Для меня таким психологическим толчком, мигом стала торопливая, от руки написанная вывеска, взглянув на которую – и еще, вероятней всего, не найдя слов, которыми можно выразить это ощущение, – я смутно и спокойно подумал, что вот так теперь и будет. Войска, армия будут идти вперед, освобождая родную землю, а вслед за ними, на таких же деревянных и каменных особнячках, возвещая о возвращении к нашей привычной советской жизни, будут появляться вывески районных комитетов партии… Случалось, между прочим, что райком вообще не уходил из своего временно оккупированного города, продолжал, почти на виду у фашистов, руководить районом, поднимать людей на борьбу.

Захваченный давними воспоминаниями, я зашагал по комнате и даже засмеялся от удовольствия.

Весной 1944 года, из-за сильной близорукости, меня уволили из армии и в числе таких же очкариков, беспалых и нестроевых перестарков передали для работы в промышленность и на транспорт. Откомандировали нас из тыловой части; старшина, снаряжавший нас в гражданку, был, видимо, прижимистым и, понимая, что все из этой эх-команды уже вскоре обзаведутся какой-никакой цивильной одеждой, экипировал в такое «сверх-б/у», что подозрительно не косились на нас разве только лошади. В довершение, экипировка проходила ночью, в тесной и темной каптерке; по слепоте своей, поторапливаемый к тому же, я натягивал все, что лезло, и только утром, при белом свете, уже на станции, по достоинству оценил свой наряд. Ботинки оказались разные – порядка тридцать девятого и сорок второго размеров, одна обмотка была черная, вторая – голубоватая, коротенькая, прожженная в нескольких местах шинель, с торчащей из дыр коричневатой ватой. Справедливости ради надо сказать, что все это «сверх-б/у» было тщательно продезинфицировано и прожарено…

Команду, в которую меня зачислили, направили не куда-нибудь, а на строительство московского метрополитена – война подкатывалась уж к границе, страна, глядя вперед, начинала заниматься и мирным строительством.

Ах, какая неповторимо прекрасная была в ту весну Москва! Еще наполовину в защитной одежде, но уже и с дробным постукиванием каблучков по сырому, славно дымящемуся на солнце асфальту; с сияющими витринами коммерческих магазинов, где по совершенно астрономическим ценам продавались немыслимо вкусные и поэтому почти бесплотные, нереальные вещи, и с совершенно реальными литровыми банками бурого и огненногорячего кофе, что давали за двугривенный в Сокольниках; с сизыми рыбинами аэростатов заграждения, которые еще, по заведенному порядку, уводили, подталкивая, по утрам с площадей военные девчата, и с многоцветными россыпями победных салютов по вечерам. С переполненными библиотеками и театрами, с маршами, гремящими из динамиков, и бессмертными бабушками в скверах с внучатами, рожденными назло войне! Москва пьянила, будоражила, и могли ли огорчать мелкие недоразумения вроде тех, когда нас почти на каждом углу задерживали патрули, недоверчиво разглядывая и нас самих и наши еще более не внушающие доверяя документы. При увольнении каждому выдали красноармейскую книжку, на последней странице которой удостоверялось, что владелец ее уволен из армии и передан на строительство. Это были документы, не относящиеся ни к одной из принятых категорий: ни солдатское удостоверение, ни паспорт. Первые дни нас нередко – то группами, то по одиночке – доставляли для выяснения личности в комендатуры; вскоре попривыкли, только дружелюбно осведомлялись – с «Метростроя» ли? – и отпускали с миром.

Я попал в бригаду грузчиков на склады «Метроснаба», что находились тогда в тихом Черкизове. Разгружали и нагружали огромные, чуть не в два человеческих роста, шпульки со стальным тросом и кабелем, трансформаторы, моторы и всякое иное железо – гнутое, прямое, витое и полое. Штуковины все эти были тяжеленные, погрузочная техника бригады ограничивалась тележкой, деревянными вагами и собственными плечами; стараясь не отстать от товарищей, я наваливался изо всех сил, забывая от усердия дышать, и потом запаленно шлепал пересохшими губами.

– Эх ты, голова в очках! – с сожалением выговаривал бригадир Сачков, маленький, коренастый и жилистый. – Никогда из тебя настоящего грузчика не получится. Пробивайся уж по своей письменной части. Уловки у тебя нет – ясно? Ты руками, руками жми, а не нутром. Так только пупок сорвешь – ясно?

Теоретически все было ясно, а практически осваивалось хуже, хотя и старался пуще прежнего. Понимая это, бригадир, справедливая душа, не применял ко мне никаких экономических санкций, выписывая наряд, как и всем, и, как и всех, одарял при перевыполнении заданий талоном на дополнительное питание, по которому в столовой обычно давали молочное суфле – густое, поразительно сладкое, пенящееся и неизвестно из чего сотворенное. С обедом мы справлялись минут за десять, остальные пятьдесят минут перерыва проводили на плоских железных крышах складов. Внизу еще дотаивал снег, а на верхотуре было жарко как летом. Скинув одежду, мы подставляли под полуденное солнце бледные спины и бока, умиротворенно переговаривались, курили махорку по принципу «оставь сорок». Бригадир Сачков, маленький, отлитый из какого-то желтоватого металла, с раздутыми бицепсами, сосредоточенно расчесывал гребнем торчащий, как у дикобраза, ершик, тронутый ранней сединкой, рассказывал о своей Рязанщине. Пытливо рассматривал, все еще не веря, левую беспалую руку Петя Балков, добрейший толстогубый парень, незаметно помогавший мне при погрузках. В стороне, удобно прислонясь к трубе, сладко спал, посапывая, немолодой и крепкий, как дуб, бывший ездовой Демиденко, из-под Чернигова. У него в Москве обнаружился высокопоставленный брат, служивший поваром в генеральской столовой, и после каждого визита к нему Демиденко, дождавшись, пока мы уляжемся спать, открывал свой сундучок и тайком жевал. Из угла в такие минуты то пахло копченой рыбой, то наносило умопомрачительный чесночный душок колбасы. Безмятежно струилось над крышей вешнее небо, мирно позванивал на повороте трамвай, слипались в полудреме ресницы, в эти благословенные минуты мы отдыхали от войны, ни о чем не думая…

Но, оказалось, думали о нас, смотрели наши документы и коротенькие биографии, и в середине мая мне вдруг приказали явиться в отдел кадров НКПС, как тогда называлось Министерство путей сообщения.

Я домчался в метро до Красных ворот, вошел в здание, которое хорошо знают все москвичи и железнодорожники. Выяснилось, что пропуск по моему эрзац-паспорту выписать не могут; заместитель начальника отдела кадров, моложавый симпатичный человек с залысинами, принял меня тут же, в ожидалке бюро пропусков.

– Хотим послать вас в дорожную газету, – объявил он, угощая настоящим «Казбеком». – Вы женаты?

– Женат.

– Тогда целесообразней послать вас на Карагандинскую дорогу. Легче с питанием, с квартирой. Вторая вакансия – Винница…

От крепкой папиросы или от радости, что опять буду работать в газете, я почувствовал, что пьянею; в голове все поплыло, но сквозь сладостный покачивающийся туман пробился недоуменный вопрос: как же – Винница, если она еще не освобождена? Что-что, а уж за продвижением нашей армии мы – прежде всего солдаты, а потом грузчики – следили не менее пристально, чем в Генштабе!

– Днями освободят, – махнув рукой, мимоходом, как о чем-то уже решенном, сказал кадровик. – Управление дороги и редакция в основном скомплектованы.

И что же вы думаете?

В этот же вечер, перед тем, как мне отправиться на вокзал, мы торопливо вскарабкались на самую высокую крышу центрального склада и восторженно смотрели, как в теплой синеве майских сумерек взлетали, рассыпаясь радужными брызгами, тысячи огней – Москва салютовала доблестным войскам, освободившим Винницу.

Я не стал делать поправок и отправил рассказ в другой журнал, редактор которого воевал сам и знал, что все это так и было. Было всегда.

Темные августовские ночи

Два синих ларька, длинный, вкопанный в землю горбатый стол летнего базарчика да тесовый магазинчик с пудовым замком на двери – торговый ряд, который из ночи в ночь, с весны до осени сторожит Дарья Яковлевна. Летом тут народ с утра до темного гомонит: днем – больше бабы, за молоком, за ягодой, либо ребятишки за розовыми пищекомбинатовскими пряниками, вечером, считай, одни мужики – за поллитрами. А с осени, когда закосят дожди и ларьки заколотят крест-накрест досками, Садовая опять станет тихой боковой улочкой с рябыми стылыми лужами в выбоинах. Тогда Дарья Яковлевна перейдет сторожить склады, где есть будашка, а в будашке – железная печка. Третий год стоит она в сторожах, и еще пять лет стоять – до пенсии. Раньше на кирпичном заводе работала, лучшей обжигальщицей была. Как, бывало, праздник, так премия. А потом, как сердце прихватило – раз, да другой, да третий, как врачи ограничение дали, так уж ее сюда и поставили. Ничего – все при деле. Иной раз подумаешь, так лучше бы эти пять лет шли, шли да и не кончались: неохота на пенсию.

Чурбашок, на котором Дарья Яковлевна коротает скорые весенние, а теперь подлинневшие августовские ночи, на месте; замок на магазине цел, – вон какой дурило, вроде доброй тыквы. Заступая на дежурство, Дарья Яковлевна, привычно вглядываясь, неторопливо идет вдоль торгового ряда – высокая, в черном незастегнутом ватнике, в наброшенном на голову и пока не повязанном темном платке. Под утро и ватник и платок в самый раз будут.

Крайний, на самом углу, дежурный ларек все еще открыт; в освещенном квадрате, подавая поллитровки, крутится в белом халате дородная Степановна.

– Припозднилась ты что-то, – строговато говорит Дарья Яковлевна.

– С ними припозднишься! – немедленно визгливым голосом откликается Степановна. – Не закрой, так всю ночь не уйдешь. Вроде мне самой и жизни уж нет! Всё!..

Притворно ругаясь – сейчас самая выручка, – продавщица сует в протянутые руки бутылку, вторую, с треском закрывает окно и вываливается наконец из ларька. Вываливается, каждый раз поражая усмехающуюся Дарью Яковлевну: как такая гора мяса в эдакой клетушке умещается?

Свет в ларьке гаснет, враз загустевшая темнота бьет по глазам и тут же вроде редеет. На западе еще доигрывают голубые струи позднего заката, по небу разгораются, ясно мерцая, звезды. Все окружающее приобретает мягкие, чуть расплывчатые очертания, и только громкие голоса подвыпивших мужиков нарушают ночную тишину и покой.

Размахивая малиновыми огоньками папирос, мужики, заняв за длинным горбатым столом место торговок, заканчивают свое стограммовое пиршество. В душе Дарья Яковлевна немного и сочувствует им, но больше – осуждает. Конечно, после работы, с устатку, понемножку и выпить не грех. Не все же – работа, работа. Им ведь, мужикам, тоже когда собраться хочется да свои мужские разговоры поговорить. Это ведь так только считается, что одни бабы до разговоров охотницы. Приглядеться – так мужики не меньше языками почесать любят. И толку от их разговоров, как и от бабьих, – одинаково: никакого. Только гонору побольше. Так что – пускай бы и выпили, лишь бы место и время знали. А то ведь прохлаждаются, а жены с ребятишками ужинать ждут. И пьют многие нехорошо: под «утирку», под тот же черствый пряник, а если кто огурец прихватить догадался, так под него уж и бутылки на двоих мало! Нет, что там ни толкуй – прежде аккуратнее пили. Иван, бывало, вернется в субботу из бани – сама чекушку на стол выставляла. Капусты там соленой, еще чего, что от обеда осталось, самовар шумит – как заведено. Когда, случалось, и Дарья Яковлевна рюмочку пригубит, а после ужина-то, глядишь, в четвертинке еще и останется. Неужто, доживи он, тоже бы так наловчился?..

Дарья Яковлевна проходит вдоль стола, зорко вглядываясь и все примечая: похоже, заканчивают. Знакомых не видать, а незнакомому не укажешь. Это раньше, когда тут глухомань была, каждого в лицо знала, каждый тебя знал. А после войны, как прошла автотрасса, народу в городе прибавилось.

В окнах напротив – у врачихи со «Скорой помощи» и у кузнеца Потемкина – гаснет дрожащий серебристый свет телевизоров, – должно быть, одиннадцать уже. По дощатому тротуару стучит каблучками учителева дочка, – скорей всего, с последнего сеанса, из кино… Меняется жизнь, и зря старики, а когда под настроение и она, Дарья Яковлевна, бурчат, что, дескать, прежде все лучше было. Вранье!.. На каждом углу колонок понаставили, воды теперь – хоть залейся. Забыли уже, как прежде руки рвали, пока из колодца ведро выкачаешь. Тут вот, на Садовой, деревянный, из досок, тротуарчик уложили, а по центральным улицам – бетонные плиты. Идешь вечером – навстречу тебе краля на шпилечках, юбка колоколом, ну скажи – с картинки прямо! И кто думаешь? Девчонка с того же кирпичного. Вот тебе и прежде! Прежде, бывало, справят что, так уж до износу, в гроб в том же положат. По совести-то, прежде одно только лучше и было: своя молодость. Так никто в этом не виноват, что из любого молодого со временем старая песочница образуется. Эх-хе-хе!..

Гулены наконец расходятся. Все к трассе, к центру держат, и только один направляется в противоположную сторону, к речке. Поравнявшись с Дарьей Яковлевной, он останавливается и, покачиваясь, добродушно спрашивает:

– Ты чего, тетка, как домовой, тут сидишь?

– Надо, вот и сижу.

– И не боишься?

– Я, парень, ничего уже не боюсь, – с горчинкой говорит Дарья Яковлевна. – Отбоялась!

– Чегой-то так?

– Проживешь с мое – узнаешь.

– А если вдарит кто? – все так же миролюбиво и настырно допытывается парень.

– Ты, что ли? – усмехается Дарья Яковлевна. – Тебя сейчас самого вдарят, если жена дома ждет.

– Ой, вдарят, твоя правда, тетка! – довольно хохочет парень. – Пойду.

– Иди, иди, давно пора.

Выждав, Дарья Яковлевна поднимается и идет вслед за парнем. Не свалился бы: мосток через речку узкий. Пьяному, говорят, море по колено, но утопнуть он и в луже может… Нет, этот не сорвется: шел – покачивался, а через мосток как по струнке перебежал и за перила не подержался. Домой, поди, и вовсе мелким бесом заявится: вроде ни в одном глазу, на работе, мол, задержался…

Можно спокойно уходить, но Дарья Яковлевна минуту-другую медлит. В черной маслянистой воде покачиваются звезды, ветерок наносит чистые запахи близких полей. В той стороне, за мостками, Дарья Яковлевна нашла когда-то своего Ивана.

Ей тогда семнадцать исполнилось; только-только с отцом после смерти матери переехали сюда. Вышла она как-то за город и пошла вдоль речки. Интересно – будто у себя в деревне. Вьюновка – непоседа, озорница, правда, что вьюн: то пряменько бежит, то начнет петлять, то растечется так, что самый малый камушек наполовину сухой из нее торчит, то вдруг соберется в лощинке, потемнеет, словно она и вправду речка. А вдоль берега вьется тропка, ложбинки и пригорки поросли ромашкой, красным и белым клевером, столбиками конского щавеля, пахучим тмином. По ту сторону березки в гору взбегают. Красивые места, и воздух – что за городом, что в самом городе – вольный, деревенский. Да и город, по правде сказать, и поныне еще наполовину тоже деревенский. Вдоль трассы стоят новые каменные дома, кино, магазины, но считай, что в каждом деревянном домике, которых большинство, своя корова, кудахчут куры, на задах синими цветочками цветет картошка…

Ушла так Даша версты за три, за четыре, если не больше, – город позади совсем маленьким кажется. Песни, как птица, пела – сама не зная что; сплела венок, надела на голову и только повернуть хотела, видит: внизу, под обрывчиком, парень в белой рубашке удочку закидывает. Опять интересно.

Даша спрыгнула, присела рядом, уткнув локти в коленки.

– Пымал чего?

– Тише ты! – злым шепотом ругнулся парень, покосившись и задержав взгляд дольше, чем надо, на чернобровой девахе с венком на смоляных волосах. – Фу-ты!..

Парень выхватил удочку, чуть не опрокинувшись назад и тут же рывком падая вперед, но было уже поздно. Взлетев вместе с крючком, серебряная, с ладонь рыбешка изогнулась и шлепнулась в воду.

– «Пымал, пымал»! – сердито передразнил парень, швырнув удилище, и, засмеявшись, неожиданно обнял Дашу.

– Ух ты! – возмутилась Даша, вырвавшись из его цепких рук; она выскочила на бугор, показала ему язык.

Много позже, когда подрастал уже белоголовый и синеглазый, весь в отца, Васютка, Иван посмеивался:

– Тебя я, выходит, тогда пымал.

Иван кончил семилетку, работал на пилораме мотористом и был, конечно, пограмотней, чем Даша, – вольно же ему было передразнивать. Вот ведь как: мало ли за эти годы позабывалось всякого, а такой пустяк – словечко – помнится!..

Вернувшись к своему чурбашку, Дарья Яковлевна садится, кидает в рот семечко, другое и, заглядевшись на бегущие по трассе машины, складывает руки на коленях, задумывается.

По трассе, как бы обрезавшей справа тихую темную Садовую, время от времени проносятся машины, выхватывая из ночи упругим прямым светом фар то крайний у дороги синий ларек, то, по другую сторону, расписанный, как пряник, дом плотника Савельева, то – чаще всего – обнявшиеся парочки.

Теперь до Пензы – час двадцать, и там. Автобусов этих у автовокзала – что летом коров на стойле, во все концы. А когда-то они с Иваном собрались к свадьбе кое-что купить, на рассвете выехали да за полдень чуть добрались, за те же пятьдесят верст. Пылища, жара, колеса скрипят… Великое дело дорога.

О трассе начали поговаривать еще перед войной, Иван не один раз мечтал:

– Погоди, Дашок, проведут дорогу, знаешь, наш город каким станет! Не город, а городище!

Самую малость до нее не дожил.

Похоронную и недописанное письмо его прислали за неделю до конца войны, с чужой земли. А тут вскоре, как отгуляли и отплакали День Победы, Дарья Яковлевна услышала, что трасса подошла уже к самому городу. На окраине, говорили, пленные бетонный мост делают.

Дарья Яковлевна пошла к знакомой за молоком да прямо с бидончиком и завернула поглядеть. Что это за люди такие – немцы? А может, и не люди вовсе?..

Шла – казалось, вот-вот он ненависти сердце из груди выскочит. А подошла, взглянула, и ничего, кроме щемящей боли, которую она неизбывно носила теперь в себе, да легкой брезгливости к этим, копошащимся у дороги, не осталось. Серенькие, потрепанные, пришибленные – стараются. Будто все зло, что они сотворили, когда-нибудь отработать можно!..

Разравнивающий у обочины лопатой щебенку белобрысый носатый пленный с алюминиевой кружкой на поясе оскалился:

– Матка, дай млёко.

Бледнея, Дарья Яковлевна подняла на него запавшие, обведенные черными полукружьями глаза. Тот что-то смутно почувствовал, отступил.

– Ты зачем моего мужа убил? – тихо спросила она.

– Я нет – убивал! Я нет – стрелял. Я чиниль машины. Я – механик! – тыча себя пальцем в грудь, торопливо забормотал пленный; обросшее сизой мертвяцкой щетинкой лицо его стало серым, как его заношенная форма.

«Этими машинами вы нас и убивали», – подумала Дарья Яковлевна.

– Гитлер капут! – безнадежно, как заведенный, сказал пленный, снова начав шаркать лопатой.

Горбясь, он ровнял колючую пышущую жаром щебенку, пятясь все дальше и дальше. Дарья Яковлевна смотрела на него со смешанным чувством смутного удовлетворения и своей неизбывной горечи; прямое солнце било немцу в непокрытую, желтую, как обмолоченный сноп, голову, – он не замечал.

– Эй, фриц, как тебя? – окликнула Дарья Яковлевна.

– Я не Фриц. Я – Иоганн. – Пленный на минуту поднял голову.

– Гляди-ка ты, вроде Ивана по-нашему, – удивилась Дарья Яковлевна. – Дети-то есть?

– Два сын. – Немец выпрямился, посмотрел на Дарью Яковлевну испуганными, какими-то умоляющими глазами. – Пять лет. Оба…

– Двойняшки, значит, – кивнула Дарья Яковлевна и коротко приказала: – Кружку давай.

Немец торопливо сорвал с пояса горячую кружку. Чувствуя, как она холодеет в руке, Дарья Яковлевна до краев налила ее холодным, только что из погреба вынутым молоком.

– Пей.

Припав к кружке пыльными запекшимися губами, немец жадно глотнул – так, что обросший кадык его дернулся, – и, продлевая удовольствие, начал пить мелкими глотками; водянисто-голубоватые глаза его снова обрели обычное человеческое выражение.

Что-то резко и властно сказал подошедший к нему немец, хлестнувший Дарью Яковлевну по лицу ненавидящим взглядом прищуренных глаз, тот покорно вытянулся, держа у груди недопитую кружку.

Слепая холодная ярость сдавила Дарье Яковлевне виски; ока с трудом удержала жгучее желание схватить камень и с маху всадить его в это холодное, гладкое и чисто выбритое лицо.

– Не трожь! – звонким протяжным голосом предупредила она. – Пускай допьет.

Увидев под изломанными бровями побелевшие от ненависти глаза молодой красивой русской, стиснувшей в руке эмалированный бидончик, фриц торопливо отошел, зло и опасливо озираясь.

Делать тут было больше нечего. Сразу почувствовав себя такой усталой, будто подряд две смены у печи на кирпичном отстояла, Дарья Яковлевна медленно двинулась к дому. Васятка, наверно, из школы уже пришел. Четвертый класс кончает…

Где-то со сна или разбуженная шагами позднего прохожего, коротко тявкает собака, и снова тихо. Машины все бегут и бегут, полосуя ночь длинными огнями. Дарья Яковлевна провожает их пристальным взглядом. Много с ней, с этой дорогой, связано – словно она не только через город пролегла, а через всю жизнь.

Десять лет назад, вот в такую же темную августовскую ночь, Дарья Яковлевна выбежала к трассе и подняла руку перед первой же вспыхнувшей фарами машиной…

Ну разве не вещун материнское сердце?

Весь вечер Дарья Яковлевна не находила себе места. То ли сменка тяжелая выдалась, то ли на погоду – стояла такая духота, когда в открытых настежь окнах не качнется краешек занавески и тело покрывается липкой испариной, – но смутное беспокойство, переходящее в глухую беспричинную тоску, овладевало Дарьей Яковлевной все сильнее. Пытаясь избавиться от этого непонятного гнетущего чувства, она принялась за приборку своего и без того опрятного вдовьего угла. Вымыла полы, рамы, перетерла в шкафчике посуду, на себя вылила таз воды, – не помогло. Помоталась по двору, по пустой избе, не находя, к чему бы еще руки приложить, и взялась перебирать Васины письма и фотографии. Вот он совсем маленький, в корыте купается; в нарядной матроске, лет пяти; после десятого класса, когда ушел работать в лесничество; из армии – перетянутый в талии ремнем, с погонами на плечах, такой же белоголовый, как отец, – словно сам Иван, когда к ней, к Даше, под окна приходил! Потом две тиснутые золотом Почетные грамоты из школы, письмо из части – с благодарностью командования за воспитание сына, разноцветные конверты – уже с целины. В последнем обещал приехать осенью.

«Может, мама, будет перемена в моей судьбе. Тогда приеду за тобой и сюда уедем жить».

Известно, что за перемена может быть у молодого парня. Господи, да скорей бы!..

Разбудили Дарью Яковлевну в полночь, проснулась от первого стука в окно. «Уж не Вася ли?» – мелькнуло в голове, и тотчас ходуном заходило сердце. С мыслью о нем ложилась, о нем же продолжала думать, забывшись тревожным сном. Выскочила, как была, в нижней рубахе, в сени, голос от волнения сорвался:

– Кто?

– Открой, Даша. Я это, Силина.

Такая же давняя вдовуха, Анна Силина работала на почте. «Не Вася», – разочарованно подумала Дарья Яковлевна, удивившись, с чего это ей вдруг стало зябко.

– Ты чего так поздно? – откинув крючок, спросила Дарья Яковлевна. – Проходи.

Белея в темноте кофтой, Анна вошла в комнату, полыхнул свет, ночная гостья не успела отвести в сторону растерянные глаза.

– Телеграмма тебе, Даша… Плохая.

Ухнув, покатилось куда-то сердце. Рванув сорочку, Дарья Яковлевна села, придерживаясь ватными руками за стол, и тупо, пустыми глазами – все пытаясь глотнуть хоть капельку воздуха – смотрела на плачущую, беззвучно шевелящую губами Анну.

С помощью Анны Дарья Яковлевна кое-как оделась, дошла до трассы, высоко вскинула руку.

Два часа спустя она была уже в Пензе на аэродроме.

– Билетов нет. Следующий самолет через сутки, – ответила девушка в синем беретике и, рассмотрев измученное лицо обратившейся к ней женщины, сочувственно объяснила: – Самолет транзитный. Дали четыре места, давно продали… Подойдите еще, – может, по прибытии случайно окажется.

Дарья Яковлевна покачала головой, протянула телеграмму.

Пожав плечами – заранее зная, что ничем помочь не сумеет, – девушка взяла телеграмму, ее смуглые щеки вспыхнули.

– Подождите, пожалуйста!

Она выскочила из-за своего стола, куда-то убежала. Дарья Яковлевна, не отходя от окошечка, принялась терпеливо ждать.

– Товарищи пассажиры рейса номер…! – где-то рядом, гулко раздавшись в высоком застекленном зале, прозвучал суховатый мужской голос. – У гражданки на целине погиб сын. Кто может уступить свой билет, просим подойти к кассе…

Потом, впервые в жизни, ничему не удивляясь и ни на что не обращая внимания, Дарья Яковлевна вошла в самолет. Был только один миг, когда она почувствовала непривычность обстановки, на секунду перестала думать о своем, – момент, когда самолет, упруго ревя, разбежался и вдруг снова остановился. Дарья Яковлевна взглянула в окно: под крылом, удаляясь, плыли огни города. «Не упал бы», – мелькнула мысль, тотчас вызвавшая другую, равнодушную: «Вот сразу бы все и кончилось». Дарья Яковлевна испугалась – не за себя, а оттого, что нехорошо подумала. Люди-то при чем? Вон их сколько тут, какие и с ребятишками есть…

За окном сначала плыла ночь, быстро тускнея, потом голубел рассвет, потом прямо и долго било солнце; снова перестав что-либо замечать, Дарья Яковлевна сидела, неловко наклонившись и сцепив пальцы.

Встретил ее высокий худущий человек с загорелым, почти черным лицом и усталыми глазами; он бережно вел ее через поле, глухо говорил:

– Завелись подонки… Ночью трое напали на девушку. Одна тут… Помощницей повара работает. Хотели снасильничать. А Василий шел со смены. На троих пошел. Ее спас… а сам… Как солдат – не дрогнул!..

«Да, да, он такой – справедливый, прямой», – глотая слезы, мелко и часто, самой себе, кивала Дарья Яковлевна, и к боли ее примешивалась последняя горькая гордость.

– Поднялся весь коллектив, – продолжал рассказывать тот. – Требуют, чтобы судили убийц без пощады!.. Гордятся Василием. Один из лучших трактористов совхоза. Герой целины!..

«Он такой, такой», – все так же мелко и часто кивала Дарья Яковлевна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю