Текст книги "Роман по заказу"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
В конце тысяча девятьсот пятьдесят третьего года коллектив детдома отметил шестидесятилетие Софьи Маркеловны и торжественно проводил ее на пенсию. Два дня подряд она никуда не выходила из своей боковушки – перекладывала, переставляла подарки, перечитывала Почетные грамоты, тихонько всплакнула, чего никогда прежде себе не разрешала. И все это – в подсознательной попытке заполнить образовавшуюся пустоту: своему детдому, детям она отдала не только тридцать пять лет жизни, но и что-то еще, более существенное. Вечером, догадавшись, как ей тут, с непривычки, солоно, одиноко, пришел Сергей Николаевич. С мороза красный, студеный, он, снимая в прихожей меховую шапку, пальто, весело выговаривал:
– Это вы чего ж носа не кажете? Закрылись тут, понимаете! Разнежились, да?
Софья Маркеловна от удовольствия рассмеялась, вспорхнула, как молоденькая, захлопотала с чаем; когда она внесла поднос с чашками, Орлов, стоя, разглядывал портрет на стене, живо оглянулся.
– Софья Маркеловна, кто ж это такой – старорежимный товарищ? Брат?
– Жених, – порозовев, ответила она, тут же расставив все точки над и, – который так и не стал мужем.
За чаем – удивляясь, что воспоминания не доставляют ей былой боли, – с пятого на десятое поведала о своей купеческой юности, о Виталии, вплоть до того, как искала его среди убитых бандитов. Сергей Николаевич слушал, то потирая рукой высокие залысины, то коротко дотрагиваясь до открытой косовороткой шеи, стянутой вишневой ниткой шрама; под конец поинтересовался:
– Он тоже наш – загоровский?
– Нет, из-под Тулы… Мать у него – сельская учительница была. Собиралась к ней сразу после свадьбы… – Софья Маркеловна помедлила, досказала: – Писала я ей. И до войны. И сразу после войны – никто не ответил.
– А вы возьмите и съездите туда, – неожиданно посоветовал Орлов.
– Зачем? – поразилась Софья Маркеловна.
Он промолчал, ответив одними спокойными проницательными глазами, и Софья Маркеловна поняла зачем, поняла, вдруг заволновавшись, вдруг почувствовав, как ей действительно хочется съездить в деревню под Тулой. Просто так, безо всякой внятной цели, по извечному позыву пожилых людей побывать, напоследок, там, куда тянет, с чем-то попрощаться, замкнуть в душе какой-то последний круг.
– Какой уж я ездок, голубчик, – с сожалением вздохнула Софья Маркеловна, недоговорив, что и годы уже не те, и, главное, ехать-то особо не на что…
Неделю спустя Орлов вручил ей выписку из приказа по облоно и деньги, которыми она была премирована по этому приказу за многолетнюю безупречную работу; как их удалось выколотить, он, конечно, говорить не стал, лишь посмеивался – радуясь, кажется, не меньше, если не больше засобиравшейся Софьи Маркеловны.
В Москве она, сама не ожидая от себя такой прыти, с утра до вечера проходила по улицам – до этого столицу она видела мельком, когда дважды ездила по профсоюзным путевкам на юг, в санаторий: переночевала у добрых людей, благополучно добралась электричкой до Тулы и уже в полдень, автобусом, была в незнакомом, заново отстроенном после войны большом селе, – то, что, сидя в Загорове, представлялось дальней далью, по нынешним временам оказалось чуть ли не рядышком.
В огромной, похожей на дворец школе никто, конечно, учительницу Гладышеву не знал, не помнил, но Софье Маркеловне повезло. Отыскался дедок и, когда она докричалась в его тугое, заросшее волосом ухо, – сразу закивал, показал в улыбке младенческие беззубые десны:
– Как же, как же – Антонина Егоровна! Сам к ей три года в классы ходил. Году никак в двадцатом, в двадцать втором ли померла. В самую голодовку, стал быть!
Не надеясь, Софья Маркеловна спросила о сыне учительницы, – заскорузлыми пальцами старый поскреб в дремучей, с прозеленью бороде, как в памяти своей, – вовсе просиял:
– И-их ты! Это офицерик, что ли? Так он еще пораньше ее – в гражданку! Отписали ей, либо был от него кто – не упомню уж. Точно, точно тебе говорю – с того она попрежде других и подалась в царствие небесное. Голодовка – это уж к тому же, дело второе! Убивалась – толкую…
Вместе с веселым дедком Софья Маркеловна пообедала в сельской чайной – старик, к ее удивлению, охотно принял предложенную водочку, с наслаждением вытянул ее, прошлепывая розовыми младенческими деснами, – вместе сходили на кладбище. На нем следа учительницы Гладышевой тем более не нашлось.
– Что ты! – шумел, заливался – после угощения – старый и восторженно тыкал во все стороны затертой рукавичкой: – Тут в войну да и опосля нее как трактор прошел! Все взбугрил! В три етажа лежат – друг на дружке!..
Круг замкнулся. Собираясь сюда, Софья Маркеловна не питала никаких иллюзий, и все-таки поездка дала ей многое: душевную успокоенность. Как бы там ни было, а Виталий Гладышев, ее Вика, погиб, пусть не в правом, но в открытом честном бою, не мародером из бандитских шаек, каждый шаг которых отмечен кровью и проклятиями. И еще, теперь ее никто не смог бы переубедить в этом, она знала, что, переживи он те трудные, не всем понятные годы, события, он, как и она, во всем бы разобрался, принял новую, не очень-то легкую и устроенную пока жизнь, но в тысячу раз справедливее всякой другой! В таком умиротворенном состоянии Софья Маркеловна вернулась домой, внешне вроде бы даже помолодевшая, ей, кстати, в шестьдесят не давали больше пятидесяти. И, еще раз поразив ее своей проницательностью, ни о чем не расспрашивая, Сергей Николаевич озабоченно сказал:
– Софья Маркеловна, дорогая вы наша! Выходите на работу. У преемника вашего что-то не очень ладится. Оставим его вашим помощником или придется расстаться. – Все понимая, он засмеялся. – На пенсию мы уж с вами вместе пойдем.
После этого Софья Маркеловна проработала еще почти пятнадцать лет, да с такой душевной полнотой, с таким умением и отдачей, с какими, может быть, никогда не умела работать прежде. В боковушке у нее – напротив портрета Виталия – появился недавно портрет ее ученика, ее несостоявшейся музыкальной надежды – Андрюши Черняка. Приходя домой, она поочередно смотрела то на одного, то на другого, и у нее возникало ощущение, что у нее есть семья. Возникала не потому, что ум за разум заходил. Просто бывают такие парадоксальные случаи, когда у иного по всем формальным признакам семья имеется, а ее-то на самом деле и нет. По тем же формальным признакам, по паспорту, по прописке, Софья Маркеловна – одна-одинешенька, но вот у нее-то семья есть, муж и сын, и вся семья в сборе. То, что на фотографии сын выглядел старше отца и родился лет через двадцать после смерти отца, ничего не меняло. В сердце женщины, жены и матери, могут уживаться любые противоречия, на то она и существует – женская логика.
12
Леонид Иванович лежит во дворе, в тени от забора и молодой березки, прямо на траве – вниз животом, босой, в полосатых пижамных штанах и белой майке, открывающей бугристые смуглые плечи и руки; загорела у него и лысина, ставшая под цвет темно-русых, на затылке, волос, – отсюда, от калитки, кажется, что он наголо обрит. Что-то читает.
Заслышав шаги, он садится, намереваясь встать – удерживаю его, с удовольствием опускаюсь рядом. Трава – гусиный хлеб, как ее у нас называют, с желтыми шишечками соцветий, приятно холодит ладонь, она тут на редкость густа, сильно и сладко пахнет.
– Поливаю, от нечего делать, – объясняет Леонид Иванович. – Прочитал вашу записку и послушно жду. Где ж вы столько пропадали, по такой жаре?
– У Софьи Маркеловны.
– А-а, тогда не в пропажу. Чудесная старуха!
Приятно, что Козин так отзывается о Софье Маркеловне, и про себя торжествую: если б он еще знал о ней столько, сколько я теперь знаю!
– Пойдемте ко мне, – Леонид Иванович мотает головой назад, – или тут пока?
Дом стоит во глубине двора – каменный по первому этажу и с бревенчатым надстроем второго; туда, наверх, ведет прямая лестница, забранная по торцу тесовой обшивкой. Квартира Леонида Ивановича – под самой крышей, там сейчас, конечно, – пекло.
– Лучше уж тут.
– Пожалуй, – соглашается Козин. – Все никак не приспособишься. Окна закроешь – духота. Откроешь – жарища. Вот лето выдалось!
Какая-то предварительная словесная разминка необходима нам обоим: Леониду Ивановичу – собраться с мыслями, настроиться, мне – как бы подготовить запасные емкости внимания, все еще взбудораженные предыдущей встречей. Больше всего хочется лечь, сунуть под затылок руку и смотреть, ни о чем не думая, в небо; самые нехитрые желания приходят к нам обычно тогда, когда они неисполнимы. Выкладываю спички, «Беломор», Козин молча вытаскивает папиросу, как-то поспешно тычется ею в поднесенный огонек; обычно злоупотребляющий, нынче при мне он закуривает впервые.
– Пробовал бросить, – иронически сообщает он.
– Давно? – завидуя людям с крепкой волей, спрашиваю я.
– Сегодня с утра…
Он глубоко затягивается, прикрывает глаза – по себе знаю, что в голове у него сейчас плывет, – и сердито вдавливает папиросу в траву.
– Цены на эту отраву повысить надо!
– Не поможет.
– Наверно… В Америке сигареты дороже – смолят побольше нашего. – И мимоходом, для сведения сообщает: – У них там все дороже. Табак, квартиры, лечение, газеты…
– А что у них дешевле, Леонид Иванович?
– Дешевле?.. На мой взгляд, да по собственному опыту если, самое дешевое у них – люди. – Козин усмехается. – Была там у меня напарница – по грязной посуде. Дама постарше меня. Так вот – постоянно допытывалась, удивлялась: «Что вы за странные такие, Иваны-русские! Все думаете, думаете! А мы не думаем – живем. Лишь бы работа была».
– Загадочная славянская душа?
– Не столько наша славянская загадочна. Сколько их, среднеамериканская, – девственно наивна. Как у ребенка… Попробуйте, например, такой объяснить, что думать и значит – жить… Хотя, конечно, и их время учит.
– Все-таки учит?
– Еще как!.. Я ведь там был, когда наши объявили, что у нас атомная бомба есть. Представляете, как это на их обывателя подействовало? Словно та же бомба посреди них и взорвалась!.. С одной стороны, чуть ли не медведи пешком по Москве ходят, с другой – первый спутник, Гагарин. Поневоле мозгами шевелить начнешь!.. Хотя поучиться у них есть чему.
– И прежде всего – деловитости, конечно?
– Да, и деловитости. Чего-чего, а этого уж у них не отнять. – Клочкастые пепельные брови Леонида Ивановича хмурятся и расходятся. – Правда, и деловитость у них несколько иная. Отличается от нашей.
– Чем же? Понятие это, по-моему, довольно конкретно.
– Чем?.. Деляческая деловитость, если так можно выразиться. – Как всегда, подходя к каким-то обобщениям, выводам, Козин начинает говорить медленнее, отбирает слова. – Четко, быстро, но в пределах своих обязанностей. Ровно настолько, насколько оплачивается… Сергей вон тоже был деловитым. Очень деловитым. Но не от сих и до сих. Понимаете: та деловитость – исполнителя. Хотя порой нам и такой недостает, простейшей… А у Сергея – хозяйская. Поработал я с ним – убедился. И сравнил, и позавидовал. И поучился кое-чему…
Наконец отлаженные, невидимые шестеренки нашего разговора сходятся – зубец к зубцу, – переключаются с пробного холостого хода на рабочий.
– Значит, не побоялся он вас принять? – шутливо и прямолинейно возвращаю я рассказ к тому месту, на котором в прошлый раз он был прерван.
– Нет, как говорил, так и сделал, – подтверждает Леонид Иванович. – Написал приказ, поставил районо перед свершившимся фактом. Правда, прослужил я у него всего два месяца. Чуть даже поменьше.
– В школу перешли?
– Да нет, не сразу… Обстоятельства так сложились, что вынужден был уйти. – Козин искоса взглядывает на меня, усмехается: – По собственному желанию…
Обязанности воспитателя – со стороны глядя – не сложные: следить, как порученная, закрепленная группа живет, учится, отдыхает. И соответственно, помогать ей – жить, учиться, отдыхать. В действительности же все оказалось куда сложнее. Во-первых, выяснилось, всегда нужно быть готовым ответить на любой, самый неожиданный вопрос. Причем, отвечать неполно, чего-то не зная, – это можно, это прощалось; ответить уклончиво, избегая самой сути – нельзя: дипломатия и вранье тут не проходили. Семиклассники, с которыми начал Козин, – народ повышенного, прямо-таки гипертрофированного любопытства, – сразу же, например, запустили пробные шары: почему он был в Америке, какая она, Америка?.. Во-вторых, всегда нужно быть в хорошем настроении: твои собственные эмоции подопечных не интересуют, им просто не до них; попробуй в ответ хмуро буркнуть, и разномастные ребячьи брови изумленно подымаются в немом вопросе: «Дядя, а зачем ты тут?» В-третьих… Этих «в-третьих, в-пятых, в-двадцатых» открылось столько, что в первые дни Козин растерялся. В школе, где он считался неплохим преподавателем, было все проще: подготовился к уроку, провел его так, чтобы слушали и понимали, и – спрашивай, требуй. Как по-своему, конечно, легче даже было в сыром вонючем отсеке ресторанчика «Тихий Джимм». Знай себе подставляй под горячую струю сальные тарелки да выхватывай их распаренными опухшими пальцами – беспрепятственно думая свою угрюмую думу, не отвечая на болтовню шестидесятилетней леди…
– Самое главное – найти верный тон, – наставлял Орлов, посмеиваясь над преувеличенными страхами товарища. – Ровный, дружелюбный. И само собой – требовательный. Еще короче – ни панибратства, ни сюсюканья. А то была у нас одна воспитательница: «Ах, миленькие, ох, хорошие мои!» Знаешь, как ее окрестили? «Ириска»… Разговаривать с ними надо как с равными. Открою тебе по-дружески самый большой секрет: это очень серьезный народ – дети.
Понемногу Козин начал осваиваться со своими новыми обязанностями, привыкать; понемногу привыкали к нему и ребятишки. Авторитет его у них необычайно возрос после того, как он помог однажды распутать каверзную задачу по алгебре, над которой безуспешно бились сильнейшие математики его группы и в их числе – черноголовый экспрессивный Андрюша Черняк. «Вот это – да!» – похвалил он воспитателя, чуть исподлобья и как-то по-новому взглянув на него. Этот же Андрей Черняк помог Козину сделать для себя еще одно предметное открытие; на праздничном Октябрьском вечере он уверенно играл на пианино, – Орлов был прав: ребятишки – народ серьезный, разносторонний, судить о них однозначно нельзя. Открытие, конечно, не ахти какое – крупица, но опыт воспитателя из таких крупиц и складывается. На том же вечере – также не без пользы для себя – Козин понаблюдал, как волнуется, переживая за своих юных музыкантов, Софья Маркеловна Маркелова. Во время концерта Козин сидел в зале неподалеку от нее. По ее красивому подвижному лицу проходила, быстро сменяясь, целая гамма выражений – от настороженности до полного удовлетворения, и тогда огромные иконописные глаза ее ликовали. Переживать с такой непосредственностью, проработав в детдоме со дня его основания, – вот что было удивительно, и это оставило у него в душе и в памяти какую-то полезную отметину. Поговаривали, что Маркелова не нынче-завтра выйдет на пенсию, и не верилось, что ей – шестьдесят: подвижная, прямая, все еще стройная, она выглядела значительно моложе своих лет, седина ее пышных волос воспринималась, как необычный, очень идущий ей цвет.
Работа в детдоме устраивала Козина и в бытовом отношении: не надо беспокоиться о собственном пропитании, кормежке. Как и все воспитатели, он обедал здесь же в детдоме – стоимость обедов, по существующим правилам, удерживалась из зарплаты. С завтраками и ужинами было проще: кефир, чай с каким-нибудь по пути домой купленным добавышем, и при всем при этом – почти никакой грязной посуды, осточертела она ему за десять американских лет. Обеды эти – обычные, что получали и ребятишки, стоили очень недорого, были по-домашнему вкусные и сытные: мясное первое, мясное или рыбное второе, непременный компот на третье, осенью – с добавлением свежих яблок из своего, детдомовского сада. Все больше вникая, присматриваясь, Козин однажды невольно задумался и над этим: во сколько же обходится государству содержание даже одного их детдома. Почти ежедневно завхоз Уразов доставлял с шофером говяжьи и бараньи туши, кули с мороженой рыбой, мешки сахара, крупы, картонные ящики масла и жиров. И все это – не считая того, что давало свое подсобное хозяйство и огороды; весь сентябрь и половину октября старшие группы после занятий работали в овощехранилище, из его дверей пахло укропом, чесноком, рубленой капустой, ребятня аппетитно хрустели кочерыжками. Раздумьями по этому поводу Козин поделился с Орловым, – Сергей Николаевич пожал плечами.
– А что ж ты хочешь: дети.
Как всегда, слово это, дети, – ничем, казалось бы, не подчеркнутое, просто опорно поставленное, – прозвучало у него по-особому емко, весомо, и оно одно, в таком произношении, заменяло самые обстоятельные доводы: да – все для детей, ибо ничего выше и нет. Козин понял, согласился, мысленно лишь добавив к такому, им же самим развернутому объяснению: у нас в стране. Добавил, оговорившись, потому что в другой стране он видел разных детей: и разряженных, как куклят, и таких, которые копались в мусорных кучах…
Воспитатели обедали в разное время – в зависимости от того, когда приходили из школы или, наоборот, уходили в школу, во вторую смену, их группы; наверно, поэтому Козин и не сразу обратил внимание, что не пользуется у них обедами один Орлов. Причем почти никогда не ходит обедать и домой. Однажды Козин зашел к нему в кабинет, – Сергей Николаевич ел бутерброд, запивая его чаем.
– Это ты чего ж в сухомятку? – удивился Козин. – Сегодня отличный обед.
– Я не хожу в столовую, – ответил Орлов.
– Почему?
– Да просто так. – Сергей Николаевич скомкал промасленную, после бутербродов, газету, бросил ее в корзину для бумаг, отставил на тумбочку стакан с блюдцем и лишь после этого объяснил: – Года два назад накапали в районо и в облоно, что я кормлюсь тут бесплатно. Что мне даже готовят отдельно. Ну, приехали, проверили и по ведомостям убедились, что удерживают с меня аккуратно, как и со всех. Насчет отдельно – вовсе чепуха, конечно. Вот с тех пор и не хожу.
– Кто же такую мерзость написал? – возмутился Козин.
– А бог его знает.
– Тогда, может, и нам всем – не надо? Во избежание, так сказать…
– Вот уж это – нет! – живо и решительно не согласился Орлов. – Порядок этот утвержден министерством. Цены – тоже не с потолка берем. Людям удобнее – домой не бегать. – Прямой, никогда не прибегавший к обтекаемым выражениям, он прямо назвал и основной, пожалуй, аргумент: – Кроме того – единственное преимущество, подспорье. Ставки у нас, сам знаешь, какие.
– У тебя ставка немногим больше.
– У меня еще работает жена. С нас хватит.
Орлов нахмурился, продолжать этот разговор ему не хотелось. Козин вышел от него и раздосадованный его чрезмерной щепетильностью и, по той же причине, питая к товарищу еще большее уважение.
Свою работу в детдоме Козин считал, конечно, временной – что не мешало с интересом вникать в нее, осваивать; Орлов – складывалось впечатление, хотя прямо он не заговаривал об этом, – начинал, кажется, питать надежду, что Козин тут останется или, по крайней мере, надолго задержится. Во всяком случае, по второму месяцу, на заседаниях совета воспитателей он все чаще осведомлялся:
– А ваше мнение, Леонид Иванович?
На людях, при всех, они были на «вы», обращались друг к другу по имени-отчеству – никогда о том специально не договариваясь; как, оставаясь вдвоем и так же не объясняясь, естественно переходили на обычный дружеский тон, на «ты»: Сергей – Леня, в чем обоим им слышалась юность. На одном из таких советов, когда текущие вопросы были решены, Орлов неожиданно предложил:
– Леонид Иванович, провели бы вы со старшими беседу об Америке, а?
– Зачем?
– Ну как зачем? Интересно, полезно. По учебникам учат, а тут живой рассказ – никакого сравнения.
Козин колебался, – Орлов, настаивая, привел еще довод:
– Все равно ведь поодиночке расспрашивают, никуда не денетесь. – И рассмеялся: – В конце концов, не мы эту «холодную войну» придумали.
Беседа состоялась; собрались не только старшие группы, но и все свободные воспитатели, сотрудники – красный уголок был переполнен. Вместе со всеми, в углу, сидел и Сергей Николаевич, улыбаясь, когда в дверь непрошенно всовывалась чья-либо любопытствующая рожица. Леонид Иванович, против ожидания, разговорился, рассказывал он не столько о своих злоключениях, сколько о том, что довелось увидеть, – перед слушателями возникала Америка, как она есть, – со всем лучшим, что создано трудолюбивым талантливым народом, и всем уродливым, что неизбежно несет чужой мир в себе и с собой. Много было вопросов, спрашивали и ребята, и взрослые – беседа закончилась перед самым отбоем.
– А ты говорил зачем! – довольно пошучивал по пути домой Орлов. – Помяни мое слово – до тебя еще лекторское бюро доберется! Правда, Леня, – толково.
Леониду Ивановичу было приятно; трудно объяснить, почему так, но именно после беседы возникло, окрепло ощущение, что он наконец действительно встал на ноги. Ощущение это сказалось на его настроении, на работе; как безошибочно почувствовал и то, что ребята его окончательно приняли. Вот что значит – быть дома!
И тут по ногам ударили – расчетливо, жестоко, несправедливо.
Орлов нашел Козина – тот занимался с ребятами – и позвал так, словно они были вдвоем:
– Леонид, зайди ко мне.
Уже по этому да еще по тому, что резче, чем обычно, размахивая одной левой рукой, Орлов пронесся по коридору, Козин понял: какая-то неприятность. Что неприятность связана с ним и связана самым подлым образом, он, конечно, не подозревал.
В кабинете, плотно прикрыв дверь, Сергей Николаевич возбужденно плюхнулся на стул, протянул Козину бумагу; высокие залысины у него были малиновыми.
– На – читай.
Козин прочитал две-три строчки, написанные прыгающими печатными буквами. «Вот глупость-то», – успел он подумать, – и по лицу хлынула меловая бледность.
– Ты спокойней, спокойней! – зло и далеко не спокойно посоветовал Орлов.
Какое уж тут к дьяволу спокойствие!
«Директор детского дома Орлов С. Н., – нагло кричали, клеветали печатные, синими чернилами выведенные слова, – собрал у себя чуждые элементы, доверил им воспитание советских детей. Например: долгие годы при его попустительстве в детдоме работает бывшая купчиха Маркелова С. М. Более того, без согласования с вышестоящими организациями Орлов принял на должность воспитателя своего дружка Козина, личность темную и зловредную. В годы Великой Отечественной войны он добровольно сдался в плен, десять лет прожил в Америке и неизвестно зачем вернулся. Ведет антисоветскую деятельность. В беседе об Америке восхвалял капиталистическую жизнь. Здоровый коллектив детского дома возмущен этим. Перебежчиком-предателем Козиным должны заняться органы, а директора детдома нужно наказать. Слишком долго прикрывается он своими фронтовыми заслугами. Наших советских детей должны воспитывать люди, преданные Родине, а не такие…»
На второй странице стояла подпись: «Народный глаз».
– Ну, как? – потирая шею, осведомился Орлов.
Нащупав рукой спинку стула, Козин сел. Обида, растерянность, возмущение, полнейшая беспомощность – все это, смешавшись, редкими, поминутно замирающими толчками стучалось, билось в сердце, в виски, перехватывало дыхание; и в этой сумятице, ожив, прозвучал вдруг вкрадчивый голос, десять лет подряд внушавший ему: «Убедился?.. Не будет тебе здесь покоя, не дадут тебе тут жизни!..»
Рывком, каким-то болезненным усилием Козин придавил, придушил этот воскресший голос, глухо спросил:
– Откуда… это?
– Сразу в два адреса: облоно и районо. – Орлов налил из графина стакан воды, подвинул товарищу. – Этот экземпляр – из районо, заведующий приподнес.
Козин туповато взглянул на стакан, не понимая, зачем он тут – на краю стола, возле него, – устало осведомился:
– И что же теперь надо делать?
– Ничего не делать! – отрезал Орлов; он сердито повертел головой – словно расстегнутый и откинутый ворот рубахи мешал ему. – Этому перестраховщику, этому сосунку я сказал: хотите увольнять – увольняйте и меня. Хватит!
Козин наконец сообразил, что вода в стакане – для него, жадно выпил; спекшимся губам, пересохшей гортани сразу стало легче, вместе с физическим облегчением пришла и равнодушная рассудочная ясность.
– Уйду я. Тебе-то зачем?
Орлов взорвался, от малиновых залысин гневная тяжелая кровь хлынула в лицо, по щекам, к раздвоенному ложбинкой подбородку, по пути обдала, ошпарила мгновенно заалевшие крупные уши.
– Ерунду городишь! Не видишь, что все белыми нитками шито? Маркелову для отвода глаз приплели. Человек тут всю жизнь проработал, на пенсию с почестями провожать будем! Тебя, что ли, не проверяли? Пускай еще сто раз проверяют! Я ему сказал: руку на отсечение за тебя отдаю! Пойми ты: я, я кому-то поперек горла встал! Не впервые. И от какой-то дряни – в кусты сразу? Этому нас с тобой война, жизнь учила? – Как минуту назад Козин, Орлов залпом выпил воды, более сдержанно сказал: – Бери бумагу – пиши коротко объяснение. Что все – вранье! Что лекция твоя, беседа – объективна. Никакой в ней крамолы не было. Я же слушал – ты даже осторожничал, если на то пошло. Пиши, остальное, что надо, я добавлю.
Вероятно, Орлов во многом был прав, может – во всем прав; вполне возможно, что грязная эта кляуза действительно в основном была направлена против него – все так, и все-таки Козин отказался.
– Не буду.
– Будешь! – опять срываясь, прикрикнул Орлов, бросил на стол чистый лист бумаги; хваленое его спокойствие, выдержка, которыми все в детдоме восхищались, тоже, оказывается, имели свои пределы и давались не даром.
– Это отвратительно, – отвечать на анонимку!
– Ах, какое прекраснодушие! – зло передразнил Орлов. – Да, отвратительно! А что я могу, если этому молодому чинуше на бумагу бумага нужна? Ты думаешь, я ему об этом не сказал? Как же! Я ему полностью свою точку зрения изложил. Что настанет время, когда анонимка будет считаться похвалой человеку. На всякое дерьмо анонимки не пишут! Давай – жду!
Все с той же холодной рассудочной ясностью Козин размашисто написал – прошу освободить от занимаемой должности воспитателя, – вернул бумагу Орлову.
– Леонид, не дури! – прочитав, возмутился тот и сложил лист вдвое. – Сейчас я твою писульку…
– Не смей! – тонко, почти фальцетом предупредил Козин. – Я тебе сейчас – не Ленька! Ты мне сейчас – директор! Заявление подано официально. Все!..
Лягнув ненароком стул, он выскочил из кабинета и, грохоча своими прочнейшими американскими башмаками, ринулся к выходу.
В детдом он больше не вернулся.
– Такие вот коврижки! – Леонид Иванович по-прежнему лежит на животе, подперев рукой подбородок, покусывает травинку… – Может, конечно, и глупо – что заупрямился, но, в общем, не вернулся… Залег, как медведь в берлоге. Подымался – поесть. Да когда Сергей приходил. Теперь понимаю: нужно было кризис перенести. О работе на будущее не беспокоился – в любую контору счетоводом мог пойти. Сторожем, подсобником – кем угодно. Без работы не останусь, это я знал: не в Америке… А в начале декабря, через месяц, в районо вызвали. К тому самому заву, который уволить требовал. Накрутили его где-то и определенно – не без участия Сергея. Мужик-то, к слову, неплохой оказался: молодой, неглупый. Больно уж, правда, заинструктированный. Так и начал: «Есть, говорит, указание…» Предложил на выбор: либо в детдом вернуться, либо, лучше того, – во вторую школу, математичка в декретный ушла. Конечно же – в школу! В которой и поныне пребываю…
Хмыкнув, Леонид Иванович садится, другим – деловым тоном предлагает:
– Угостить вас квасом? Холодным, ядреным!
– Недурно бы.
– Пошли. Заодно и келью мою холостяцкую посмотрите.
В преисподнюю спускаются, – мы, наоборот, поднимаемся: с каждой ступенькой по крытой деревянной лестнице духота все плотнее и горячее, взмокшая под рубашкой майка прилипает к телу. Через кухню – с газовой плитой и двумя одинаковыми холодильниками – проходим в продолговатую комнату; в ней на первый взгляд всего три предмета: сколоченные из досок книжные стеллажи, слева по стене, почти до потолка, диван-кровать, справа, и письменный стол у распахнутого во двор окна; стул, настольная лампа под зеленым матерчатым колпаком и кресло в углу – это уже детали.
– Пронесло немного, а то дышать нечем было, – довольно говорит Леонид Иванович. – Садитесь, я сейчас.
Широкий удобный стол завален журналами, газетами, тетрадями; с краю, впритык к подоконнику, овальный, на подставке портрет молодой женщины, – везет мне в Загорове на портреты! На кухне хлопает холодильник, быстренько устраиваюсь в кресле; отсюда, из угла, замечаю еще одну деталь: треть самодельного стеллажа закрыта шторкой – что-то вроде гардероба. Вероятно, так и следует жить – ничего лишнего…
Козин возвращается с трехлитровой стеклянной банкой.
– Видели – отпотела! – загодя нахваливает он. – Это вам не из цистерны – пожиже да побольше. Это, доложу вам – вещь! Производство моих соседей старичков. По тайным рецептам!
Квас, в самом деле, не просто хорош – великолепен: схватывает зубы, шибает в нос, пронзает нутро шипучей ледяной кислотищей.
– Может, – сахару?
– Что вы!..
После двух чашек подряд сидишь отяжелевший, отсыревший, испытывая легкий сладостный озноб и – от блаженства – отсутствие каких-либо желаний. Какое-то время, в полном душевном согласии, молча кейфуем, две струи табачного дыма, сливаясь, уплывают в открытое окно, за ним синеет ранний вечер.
Леонид Иванович сидит за столом, привычно подперев левой рукой подбородок; овальный, обтянутый ободком портрет молодой женщины – как раз напротив, – поэтому, наверно, и объясняет:
– Дочь, Юля… – Его ореховые, под клочкастыми пепельными бровями глаза на секунду останавливаются на мне и снова обращаются к фотографии. – Два лица – в одном… Очень похожа на жену в молодости…
– Здесь, в Загорове, живет?
– В Челябинске, с мужем…
Теперь молчим долго, основательно. В ополовиненной банке с квасом набегают, лопаются, шипя, пузырьки; косо, глубоко лежат складки-борозды по краям губ Козина, заглядевшегося в окно; за ним чисто, трепетно мерцает в синеве первая звездочка, единственная постоянная гостья в этой пустоватой комнате. Видит, смотрит на нее, оказывается, и Леонид Иванович.
– Звезда любви – звезда моей печали, – негромко читает он на память, разом договаривая все недосказанное; тут же, впрочем, смещая акцепты: – Сергей романс этот любил.
ТРЕТЬЕ ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ
Дорогой друг!
Опять меня потянуло накоротке поговорить с Вами.
О том, что нельзя – как вещь, как предмет – потрогать, взять в руки, переставить с места на место, но что реально и первично, как воздух; о том, что дает начало всему живому и без чего невозможна жизнь, ее самое высокое творение – гомо сапиенс; о том, что дает человеку незримые могучие крылья и он взмывает на них ввысь, и может лишить его этих крыльев, разверзнув под ним бездну; наконец, о том, о чем, по мнению иных, нам с Вами, по годам нашим, вроде бы и рассуждать уже не пристало, – о любви. По мнению иного зеленого юнца, толком еще и не ведающего, что она такое – любовь, да иного глубокого старца, который, кстати, может быть, и помоложе нас, но у которого все уже перегорело, если, конечно, вообще в нем было что-то горючее. Поговорим потому, что в этом есть необходимость, и потому, что мы с Вами знаем ее – любовь. Поговорим прямо – ибо те же прожитые годы научили нас прямоте; поговорим уважительно – как с уважением берем мы кусок трудового хлеба; поговорим бережно – как бережно, со скупой лаской держит гранильщик в своей усталой ладони только что ограненный им алмаз-звезду.