Текст книги "Роман по заказу"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
– Моя? – осекшись, глуповато спросил солдат. – Уразов Владимир.
– Отца как звать?
– Павел Евгеньевич. – Нервничая, солдат сунул в рот сигарету фильтром наружу.
– Переверни сигарету, – посоветовал Голованов. – Где работает?
– Недавно как на пенсии. Работал в детдоме завхозом.
Голованов жестко потер подбородок.
– Ведь на похороны ходил! – Солдат выкидывал изо рта клубы дыма, в голосе его рвалась обида, стыд, боль. – Если б не отец – я бы его там, на людях, за грудки взял! Ушел я от него. Или он меня выгнал – одинаково. Говорю – какой же ты член партии! Ты – гад ползучий!..
Крутым стиснутым скулам Голованова стало горячо.
– Черт! – заменив тяжелые бранные слова привычным, выругался Голованов и длинно крякнул. – Не тебе бы такие обвинения кидать. Да прав ты!.. Адрес?
– Чкалова, восемнадцать…
Стиснув зубы, Голованов пробежал по кабинету, остановился перед поникшим, сразу бы вроде обессилевшим парнем, – армейская пружинка подкинула того на ноги автоматически, без его воли.
– Вот что, мужик. Верю, что – по глупости. Спасибо, что пришел. Говорят, лучше поздно, чем никогда…
– Я… – дернулся было тот.
– Ты слушай! – окрикнул Голованов. – Выбрось, говорю, все из головы. Не казнись, не мучай себя. Нужно будет чем помочь – приходи.
– Спасибо, товарищ секретарь! – Рыжеватые ресницы парня мокро заморгали, он судорожно сглотнул. – Переночевал я у ребят в общежитии. На заводе. Говорят – с руками возьмут!..
– Ну, все, счастливо. Топай, топай!..
Дождавшись наконец, когда хлопец закрыл за собой дверь, Голованов надолго надавил кнопку звонка; ничего не объясняя, он сунул испуганной секретарше листок с адресом, распорядился:
– Срочно пошлите мою машину. Пусть привезут… этого!
…Уразов-старший – низенький, плотный, розовощекий, в черном костюме и белой сорочке с галстуком – вступил в кабинет, приглаживая обеими руками остатки волос по краям симпатичной благополучной лысинки и опасливо проверяя, не следит ли по ковру своими коричневыми, на толстой микропоре туфлями.
– Доброго здоровьичка, Иван Константиныч! – почтительно, но не подобострастно приветствовал он секретаря райкома, готовясь обменяться рукопожатием. – В кои веков довелось свидеться. А мечтал, давно мечтал, признаться!
Небольшие, движущиеся навстречу глаза его смотрели открыто, дружелюбно, ясно, – стоя за своим столом, демонстративно заложивши руки за спину, Голованов на какую-то долю секунды опешил, растерялся от этого, граничащего с наглостью спокойствия.
– Ваши… труды? – мотнул он головой, черной прядью, взглядом на картонную папку, – кроме нее на широком, холодно сияющем полированном столе ничего не было.
– Позвольте полюбопытствовать, – вежливо испросил разрешения Уразов; он вынул из нагрудного кармана очки, аккуратно пристроил их, не очень внимательно полистал пачку тетрадных страничек; благополучная его лысинка укоризненно покачалась из стороны в сторону. – Владька-таки ляпнул! Дичок, зелень – ни в чем еще не разбирается! Что с него взять?
И снова устремил на недобро окаменевшего Голованова спокойный ясный взгляд.
– Мои труды, Иван Константиныч. Как вы правильно изволили выразиться. Сигнализировал, ставил вопросы, предупреждал. По велению сердца. По долгу гражданскому.
– Уразов, – на каком-то пределе, сдавленно, почти просительно произнес Голованов. – Вы же с ним тридцать лет вместе работали!
– Точно, Иван Константиныч, – подтвердил Уразов. – И работал не за страх – за совесть. Что бывало не окажет – расшибусь, а сделаю. С почестями на пенсию проводили. Он же, Сергей Николаич. Поглядите мою трудовую книжку – сплошь благодарности.
– И вы не провалились сквозь землю, Уразов? Получая от него благодарности?
– Иван Константиныч, Иван Константиныч! – Уразов протестующе и укоризненно развел короткими, в белых манжетах руками. – Благодарности мне объявляло государство, если вдуматься. По заслугам.
– Не могу, Уразов, понять, объясните, пожалуйста! Ну как вы могли лгать на такого человека? Из года в год! Ведь ни одна ваша анонимка не подтвердилась!
– Тут сразу несколько вопросов, Иван Константиныч, – рассудительно ответил Уразов; может быть, разве чуть обеспокоенно, настороженно взлетели, дрогнули его светлые ресницы. – Не подтвердились – потому, что пристрастно проверяли. Лгать я никогда не лгал – не приучен. Я, Иван Константиныч, разъясняю: сигнализировал. Может, он потому таким распрекрасным и был, что я его оберегал. На страже, можно сказать, стоял.
– Во-он! – протяжно, с тихим бешенством, уцепившись пальцами за край стола – чтобы не наделать чего-нибудь худшего, – потребовал Голованов.
– Что такое? Что? – мгновенно ощерился Уразов, лысинка его стала пунцовой, глаза – цепкими, ненавидящими. – Меня, старого коммуниста, – из кабинета выгонять? Ну, знаете ли!..
– Вон, говорю! – срываясь, закричал Голованов и, отшвырнув ногой стул, двинулся на побледневшего, испуганно попятившегося Уразова. – Подонок, падла! Я тебя не из кабинета – я тебя из партии выгоняю! Ты не коммунист! Ты им никогда и не был! Ты тварь, что к нам присосалась! Коммунистам всегда он был – Орлов. Был, есть и будет! А ты гниль, мертвяк! Мухомор!..
Круглым розовым колобком Уразов, повизгивая, выкатился, вылетел в приемную, – почти настигнув его, Голованов захлопнул за ним дверь так, что окна жалобно звякнули.
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ
Дорогой мой друг!
Мне так о многом хочется оказать Вам, что это, завершающее письмо будет, вероятно, самым коротким.
Вот и приспела пора попрощаться нам с Вами. Нынче в полдень уеду домой и с Вашего молчаливого согласия и благословения – уверен, что Вы дадите их, – примусь за работу. Теперь уже окончательно, кажется, представляя, какой она должна быть: непритязательный рассказ обо всем, что узнал и услышал в Загорове о Сергее Николаевиче Орлове, о людях, с которыми он работал и дружил, о мыслях, которые эти знакомства вызвали, наконец – с неотправленными письмами, с которыми время от времени, следуя настоятельной внутренней потребности, обращался к Вам.
Утром мы сходили с Савиными на кладбище – они возвращаются тем же дневным автобусом, что и я. Причем, к моему удовольствию, их сынишка Олег шел со мной: это ни с чем не сравнимое ощущение – держать в своей руке узкую доверчивую руку маленького человека. Он сразу узнал на обелиске фотографию Орлова, звонко и радостно объявив:
– Деда!..
Пока мы стояли у серебристой ограды с нелепо и любовно выкрашенными красной краской ромбами, мальчонка бегал, пытаясь поймать желтую бабочку; потом – округлив от восторга и страха глаза – подкрадывался к козе, мирно пощипывающей жирную кладбищенскую траву, и всякий раз отскакивал, когда она взмахивала рогами; потом – притомившись, пораженный какой-то непривычно мелькнувшей мыслью – удивленно и требовательно спросил:
– Пап, а зачем столько умирают?
Что ответить? Что больше все-таки рождаются, нежели умирают, что все это – и есть вечный круговорот жизни, прекрасней и неумолимой! Вырастет – сам поймет…
– Они давно умерли, – нашелся Михаил Савин. – Они – старенькие.
– А деда тоже стареньким был? – немедленно уточнил Олег.
Мы, взрослые, молча переглядываемся – не находя однозначного ответа. Да, для него, для Олежки, – старенький, очень старенький! Для Люды и Михаила Савиных – не старый, а старший, как всегда старшим бывает и остается для детей отец. Для меня и для Вас, мой друг, – просто ровесник, человек тех лет, которые означают зрелость, опыт и душевную ясность. Да разве ж мы старые! Мы в самой силе, в самом расцвете, и только по досадной случайности хвори настигают нас, укладывают на больничные койки, а то и – хуже того – поднимают стволы винтовок для прощальных залпов, распирают скорбью хромированные горла оркестров. Мы идем по жизни – молодыми. Мы вершим ее, жизнь, вместе с детьми своими – молодые. Мы уходим из нее – не дописав последней ноты, не допахав борозды, не доточив детали – молодыми. Причем, будем честными, раньше уходят лучшие из нас: меньше других оберегавшие свои нервы и сердца, – больше других оставившие людям. Как тот же Сергей Николаевич Орлов. Уходят, навсегда оставаясь с нами, ибо – как очень верно сказал вчера Голованов, такие, как Уразов – мертвы при жизни, Орловы живут и после смерти.
Так давайте же, друг мой – друзья мои, будем внимательны друг к другу уже сейчас. Давайте так сомкнем плечи, локоть к локтю, чтобы никакие Уразовы не могли втиснуться в наш ряд. Давайте говорить человеку заслуженные им слова благодарности и уважения – с глазу на глаз, с трибун собраний, с газетного листа, – а не на гражданской панихиде. Будем дарить цветы, неся их в дом, а не на могилу.
…Ясно и высоко – как и в небе – на душе. И еще – немного горьковато. Не той пронзительной горечью, какой отдает хина, а той, которой свежо и чисто пахнет здесь, у серебристой ограды, голенастый молодой полынок…
г. Пенза
1972—1973 гг.
Рассказы
Обыкновенное чудо
В городе что за весна! Сгребли дворники снег, лед скололи, асфальт очистился, и все – за машиной, глядишь, пыль клубится. Хоть еще холодно и деревья стоят голые, с черными ломкими ветвями. Так, не разбери пойми что – осень это или весна.
В деревне другое. Здесь каждый весенний день – как на ладошке: все видно, что нынче нового прибавилось. Кругом еще грязь – ноги в сапогах из нее не вытащишь, а уже обозначилась на теплой стороне тропка – узкая, пружинистая, с каждым днем плотнеющая. Потом, смотришь, на той же на теплой стороне первая травка брызнула – у забора, у завалинки, где снег пораньше сошел; сначала немощная, бледная, день-два – и зазеленела, осмелела и прямо в грязь пошла.
Дальше – больше. Деревья все будто пустые-пустые, а однажды утром приглядишься – вокруг ветел словно зеленый дымок. Подойдешь – полно тебе, голое дерево, ничего еще на нем нет. Отойдешь подальше – опять дымок зеленый. Засмеешься с чего-то, прижмешься горячей щекой к прохладной шершавой коре, и – верь не верь – слышно, как по стволу, внутри, с легким потрескиванием поднимается от корней густой горький сок!.. На следующий день на зорьке выйдешь, а на ветках вместо зеленого дымка – листочки, махонькие, яркие, липкой смолкой смазанные. Чудо получилось.
Еще неделю назад Манюшка Филатова бегала по селу эдакой неприметной пигалицей – в подшитых валенках, в куцем пальтишке, из-под шали один только курносый конопатый нос видать было. На вечерки с осени уже ходила, так на нее и внимания никто не обращал; около взрослых девчат и ребят всегда такие маломерки крутятся: гнать их не гонят, но и всерьез никто не принимает. Федя Орлов, тракторист, так тот на Манюшку просто как на пустое место смотрел – мимо, словно ее и вовсе не существует. Да и сама Манюшка к себе так же относилась. А тут увидала эти листочки, смолкой перемазанные, вдохнула их тягучий, сладкий запах – и бегом домой, словно час свой почувствовала. Правда, что чудо. Утром вышла – листочки эти чуть видно было, только проклюнулись. А с фермы возвращалась – вон как раззеленились! Родной улицы не узнаешь – нарядная, новая будто.
Рывком открытая дверь взвизгнула, мать, постукивая ухватом в печи, вздрогнула.
– Фу-ты, чтоб тебе! – несердито ругнулась она. – Ай гонится за тобой кто? Мойся – да ужинать.
– Не, мам! – замотала головой Манюшка. – На ферме ела, тете Насте Клавка блины из дому приносила. Мы их – с молоком!
Бросив на сундук ватник, она потрясла поочередно ногами, скинув у порога кирзовые сапоги, и в белых шерстяных носках пробежала в горницу.
– Опять кое-как? С утра ведь не евши! – крикнула мать вдогонку, но Манюшка уже не слушала. Она торопливо, словно и вправду куда опаздывала, сняла заштопанную на локтях кофтенку, юбку, выскочила на кухню к умывальнику.
– Крючок хоть на дверь накинь, – нахмурилась мать. – Ан войдет кто.
– Кто войдет! – беспечно отмахнулась Манюшка и звонко ойкнула от студеной воды.
Мать понесла корове пойло, Манюшка проворно достала из комода шуршащий целлофановый пакет с капроновыми чулками, ловко, хотя и впервые в жизни, натянула их, с удовольствием поглаживая, провела рукой от щиколотки до маленькой круглой коленки, любуясь золотистым отливом капрона. Сноха, братушкина жена, подарила. И еще одну вещь подарила. Так же проворно, чуточку даже воровато, прислушиваясь, не вернулась ли мать, вынула шелковую комбинацию. Мягко, почти неощутимо легли бретельки на плечи, голубой холодок ткани скользнул по телу, закачался подол прозрачным кружевцем.
«Надо же, такую красотищу под одежкой прячут, и не увидит никто!» – пожалела Манюшка.
Юбку, красную бумажную кофточку и черные лодочки она надела без особого интереса: хотя все это было и праздничное, но уже ношеное. А потом опять пошли обновки. Накинула на шею сиреневое облачко косынки, сняла со стены, из-под простыни, новенькое, регланом сшитое пальто – не подарок, сама на свои трудовые купила, когда недавно к братушке в город ездила, – чуть наискосок надвинула синий берет. И только после этого, выпустив на лоб челочку, хитря сама перед собой, подошла к зеркалу. Подошла, зажмурив глаза, вскинула голову, помедлив, взглянула.
Манюшке даже боязно немножко стало.
Оттуда, из зеленой глубины зеркала, на нее смотрела совсем незнакомая симпатичная девчонка с удивленно приподнятыми пушистыми бровями, синеглазая, словно по кусочку вешнего неба ей выдали, с полураскрытыми под сизым пушком губами – целуй, да и только! А то, что челочка рыжая да конопатинки на носу, – не беда: рыжие, говорят, счастливые. Манюшка показала самой себе язык, крутнулась, как юла, на каблуках.
– Поешь, говорю! – строго прикрикнула мать, вернувшаяся с пустым чугуном со двора, и, тут только разглядев дочь, вдруг изменившимся голосом, как-то странно, нараспев спросила: – Ку-да?
– В клуб. Картина нынче интересная, – нетерпеливо переступая на месте, ответила Манюшка.
Словно устав, мать поставила ведерный закопченный чугун на чисто выскобленный обеденный стол, все так же странно, с запинкой сказала:
– Ну… иди.
Манюшкины каблучки выбили дробь в сенках и отстукивали уже по крыльцу, когда ее догнал построжавший голос:
– Недолго смотри!
– Ладно! – звонко крикнула Манюшка и засмеялась: с чего это на мамку нашло, никогда она прежде так не оговаривала?..
Тропка словно пружинистая: ты ее ногой придавишь, а она опять выталкивает, будто с тобой же и пританцовывает. Теплынь, тишина, на завалинках бабы судачат. Ребятеночков, что всю зиму в люльках качались да у титек чмокали, вывели, и они первые шажки свои делают. Вон как славно их приманивают: топыньки, топыньки… Манюшка шла, поминутно здороваясь, чувствуя на себе любопытные взгляды женщин, ни много ни мало не старающихся скрыть своих впечатлений, – простодушные и громкие, они следовали за ней по пятам, от завалинки к завалинке:
– Неужто Манятка Филатова? Ты смотри-ка, а?..
– Настасья, завфермой, сказывала: работящая. В телятницах она у нее.
– Не дожил Андрей-то Степаныч. Хоть поглядел бы…
– Клавдии награда. Намаялась одна, пока на ноги поставила.
– Заневестилась. Глянь, какая форсистая!..
Надо бы не слушать, скорее пройти, но скакать вприпрыжку, как обычно, Манюшка почему-то сегодня не могла. То и дело здороваясь, она по-прежнему шла легким, ровным шагом, с трудом удерживая желание дотронуться холодными пальцами до пылающих щек.
Так, раскрасневшись, Манюшка и подошла к клубу – с крепким румянцем на щеках, в котором плавились золотые конопатинки.
Сеанс еще не начинался; по одну сторону дверей, в сторонке, стояли ребята, по другую – девчата, чуть поодаль от них – Манюшкины сверстницы, среди которых она слыла старшей.
– Манюшка, к нам! – пискнула соседская Танька, вильнув тощими косицами.
Одно мгновение помедлив, не останавливаясь, только сдержав шаг и кивнув девчонкам, Манюшка уверенно подошла к девчатам; подсознательно в эту минуту она поняла, что сегодня она ровная им. И, должно быть, те почувствовали это: еще недавно сразу перестававшие шептаться и пересмеиваться про свои, девичьи дела, едва Манюшка случайно оказывалась рядом, они, не сговариваясь, посторонились, принимая в круг, дружно поздоровались.
– Где пальто покупала? В Пензе или в районе?
– Видно, что в Пензе. У нас регланом не шьют. Дорого отдала?
Раскрасневшись, Манюшка отвечала на вопросы, спрашивала о чем-то сама, особо не вникая в суть ни ответов, ни вопросов, полная благодарности за оказанный прием.
– Девчата, Федя Орлов! – перебил кто-то.
Девчата как по команде оглянулись.
Тракторист Федя Орлов переходил дорогу, легко перепрыгивая через лужи. Высокий, в зеленой шляпе, в кожаной коричневой курточке с «молниями», в узких синих брюках, отутюженных в стрелку, он был видным парнем, и почти все девчата тайком вздыхали по нему. Вздыхали, хорошо зная, что второй год он гулял с Фенькой Стекловой, колхозным счетоводом, и тем не менее убежденные, что рано или поздно он все-таки отдаст предпочтение кому-нибудь из них. По общему мнению всей женской половины Ключевки, красивая и бесстыжая разведенка Фенька Стеклова, выходившая замуж в город и снова вернувшаяся в село, в жены такому парню, как Федя Орлов, не годилась. Так это все, баловство.
– Добрый вечер, девчата, – весело сказал Федор, поравнявшись. Разыскивая кого-то взглядом (конечно же, свою Феньку, она сегодня почему-то не появлялась), он вдруг встретился с синими, широко раскрытыми глазами Манюшки. Вот так вблизи – чисто выбритого, с косо срезанными висками, с большими добрыми губами – она его видела впервые. Черные сросшиеся на переносье брови Федора приподнялись.
– Здравствуй, малявочка, – удивленно и негромко сказал он.
– Здравствуй, если не шутишь, – нахмурившись, сдержанно ответила Манюшка, хотя все в ней внутри ликовало. Она знала, знала: нынешний день будет необыкновенным!
– Пойдем в кино, – все так же негромко, не стесняясь окружающих, словно не видя никого и ничего, кроме этой, под рыжей челкой, чистой неприступной синевы, предложил Федор. – Я сейчас билеты возьму.
– На билет у меня у самой хватит. – Манюшка вспыхнула и, испугавшись собственной дерзости, отступила.
Девчата одобрительно засмеялись. Федор, не обидевшись, улыбнулся, кивнул:
– Ладно, глазастенькая.
И, не оглядываясь, направился к парням, еще издали приветствуя их поднятой рукой.
– Смотри-ка, признал! – то ли с удивлением, то ли, наоборот, без всякого удивления, приняв как должное, затараторили девчата, поглядывая на взволнованную Манюшку.
В зале Манюшка села во втором ряду, с самого края. Пока шел журнал, она посмеивалась, припоминая разговор с Орловым, покачивала головой; потом началась картина про любовь: молоденькая телефонистка страдала по большому начальнику, разговаривающему по телефону громким грубым голосом. Манюшка увлеклась, забылась и не сразу поняла, что легонько подвинувший ее и севший рядом человек, от которого хорошо пахло одеколоном, Федор Орлов. Она взглянула на него только потому, что ей стало тесно, попыталась отодвинуться. Не глядя, Федор накрыл ее руку своей широкой горячей ладонью, сжал. Манюшка тихонько ойкнула, перестав на какое-то время следить за тем, что происходит на экране, попробовала высвободить руку и усмехнулась. Ну и пускай держит, если ему так нравится. На ферме ей телята руки лижут, и то ничего!..
На экране меж тем что-то произошло – Манюшка проследила и сейчас старалась разобраться. Оказалось же, что смотреть картину, когда кто-то ухватил тебя за руку, неудобно, в довершение руке было жарко. Теперь уже, досадуя, она снова повертела рукой – Федор сразу же отпустил ее. «Вот и ладно», – с явным облегчением вздохнула Манюшка.
В ту же минуту рука Федора словно ненароком легла ей на коленку. Не успев даже рассердиться и подумать, что на них обратят внимание, Манюшка хлестнула по этой нахальной руке – шлепок получился сильный и звонкий.
Позади засмеялись, Федор, будто у него запершило в горло, крякнул, принялся усердно смотреть на экран. Давно бы так.
Картина шла к концу. Дела у молоденькой телефонистки налаживались: начальник разговаривал по телефону уже не грубо, а вежливо, глаза героини повеселели. Повеселела, забыв про переставшего докучать ей Федора, и Манюшка: она очень любила картины со счастливым концом…
Дали свет.
Когда Манюшка поднялась с места, Федора Орлова рядом уже не было, его кожаная курточка лаково желтела у дверей. То ли оттого, что в толчее кто-то больно наступил ей на ногу (чулок бы не порвать!), то ли потому, что картина-то в общем оказалась не очень интересной, ощущение необычности нынешнего вечера исчезло. Больно ей нужен этот Федор Орлов! Манюшка зевнула и вдруг почувствовала, что очень хочется есть.
Она уже перебежала на свою сторону, когда рядом, откуда-то из темноты, возникла знакомая высокая фигура.
– Провожу, малявочка?
– Я и сама дорогу знаю, – не останавливаясь, отозвалась Манюшка.
Она шла, не прибавляя шагу, слыша, что запыхавшийся Федор идет за ней след в след, и, странно, не испытывая от этого никакого волнения, так разве, самую малость. Угомонившись за день, чуть внятно журчал по обочине ручеек, в распустившихся ветках ныряла серебристая скобочка молодого месяца.
– Ты не сердись. Это я так, сдуру, – виновато сказал Федор.
– Очень мне нужно! – Манюшка неопределенно пожала плечами, остановилась около своей калитки.
– Я серьезно. Я, знаешь… – сбивчиво сказал Федор и умолк, не найдя слова. Он стоял сейчас против нее, непривычно тихий; от смутного света молодого месяца лицо его казалось бледным, большие темные глаза блестели.
– Я тоже серьезно, – Манюшка усмехнулась.
Где-то совсем близко, наверно, в переулке, ударила гармонь, вслед за ней сильный и гибкий, как лозиночка, голос скороговоркой спросил:
Неужели мороз грянет,
Неужели цвет убьет?..
Федор быстро повернул голову на этот знакомый голос, досадливо передернул плечами. Узнала голос и Манюшка: пела Фенька Стеклова – чего-чего, а этого у нее не отымешь, второго такого голоса поискать.
Гармонь снова зачастила, потом разом, словно оборвав вздох, смолкла, и в гулкой тишине, теперь уже в полную силу и красоту, все тот же голос, зазывно ликуя, закончил:
Неужели от разлуки
Любовь наша пропадет?
– Иди, тебя кличут, – сказала Манюшка.
– Не пожалеешь? – помолчав, с ноткой обиды спросил Федор.
– Нет, – легко сказала Манюшка, почувствовав себя вдруг повзрослевшей: на душе у нее сейчас было хорошо, спокойно и чуть-чуть, в ожидании чего-то нового и неизведанного, грустно – как в день рождения. – Мое жаление еще не пришло.
Федор молча повернулся и пошел; Манюшка, почистив о скобу туфли, вошла в избу.
– Ты, Манюшка? – несонно из темени горницы окликнула мать; тоненько скрипнули пружины кровати.
– Я, мам. Ты спи, спи.
– Молоко на столе.
– Ладно.
Манюшка залпом выпила кружку молока, юркнула в свою постель.
Молоденький месяц висел прямо в окне. Манюшка подмигнула ему и, сама не зная чему, тихонько засмеялась, испуганно прикрыла рот ладошкой. Мать, ничего не спросив, глубоко вздохнула. «Чего это она?» – счастливо подумала Манюшка, пытаясь открыть тяжелые, липкие ресницы… Откуда же ей было знать, что, когда дочери, засыпая, вот так серебристо смеются, все матери на свете одинаково затаенно вздыхают.