Текст книги "Колесо Фортуны"
Автор книги: Николай Дубов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
Люди не прощают другим своих ошибок и заблуждений. Обозленные неудачей солдаты только собирались выместить свое разочарование на графовых боках, как прискакал подпоручик, их командир. Солдаты прянули от графа, но испытания его этим не закончились.
– Что такое? Кто таков? – закричал подпоручик.
– Пленного пымали, вашбродь. Шпион или кто его знает...
– Почему в таком виде?
– Драчлив оказался, вашбродь... Мы его маленько успокоили...
Увидев подпоручика, граф приободрился. Офицер, даже если он противник, все равно офицер и подлежит тому же кодексу чести. Граф попробовал щелкнуть каблуками, но босые пятки в жидкой грязи издали какойто плямкающий звук, вроде поцелуйного. Тогда граф вытянулся во фрунт и вскинул руку к виску. В то же мгновение, лишенные единственной укрепы, рейтузы его пали вниз, и граф предстал перед подпоручиком во всем естестве, какое принято показывать только в бане. Солдаты грохнули жеребячьим гоготом, подпоручик закусил губу, а несчастный граф, побагровев от такого неслыханного позора, нагнулся и неловко, одной рукой, начал натягивать злополучную часть туалета.
– Wer bist du eigentlich? – боясь расхохотаться, подпоручик прокричал это сквозь стиснутые зубы. Единственной пока пользой от тянувшейся спрохвала [Неспешно, полегоньку.] войны было то, что русские офицеры понаторели среди пруссаков в немецком и при надобности могли довольно бойко болтать. – Кто таков, я спрашиваю?
– Флигель-адъютант его королевского величества, – не поднимая головы, ответил Шверин.
– Адъютант Фридриха? Врешь!
Граф оскорбленно выпрямился и со всей надменностью, какая возможна в положении человека, который держит в кулаке падающие рейтузы, отчеканил:
– Граф фон Шверин никогда не лжет!
Подпоручик присмотрелся к остаткам его мундира.
– Нет, в самом деле? Вот черт... – Такую добычу следовало немедленно доставить по начальству. Но в таком виде?.. – Ах вы р-ракальи! – с напускной яростью закричал подпоручик на солдат. – Вы как смели господина графа?! Вот я вам!.. Я вас!.. Подать господину графу коня!
Коня немедленно подвели, но только уже без седла – распотрошенное, как и ботфорты, оно валялось неподалеку. Тайн и дукатов в нем тоже не оказалось. Подпоручик все понял и только погрозил солдатам кулаком.
– Садитесь, господин граф, – сказал он, но тут же увидел невыполнимость своего предложения: одна рука графа висела плетью, другой он судорожно вцепился в злополучные рейтузы. – А ну, подвяжите ему штаны!
Быстро!
Это было еще одно унижение: в ту пору штанами называли короткое мужское исподнее, и получалось, что граф по полю боя будто бы разгуливал в подштанниках...
К счастью, граф не знал по-русски и неблаговидного выпада подпоручика не понял.
Солдат гол как сокол, ни обоза у него, ни припаса, но на то он и солдат, чтобы в любой момент соответствовать и из любого затруднения выходить. И тут неизвестно откуда немедленно нашелся тонкий, но прочный сыромятный ремешок, графовы рейтузы были закреплены на надлежащем уровне, сам граф поднят и охляпом посажен на хребтину его мосластого коня.
Граф Шверин был красавцем. Когда, отстав на корпус, он скакал за своим обожаемым монархом, немало женских глаз провожало его восхищенным взглядом, немало вздохов летело ему вслед. Увидели бы теперь вздыхательницы предмет своих мечтаний! Избиты-й, извалянный в грязи оборванец – вот во что предательница Фортуна в несколько минут превратила своего недавнего баловня. Радуйтесь улыбающемуся лику богини, ликуйте ее поцелую, но горе, если богиня повернется к вам седалищем... Повесив голову, граф Шверин думал, что теперь только такое безрадостное зрелище и предстоит ему, но на этом его злоключения закончились.
Ввиду приближающейся ночи полководцы развели свои войска в противоположные стороны, после почти двенадцатичасового кровопролития русские и прусские солдаты перестали наконец убивать друг друга. Оба полководца были в некоторой оторопи и убеждении, что сражение ими проиграно. Однако вскоре у обоих появились сомнения, а потом и уверенность, что сражение выиграно, так как противник не помышлял о преследовании и сам понес слишком большие потери, чтобы назавтра возобновить баталию. Поэтому Фридрих объявил по войскам о решительной победе, а Вилим Фермер отправил императрице Елисавете реляцию о сокрушительной победе русского оружия, в ведомости же о трофеях среди пленных первым назвал королевского флигельадъютанта.
Битвой при Цорндорфе летняя кампания 1758 года закончилась, и русская армия отошла на кантонир-квартиры в Восточную Пруссию. Назначенный губернатором генерал-поручик барон Корф расположился в Кенигсбергском замке и зажил на широкую ногу, поражая пруссаков роскошью и обилием балов и приемов. Сюда же, в Кенигсберг, привезли пленных познатнее, а среди них графа Шверина, который к тому времени залечил синяки и восстановил душевное равновесие. Для прилику к нему назначили двух приставов Александра Зиновьева и его двоюродного брата Григория Орлова. В назначении Зиновьева и Орлова не было ничего удивительного – в летнюю кампанию оба явили отменные образцы храбрости и воинской доблести. Особенно проявил свою богатырскую стать Григорий Орлов, который во время Цорндорфского сражения был трижды ранен, но поля боя не покинул. В сущности, они были не приставами, а как бы компаньонами пленного графа. Молодые люди быстро сдружились, совместно заняли квартиру поблизости от замка и, как принято говорить, со всем пылом молодости ринулись в вихрь удовольствий, а попросту – в разгул.
От этого вихря над угрюмым Кенигсбергом дым стоял коромыслом, а пруссаки ходили с вытянутыми от удивления лицами. Главным заводилой, самым рьяным выдумщиком всяких затей был двадцатичетырехлетний красавец и богатырь Орлов, который ни воевать, ни веселиться в полсилы не умел.
Вихрь остановило лишь самоличное пожелание императрицы увидеть пленного Фридрихова адъютанта. Его отправили в Санкт-Петербург, ко двору, и, конечно, в качестве приставов сопровождали его Григорий Орлов и Александр Зиновьев. В столице приятели поселились врозь, и пути их вскоре разошлись, чтобы никогда уже не пересечься вновь.
Но прежде Шверин, а вместе с ним Орлов и Зиновьев были приняты императрицей. На русских поручиков Елисавета не обратила внимания, граф же был обласкан и обнадежен, что русские сердца отходчивы и благорасположены, а потому пребывание в плену у петербургского общества не будет ему в тягость. Затем вся троица была представлена Малому двору, то есть наследнику, великому князю Петру Федоровичу, и его супруге Екатерине Алексеевне. Карл Петер Ульрих, герцог Голштейн-Готторпский, перекрещенный в Петра Федоровича, боготворил Фридриха, и встреча с его адъютантом была для него даром небес. Пленный граф был встречен распростертыми объятиями, вскоре стал ближайшим другом и конфидентом наследника, любимым спутником и собутыльником. Зиновьев и Орлов заинтересовали наследника еще меньше, чем императрицу, зато на великую княгиню Екатерину Алексеевну воинские доблести, богатырская стать и красота Орлова произвели впечатление глубокое.
Григорий Орлов обладал счастливым даром привлекать всеобщие симпатии, здесь же эта симпатия была усилена тем, что великая княгиня переживала в ту пору период как бы некоей заброшенности и сугубого одиночества, не имея в ком искать ни сочувствия своим бедам, ни опоры для противостояния им.
Так, кроме всех профессиональных и доброхотных шпионов, Фридрих II, по воле императрицы, заимел еще одного, который получал все сведения из первоисточника – от наследника престола и его придворных.
Широко распространено убеждение, будто шпион непременно опасен и вреден той стороне, за которой он соглядатайствует. Однако это справедливо лишь в том случае, когда шпион умен. Шпион-дурак более опасен своей стране, так как, и находясь в самом средоточии тайн противника, не умеет ничего узнать, узнав, не в состоянии понять узнанное, правильно истолковать, и потому донесения его приносят не пользу, а вред, сбивают с толку. Именно такими и были донесения фон Шверина.
Не зная ни языка, ни людей, он видел опасности там, где их не было, и считал самыми коварными врагами людей, ни сном ни духом не виноватых. Так в своем апрельском письме Фридриху главными врагами Петра Шверин называет Шувалова, утратившего всякое влияние фаворита покойной Елисаветы, и генерала Мельгунова, который на самом деле был преданным сторонником Петра. Правда, большого вреда от донесений Шверина не было, так как благодаря другим шпионам и осведомителям Фридрих знал обо всем происходящем при русском дворе. Важна не шпионская деятельность Шверина, а то, что благодаря Шверину сопровождавший его Григорий Орлов был принят не только при Большом дворе императрицы, но и при Малом дворе наследника, что впоследствии повлекло за собой события, самой возможности которых не могла бы допустить и безудержно богатая фантазия.
На этом история графа Шверина, личности, в общемто, совершенно ничтожной, заканчивается. Дальнейшая судьба его бесцветна, а конец жалок. Дослужившись до генерал-лейтенантского чина, он командовал прусскими войсками, действовавшими против поляков, неоднократно и постыдно был бит ими во всех стычках и сражениях, вследствии чего военный суд отстранил его от командования и подверг аресту.
История Шверина рассказана здесь только потому, что не сыграй с ним Фортуна свою злую шутку, некоторые события, несомненно, пошли бы иным путем. То, что исторически должно было произойти, случиться, случилось бы, произошло так или иначе, но иными были бы сроки событий, иные люди осуществляли их, а стало быть, и результаты, последствия событий были бы несколько другими, чем сложились в действительности.
Григорий Орлов закончил Санкт-Петербургский шляхетский корпус и выпущен был подпоручиком, но не в столичный гвардейский, а в линейный полк. Воинские доблести, личное обаяние Орлова рано или поздно помогли бы ему вернуться в Санкт-Петербург и выдвинуться, но произошло бы это в иное время, с иным кругом людей и обстоятельств столкнула бы Григория судьба, иным было бы его поведение и участие в событиях, и, стало быть, совсем иную роль сыграл бы он в истории, а быть может, не сыграл бы и никакой. Так что, как ни ничтожна личность самого графа Шверина, она сделала свое дело в ходе событий, а после этого по справедливости может быть забыта.
3
Увидеть Санкт-Петербург издали нельзя. Еще с моря, если нет ни дождя, ни тумана, над путаницей ериков, проток и оловянной зеленью тальника на островах иногда пронзительно сверкнет золотая игла колокольни, воткнутая в нависшее небо, неподалеку обозначится вторая – покороче и поосновательнее. Сверкнут и растают в мареве. И еще долго лоцман будет вести корабль, а в безветрие шлюпки тянуть его на буксире в глубину дельты. Проплывут по берегам плохо скрытые кустами пушки и развалины шведских батарей, редкие лачуги рыбаков, и только тогда откроется впереди частокол мачт в Адмиралтействе, распластается над самой водой Санкт-Петербургская крепость – начало, символ и твердыня стольного города Петра.
Посуху и того хуже. Откуда ни подъезжай – из Швеции через Белоостров, из Риги через Нарву, из Варшавы через Лугу и Гатчину, из Москвы через Чудово и Тосно, – останутся на пологих изволоках сосняки, все реже будут попадаться поляны и песчаные выплески, дорогу вплотную обступят мокрые ельники, мочажины да ольшаники. И невелики ростом болотная черная ольха, редкие березки, трепетнолистое иудино дерево, осина, а и за ними ничего не видать, кроме полоски серого неба над головой. Ковыляет, ковыляет карета или возок по колдобинам узкой просеки, пока не упрется в шлагбаум заставы. За ним, – где избы, склады – "магазеи", где и вовсе ничего, – все те же лохмы сорного древостоя, а города не видать.
Зато слышно Санкт-Петербург издалека. Поначалу кажется, будто где-то впереди слетелись тучи невиданных дятлов и что-то взапуски долбят и расклевывают. По мере продвижения громче становится перестук, распадается на множественные разнозвучия. Первыми на особицу выделяются тяжкие, ухающие удары, от которых подрагивает земля – многопудовые каменные бабы гонят бесчисленные сваи в болотину. Увесисто, с оттяжкой гупают кувалды, звенят обухи топоров, вколачивая в бревна скобы и костыли, и со всех сторон летит дробный сухой клекот каменотесных зубил. Город строится. Он строится, горит, разваливается и снова строится.
Города складываются веками, иные тысячелетиями.
Несчетные поколения сменяются в каком-нибудь селении, оно исподволь увеличивается, мало-помалу стареет и так же исподволь обновляется, растет вширь и ввысь, незаметно сливается с обликом страны, а потом становится самым ярким его выражением, порой даже название города становится названием государства. Здесь все было наоборот – внезапно и скоропалительно.
Петра Романова приближенные и потомки назвали Великим. Иные из подданных потихоньку звали его антихристом. Мир знал великих завоевателей, но их завоевания рано или поздно шли прахом, созданные ими гигантские империи разваливались. Мир знал великих реформаторов, случалось, их учения покоряли не только свой, но и другие народы, однако эти реформы были религиозные. Завоевания Петра не столь уж значительны, к религии он был равнодушен и священнослужителей не трогал, если они ему не мешали. Право называться Великим дала ему любовь к родине. Любовь Петра к отечеству была непомерна и необузданна, как он сам, нетерпение неистовым, а энергия ужасающей. Он обрушил свою любовь на Россию, как ураган, вздыбил, переворотил все сверху донизу и погнал косную, лапотную, одной тюрей кормленную Русь в науку, культуру и если не к богатству, то к могуществу.
Могущество России совсем не улыбалось соседям – в годины слабости и разрухи Руси они кромсали ее по живому, отхватывали не деревеньками, пустошами, а целыми краями, и ведь легко взять, отдавать куда как тяжко... И росла, крепла вокруг России негласная стена блокады: знатоков, умельцев, учителей в Россию не пускать – дикую, нищую страну легче грабить под видом торговли. Петр проломил эту стену, отвоевав новгородские земли, захваченные шведами в Смутные времена, поставил в устье Невы военный пост. Задул над Россией свежий балтийский ветер, разгоняя застоявшийся чад ладана и курных изб. Но что пост? Фукнул враг, и нет поста, и снова заткнуто бутылочное горло Финского залива.
Вместо поста на Заячьем острове заложена Санкт-Петербургская крепость. Только ведь одна крепость – не крепость: нужны корабли, для них – верфи, склады, мастерские, жилье... Для крепости только город настоящая подпора.
И начался город. Легко говорится... Это не на юру, не на косогоре где-нибудь. Как его начинать, если берега почти вровень с водой, ползут под ногами? Если на аршин выше – слава богу, на два – и вовсе благодать. Шаг в сторону – болотина, в другую – трясина. И все заросло такой древесной дрянью, что ни в стройку ее, ни в гать, ни в костер – кашу не сваришь. Дрянь эту надо вырубать, корчевать, воду отводить, дороги гатить, подсыпать, сваи забивать. А на месте – вода да грязь, не то что леса или камня, песка и того нет, возить надо бог весть откуда.
Везли. Подсыпали, гатили, забивали. И строили, строили...
Поначалу дома только деревянные. Их для красоты и солидности обшивали тесом и раскрашивали под каменную, кирпичную кладку. Красоты хватало ненадолго:
дожди, болотная мга съедали краску, паршой осыпалась красота, обнажая бурую, с прозеленью гниющую древесину. Строили мазанки – сколачивали каркас, забивала его землей, глиной, тоже обшивали, тоже раскрашивали.
Такие халабуды вовсе не держались – отекали сыростью, разваливались.
Во все концы России полетели указы, поскакали воинские команды погнали на стройку военнопленных, ссыльных, недорослей, бродяг и всяких работных людей.
Повсеместно воспрещено каменное строение, дабы освободить мастеров для Санкт-Петербурга. Не смели в город въехать возы, подплывать лодки и барки, если, кроме прочего груза, не везли камень. Камень для фундаментов, для кладки, для мостовых. С каждого воза полагались три камня, с каждой лодки – десять, а ежели лодка поболе, то и все тридцать.
Петр строил, будто шел на приступ, а во время боя убитых не считают. Здесь не считали и после. Мёр работный люд без счета и сроков. От дурной воды, от худой еды, от мокряди и стужи, от непосильной работы и щедрых батогами – понуканий к усердию. Ну – и от всякой хвори. Не барской, которую немцы-лекари пользовали, вроде тифуса или ревматизмуса. Для простого люда без всяких лекарей хватало отечественных лихоманок трясовица да невея, подтыница да гноюха, ворогуха да маятница, – всех не перечесть. От всего этого впадал народ в отчаянность, ударялся в бега только куда убежишь, если кругом заставы, засады, воинские команды почище гончих псов... Рвали беглым ноздри, вразумляли кнутом и, коли выживали, гнали снова на работу. В иных державах города и крепости тоже на крови и костях росли, только растягивалось это на века, не так было наглядно.
А тут и не понять, чего больше шло в землю – человечьих костей или просмоленных свай.
При всем этом нельзя сказать, что Петр был просто жесток или кровожаден, не любил ближнего. Петр был великим государственным мужем, а великие мужи любят ближнего издали. Только такая любовь и позволяет великим подняться над мелкими устремлениями отдельных личностей, их частными горестями и страданиями во имя прекрасного будущего для всех для державы.
Благо державы – настолько высокая цель, что в сравнении с нею благо или неблагополучие отдельных личностей не имеет никакого значения. А если, по мнению такого мужа, и сам народ еще не дорос до понимания своего истинного блага, его следует к благу тому вести, не ожидая, пока он дорастет и созреет. Даже силком. Даже поколачивая при том батогами для вящего вразумления.
А когда нужно – и под конвоем... Непокорные перемрут, вырастут покорные, те поймут и оценят.
Через десять годов, еще не став городом, стал СанктПетербург столицею. Спешил Петр Алексеевич, торопился: не поспеешь, не доделаешь сам поворотят наследнички вспять, снова потащут Россию в беспросветную азиатчину. Не поспел. На большую меру скроен был человечище, а не хватило и его – слишком много задумал, слишком многое начал. Потом приблудные, самозваные наследники не сумели доделать начатое им и за двести лет. Рухнул великан, и рука, которая, играючи, махала топором, кузнечной кувалдой, держала корабельный штурвал, ворочала пушки, не удержала грифеля. "Отдайте все..." – последней натугой сил нацарапала она и упустила грифель. Вместе с грифелем упал и державный венец. Уже не царский – императорский. На кого возлагать? Кто посмеет руку протянуть?
Нашлись бы, посмели... Пока жив был Петр, из кожи лезли вон от усердия, от прищуренного взгляда государева обмирали смертным страхом, жене под одеялом нашептать боялись – судьба царевича Алексея, Кикина со товарищи всем памятна, – а про себя не один прикидывал, в венецейское зеркало заглядывая: чем, мол, я хуже?..
Только что не судьба, не пофортунило, по-нонешнему...
Эка невидаль – Романовы! Худородные выскочки...
Мы-то древнее, знатнее – по прямой от самого Рюрика...
Поначалу провозгласить Петра II, Алексеева пащенка, – единственный наследник! – царицу Евдокию возвернуть из монастыря, чтобы вроде как при нем состояла – какникак законная бабка. У старой бабы ума не боле, чем у малолетнего губошлепа, без нас не обойдутся, а там видно будет... Главное – исподволь разогнать стаю волков – преображенцев да сеыеновцев. Везде их покойник понатыкал – и в генералы, и в адмиралы, и в воеводы.
В Сенате и то все время толкутся – наблюдают, прислушиваются. Поналезли из грязи в князи. Пора, давно пора их туда же...
Но скоропалительные князья не хотели снова в грязь.
И только император отхрипел в последних мучениях, а сенат и синод собрались в покое поблизости, чтобы решать судьбу трона, а значит, и свою, ввалились Меншиков, Бутурлин и ватага преображенцев. Со свойственным ему нахальством светлейший князь Ижорский вынул шпагу, сдул с нее воображаемую пылинку, даже зачем-то протер обшлагом и предложил, говоря по-современному, избрать в императрицы супругу покойного Екатерину Алексеевну.
Вот Бутурлин, лично он, Меншиков, и вся гвардия "за", а если кто из господ сенаторов против матушки-государыни, пускай скажет, очень интересно будет послушать...
И им, и всем преображенцам и семеновцам, которые выстроились перед дворцом на площади, кто сомневается, пускай выглянет в окошечко...
Бабу на императорский престол? Да еще какую бабу?!
Мало, что немка, она же самого подлого звания – пасторова служанка, солдатская утеха... Царь до себя возвысил, и тут не удержалась – привыкла по рукам ходить, – блудила с Вилимом Монсом, – давно ли голову ему отрубили? Она и у Меншикова побывала, теперь будет куклой в его руках... Это что же такое получалось – Алексашка Меншиков вроде императора будет?
А что скажешь? На пьяных, разбойных харях гвардейцев так и написано, что они по первому знаку начнут тыкать своими шпагами направо и налево. Ладно, не забудется тебе, Лександра Данилыч, нынешнее глумление и торжество, ступеньки круты, еще споткнешься... И господа сенаторы дружно проголосовали, то есть присягнули тоже не слишком трезвой матушке-государыне, которая слабеющие силы поддерживала венгерским.
После этого недописанное Петром завещание на протяжении целого столетия будут дописывать и переписывать шпагами, штыками, а то и просто удавками, но это будет потом. Сейчас же стало очевидным, что порушить начатое Петром не удастся. Не потому, что все недавние соратники рвались продолжать его дело, горели желанием просветить Россию. Конечно, возвышенные слова о служении Отечеству, продолжении дела Петра Великого, об истории они произносили, но заботились не об истории, а о себе. Уцелеть они могли, лишь удержав власть, а удержать ее можно было, только уцепившись за дело Петрово, продолжая его. Они и продолжали. Бестолково, наобум и вразнобой, но продолжали.
Шло продолжение и Санкт-Петербургу. По установленному плану и распорядку: дома "для подлых людей" – в один этаж, четыре окна, "для зажиточных" – ? четырнадцать окон, с мезонином, "для именитых" – в два этажа. Ну, а горела столица уже без плана и всякого распорядка, по погоде и удаче: то факелами в ночи вспыхивали одиночные постройки, то занимались целые порядки, а то ревело, полыхало лютое пламя из квартала в квартал, оставляя после себя груды мусора да закопченные трубы.
Поджигателей, как бешеных псов, расстреливали на месте.
Не помогало. Ширились пустыри, груды мусора зарастали буйной крапивой, лебедой, снова лез из земли недокорчеванный ивняк. Но стройка не утихала стучала, гремела, звякала на все лады. Здесь, подгоняемый кнутом и батогами, копошился в грязи, надрывался и безропотно подыхал подлый работный люд. Это был тот крайний предел тьмы, мучений и безнадежности, который попы называли кромешным и обещали грешникам в аду, но который был уделом бесправных и на земле.
Долго сопротивлялись российские именитые люди Петру и его делу, но, в конце концов, поняли, что исхода не будет, городу стоять, столице расти. И начали оседать по-настоящему, строить не балаганы, палаты. Дворцов тоже набралось много. На Зимней Канавке – собственный Петра. Тот был мал и тесен: великий преобразователь больших хором не любил, высоких потолков не переносил вовсе. Здесь Елисавета потом поместила своих любимых лейб-кампанцев – чтобы были под рукой, поближе. Там, где ныне находится Инженерный замок, стоял деревянный двухэтажный Летний дворец. На Неве богатые каменные палаты построил себе петровский адмирал Апраксин. Умирая, завещал их Петру II, но тому жить в них не довелось – вскоре помер. Жила Анна, потом Брауншвейгская фамилия, а после переворота Елисавета.
Для нескончаемых приемов, балов и маскарадов дом Апраксина даже после перестройки был тесен, и придворному архитектору Бартоломео Растрелли было предписано "для единой славы всероссийской" построить новый, воистину императорский Зимний дворец. Предварительно на Большой Першпективе Растрелли построил для императрицы временный Зимний. Дворец был деревянный, но занял со службами громадную площадь в два квартала от реки Мьи до самого Адмиралтейства. А на месте, где прежде стоял апраксинский дом, поднялась четырехэтажная громада. Величественная и роскошная, она затмевала все, построенное прежде. Но пока ее самое затмевал хлам. Строительство окончилось, леса сняли, внутри дворца шла спешная отделка, но подступа ко дворцу не было – всю гигантскую площадь вокруг дворца загромождали бараки, склады, времянки, мастерские, штабеля бревен, теса, будки для караульных, балаганы, горы кирпича и камня.
Бартоломео Растрелли в эту пору в зените славы. Он создал уже много знатных построек. Смольный монастырь, где когда-то были склады смолья. На правом берегу Фонтанки у Аничковой заставы – дворец потаенного супруга императрицы, графа Алексея Разумовского. А на левом берегу Мьи, прямо против деревянного императорского, поставил каменный дворец другому графу – Строганову. Именно в этом дворце, не как пленного, а как почетного гостя, и поместили графа Шверина. В СанктПетербурге пленный граф был на совершенно вольной ноге, в приставах нужды не было, и бывший пристав, теперь уже просто приятель, Григорий Орлов обосновался тоже неподалеку от императорского дворца, только у другого его конца – снял дом придворного банкира Кнутсена на углу Большой Першпективы и Большой Морской.
В кругу надежных конфидентов Кнутсен не раз повторял, скорбно улыбаясь:
Придворный банкир? Это просто особый вид самоубийства. Вы видели, как ветряные мельницы осушают польдеры в Голландии? Они непрерывно качают воду, днем и ночью, зимой и летом. Но все они – детские игрушки по сравнению с этой мельницей... – Через плечо он показывал большим пальцем за спину, и все отлично понимали, о какой мальнице идет речь. – Она тоже никогда не останавливается, только качает не воду, а деньги.
Из меня. Скоро она выкачает все до последнего фартинга, тогда я покину этот дом, надену нищенскую суму и пойду пешком на свою дорогую родину.
Однако придворный насос давал, по-видимому, изрядную утечку. Кнутсен действительно покинул этот дом, но нищенскую суму почему-то не надел и не пошел пешком на дорогую родину, а перебрался в новый дом, построенный им поблизости от голландской церкви на Большой Невской першпективе. Там охотнее всего селились иностранные резиденты, представители разных фирм и компаний, и Кнутсен мог здесь чаще разговаривать на родном языке, а не на русском, которого он так и не сумел одолеть.
Новый дом был уже не с мезонином, а в полных два этажа, намного просторнее и солиднее. Старый на Большой Морской был, в сущности, тоже еще новым, и Кнутсен с гордостью показывал его поручику Орлову, сколь основательна и добротна была постройка – дубовые панели в столовой, обложенные узорчатым кафелем печи и камин, кованые решетки, которые ночью надевались изнутри на окна, и целая система крюков, засовов и замков на дверях.
– Теперь буду знать, – улыбаясь, сказал Орлов, – как банкиры свое золото прячут.
– Господин официр! – внушительно сказал Кнутсен. – Банкир не прячет золото, он не ест... этот... ростовщик! Он хранит важный документ, папир... Бумага!
Инокта даже государственный папир! От него зависит репутаций, а инокта, – он внушительно поднял палец и скорбно покачал головой, – зависит и война... В Англии есть поковорка: "My home is my castle". Это ест мой кастль и тепер ваш кастль, крьепость.
– Чего мне прятать в крепости? Золота нет, никаких бумаг в заводе не было, а репутация моя всегда при мне.
– То ест никокта неисвесно, – глубокомысленно покачал пальцем господин Кнутсен.
– Ну ладно, – сказал Григорий, – дом, службы – все как следует быть. Одного только не пойму – мезонин есть, а ходу к нему нету.
– О, – хитро заулыбался Кнутсен, – это ест мой маленький секрет. Битте – я пряталь, ви находиль... Битте!
Григорий снова обошел комнаты, заглянул во все кладовки и чуланы. Дом был построен не прямоугольником, как обычно, с рядами окон по обе стороны, а квадратом, так что некоторые комнаты посредине не имели дневного света и планировка их была несколько странной, необычной, но об этом Григорий не думал – он искал лестницу, а ее не было.
– Выходит, наверху поставили халабуду только так, для видимости, а никакого мезонина нету? – спросил он наконец.
– Как мошно! – сказал Кнутсен. – Это ест секрет, но не ест обман! Битте, ви пошоль шляфен... И тут колокол бам-бам-бам – пошар!.. Ви спасаль всех человеки и себя тоше, потом приходиль и смотрель... – Кнутсен показал, как он горестно, но и не без гордости скрестит ручки над округлым животиком и будет смотреть на пожар. – Что у вас сгорель? Салоп, картус, пара панталён? Пфуй!
Ви ест спокойны – ваши папирен не сгорель... Или ви пошоль шляфен... И тут пушка – бум-бум-бум... Наводнений! Ви взяль свой семей, все человеки и ушоль бесопасний мест. Наводнений ушоль, ви пришоль – ваши папирен не утонуль. Или ви...
– Пошел шляфен, – ухмыляясь, подсказал Григорий.
– Наин! – торжествуя, воскликнул Кнутсен. – Ви пошоль шпацирен! И пришоль расбойник! Он искаль, ломаль, что он нашоль? Салоп, картус, пара старый панталён! Пфуй! Ви пришоль – все ваши папирен лешаль на место... И немношко талер и гульден, какой у вас быль, тоже лешаль на место...
– И где же все это лежит?
– А! – торжествуя, поднял палец Кнутсен. – Это и ест секрет! Битте, ви корошо смотрель. Ошень корошо!
Кнутсен показал рукой на дубовые панели почти в рост человека, покрывающие стены столовой. Швы между широкими дубовыми пластинами перекрывали узкие планки. Такие же планки обрамляли панели сверху. На каждой планке на равных расстояниях были укреплены по три литых бронзовых розетки.
– Ви не понималь? – торжествуя, сказал Кнутсен. – Тогда я показываль фокус-покус.
На третьей от камина планке он повернул все три розетки влево и слегка нажал ладонью на панель. Она беззвучно подалась, открывая дверной проем. Кнутсен зажег свечу и, шагнув в проем, кивнул Орлову. Пол довольно большого помещения был завален остатками вывезенного хлама, но это был не склад, не кладовая:
комната скрывала пять массивных каменных столбов, связанных наверху металлическими перекрытиями.
Возле дверного проема начиналась лестница. Основание ее было сложено из кирпича, ступенями служили гранитные плиты. Орлов и Кнутсен поднялись на площадку, и Орлов понял, что они находятся в мезонине. Изнутри он был совершенно не отделан, не пригоден для жилья и служил лишь прикрытием для каменного сооружения, занимавшего почти всю площадь мезонина. Кованая дверь была заперта массивными запорами и крюком, которые открывались поразительно легко и бесшумно.