Текст книги "Колесо Фортуны"
Автор книги: Николай Дубов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 31 страниц)
– Давновато, – согласился Кологойда. – А теперь вы ее видели только один раз?
– Нет, дважды... По приезде я пошел утром посмотреть наш бывший дом... На пепелище, так сказать, – криво усмехнулся Ганыка. – Там меня увидела старуха.
Она почему-то начала креститься и бросилась бежать.
Я ее не узнал, конечно, и тут же ушел в лес.
– А потом узнали?
– Нет, и потом не узнал, она сама сказала. Когда мы столкнулись в лесу, она упала на колени и начала умолять, чтобы я отпустил ее душу на покаяние... А зачем мне ее душа?
– До души мы сейчас дойдем, – сказал Кологойда. – Известно, что Лукьяниха говорила про старого барина, а когда вы уезжали, вы, извиняюсь, были пацаном, таким она вас и помнила... Значит, никак вы для нее не старый барин. Может, она вас за отца принимала?
– Не думаю, – покачал головой Ганыка. – Я не похож на своего отца. Когда я подрос, отец говорил, что я вылитый портрет деда. Вот его прислуга и называла Старым барином... Таиска... я хотел сказать Таисья, вообще вела себя как-то странно. Можно подумать, что у нее...
– Не все дома? – подсказал Кологойда.
– Похоже на то... Может, она вообразила, что я – это не я, а мой дед, который явился с того света... Я же, как вы знаете, приехал из Нового Света, но отнюдь не с того света... – Натужной шутке никто не улыбнулся. В конце концов, спросите у нее самой!
– Трудновато, поскольку Лукьяниха, она же бывшая Таиска, вчера померла.
Лицо Ганыки потемнело и снова стало жестким и напряженным.
– Так вы подозреваете...
– Я ничего не подозреваю, поскольку установленный факт, что вы из Ганышей не отлучались, а старуха померла своей смертью далеко отсюда и на глазах у людей... И тем людям она наказала, чтобы узелок ее обязательно передать Старому барину в Ганышах...
Ганыка вскочил.
– Минуточку! Поскольку, кроме вас, другого барина в Ганышах нету, стало быть, передать надо вам. Как видите, я в кошки-мышки с вами не играю. Только прежде, чем перейти до этого дела, мне нужно понять, как все произошло. Вот вы и расскажите сначала, как там было с Лукьянихой.
– Пожалуйста, я не делаю из этого тайны. Я даже не предполагал, что Таиска до сих пор жива, и, конечно, не узнал ее. Из бормотания старухи я понял, кто она и что она сохранила наши семейные реликвии... Уезжали мы в страшной спешке, и отец забыл о них, но потом всетаки спохватился и наказал Таисье любой ценой сберечь...
– Что ж то за реликвии такие?
– Ничего ценного! То есть, конечно, ценное, но только для нашей семьи они передавались от поколения к поколению. Это кое-какие бумаги и простое железное кольцо... Таиска сказала, что бумаги у кого-то на хранении, а кольцо она продала, но человека, купившего кольцо, знает. Я дал ей сто рублей, чтобы откупить кольцо обратно. Никакой цены для постороннего человека оно иметь не могло, и я полагал, ста рублей более чем достаточно.
– Что ж, все, как говорится, собралось до купы...
Вот только с колечком не получилось. Как видно, Лукьяниха не понадеялась, что товарищ директор продаст такую историческую и воспитательную ценность...
– Разумеется! – горячо подтвердил Аверьян Гаврилович, не обратив внимания на Васину иронию. – Оно внесено в инвентарную опись!
– И потому, – продолжал Кологойда, – Лукьяниха подговорила одного балбеса, чтобы тот кольцо выкрал.
А тому не удалось – поймали. Только если б и удалось, вам от этого радости никакой, поскольку в музее была выставлена подделка...
– Дубликат! – мягко, но внушительно поправил Аверьян Гаврилович.
– Так я и говорю – копия. Настоящее кольцо пропало во время войны... Так вот, Лукьяниха видела, что балбеса того заштопали, как видно, испугалась, что прихватят ее тоже, и заторопилась домой, чтобы остальное поскорей отдать Старому барину. – Кологойда с трудом вытащил из планшета сверток в холстине. – Даже автобуса, понимаете, не стала ждать, чесанула пешком, а это, между прочим, кусок для хорошего марш-броска...
Я, конечно, не доктор, но, по-моему, от всех этих переживаний и перегрузки старуха и померла... Так вот, первым делом, остались при ней сто рублей, про которые и вы говорили...
Пауза длилась не более секунды.
– Нет, нет, – сказал Ганыка, – я не претендую на эти деньги – я ведь их все равно отдал... А если уж так получилось, пусть пойдут на ее похороны, что ли...
– Вот и я так думаю, – с явным удовлетворением сказал Кологойда. Как-никак она для вас старалась, пускай хоть после смерти наградные получит... Ты, Иван Опанасович, оформи такую бумагу – передаются, мол, на похороны гражданки Прокудиной Т. Л. найденные при ней сто рублей, и под расписку отдай хозяйке Лукьянихи.
Везти тело из Иванкова, то-сё – деньги пригодятся... Бумагу потом отдашь мне, к делу. Теперь, значит, остается то, что Лукьяниха просила передать старому барину...
И тут такое дело, гражданин Ганыка. Конечно, если бы старуха вам отдала, вы могли бы это шито-крыто увезти...
Минуточку! Минуточку! Я понимаю – таможенный досмотр и всякое такое... Это – их дело. Но раз эти вещи попали ко мне, а я – не Лукьяниха, то я, извиняюсь, обязан посмотреть, что оно такое и не будет ли это нарушением интересов государства. А поскольку я в этих делах не шибко разбираюсь, то в качестве эксперта по старинным вещам пригласил товарища Букреева. Давайте, товарищ директор!..
Аверьян Гаврилович подсел к столу, торопливо, но бережно развернул холстинку, внимательно осмотрел толстую квадратную книжку, переплет и срезы и только потом поднял крышку переплета. Сверху лежала сторублевка, под нею несколько листков бумаги. Купюру Аверьян Гаврилович, не глядя, отдал Кологойде, вынул узкие исписанные листки бумаги.
– Так, так, так... Бумага пожелтела, но, знаете, не такая уж старая... – несколько удивленно сказал он. – Довольно гладкая. Ага, вот в верхних правых углах оттиск какой-то печати. Разобрать, конечно, ничего невозможно... Ну, такие оттиски довольно часто делали на штучных изделиях, на альбомах, например, иногда по заказу владельца, иногда сами книготорговцы. Чернила, несомненно, старинные, из чернильных орешков, когда-то были черные, теперь стали коричневыми, выцветают, выцветают... Да, а вот это жалко! Один срез пострадал – очевидно, листки откуда-то небрежно вырваны... Почерк явно старческий, старательный, с росчерками, но обращение с правописанием слишком свободное, со знаками препинания и того более... Однако посмотрим...
Итак:
– "Свойства Эликсира Долгой Жизни", – прочитал Аверьян Гаврилович и озадаченно приостановился.
– Про долгую жизнь всем интересно, – сказал Кологойда, – ну-ка, читайте, что то за эликсир.
Аверьян Гаврилович продолжал:
– "Укрепляет желудок оживляет дух Жизненной изостряет чувство отъ емлет дрожание жил, Утоляет боль ревматизма, Утишает удары падучей болезни, предохраняет здоровье, подает долгую жизнь, избавляет кровопускания и употребления других лекарств, подкрепляет Сылы, останавливает биение нервов облегчает боль ломоты и подагры, и препятствует ей подниматься, Сохраняет и очищает желудок от всех клейких и жирных материй; Произвесть могущих худое в них варение, и прогоняет пзгару, Мигрену и пар в желудке предохраняет от иппохондрии, убивает глисты, лечит разныя Колики в желудке и кишках, чистит кровь, и в обращении оной способствует, Совершенное лекарство производит здоровый цвет в лице, слабит нечувствительно вылечивает все переменныя лихорадки Наконец можно его назвать возстановителем или Воскресителем человечества..." Каково, а? – поднял голову Аверьян Гаврилович.
– Читайте, читайте! – сказал Кологойда.
– "Употребление, – продолжал Аверьян Гаврилович. – Люди полнокровные, горячего сложения, болящие желчью Склонные к Геромондам и каменной болезни должны принимать всякой прием, то есть: пополудне поутру времянно Сверх Вседневного употребления. Напротив того, люди холодно кровные и мокротные, флегматики и меланхолики, могут принимать всякой день поутру вставши столовую ложку зимой а летом половину, для поправления недугов желудка и для истребления тех материй от коих происходят все почти болезни.
Рецепт
Купить в Аптеке или травяных лавках
1) Чистаго сабуру 1 1/9 унции
2) Цыцварного корня или онаго семя 1 1/4 унции
3) Горькой янцыаны корня, или соколья перелета 1 1/4 унции".
Это я что-то не понимаю, – сказал Аверьян Гаврилович. – Сабур какой-то... И при чем здесь соколиный перелет?
– Нет, именно "соколий перелет", – сказал Федор Михайлович. – Разрешите мне взглянуть, это – травы, а ботаника все-таки моя специальность... Сабур – это попросту алоэ, цытварный корень или семя – полынь Артемизия, янцыана горькая, или, правильнее, генциана, – один из видов горечавки, соколий перелет – горечавка перекрестнолистная... Шафран, ревень – в объяснении не нуждаются – их по одной и одной трети унции...
Далее – лиственная губа, то есть лиственничная губа – грибовидные наросты на стволах лиственницы, тоже одна и одна треть... Ого! "Венецианского терьяку одна и одна треть унции". Знаете, что такое териак? Целебное средство против ядов животного происхождения, которые изобрел придворный лекарь императора Нерона... "Сернаго цвета одна и одна треть" это просто сера. "Стираксы одна и одна четверть унции". Стиракс-смола тропического дерева того же названия. И "сахару одна и одна четверть унции..." Читаю далее.
"Приуготовление
сей специй истолочь в порошок, всыпать все оное в штоф толстого стекла, налить на оное одну кварту хороший французской водки и закупорить хорошенько мокрым пергаментом или пузырем, а когда оной высохнет, то во многих местах проколоть булавкою дабы штоф от решентаций или переработки нелопнул. Чрез десять дней слить сию наливку, за купорить хорошенько пробкою и завязать пузырем.
Сей рецепт найден меж бумагами шведского доктора Кристоперлиста, умершего на 104-м году от удара припадснии его с Лошади Сие таинственное лекарство Сохраняемо было в его фамилии, чрез многая столетия дед жил 130 лет мать 107 лет а отец 112 лет от употребления Сего "Эликсира"..."
Вот тебе на!.. – засмеялся вдруг Федор Михайлович и дочитал: "Печатано в Санктпетербурге в типографии губернского правления здозволения Цензурного Коммитета 18... года", – окончание цифры, увы, оборвано...
– Где, где?.. – -заволновался Аверьян Гаврилович. – Да, действительно, – с явным разочарованием сказал он, прочитав, – как жаль, как жаль...
– Так что, этот эликсир на самом деле или обыкновенная липа? – спросил Кологойда.
– Почему липа? – сказал Федор Михайлович. – Самое настоящее и даже зарегистрированное в Цензурном комитете доказательство извечной мечты человечества об эликсире жизни, чудесном лекарстве, магическом средстве, излечивающем от всех болезней.
– Так если не от всех, может, от каких-то болезней и помогает?
– Верующим помогает вера, – сказал Федор Михайлович, – и ученые придумали для нее ученое название – психотерапия. Таких эликсиров было множество, на одни мода проходит, появляются другие. Сейчас вошло в моду мумиё... Решайте сами, но, мне кажется, государство не понесет урона, если этот волшебный рецепт возвратить бывшему представителю фамилии, в которой он был реликвией...
Кологойда посмотрел на Букреева.
– Да, пожалуй... – с некоторой оттяжкой сказал Аверьян Гаврилович. Он понимал, что рецепт – полная чушь, но ему не хотелось выпускать из рук курьезное сочинение, хотя никакого проку от него быть не могло.
– Ну что ж, гражданин Ганыка, получайте свою реликвию, – сказал Кологойда.
Ганыка бережно сложил листки, спрятал их в бумажник и бросил мимолетный взгляд на Федора Михайловича. Может, он не такой уж плохой человек, этот лесовод?
Аверьян Гаврилович полистал рукописную книгу и с удовольствием отметил:
– Вот это, несомненно, старее – бумага грубая, шершавая, а чернила еще более выцвели... Посмотрим, посмотрим.
Он углубился в чтение, и вдруг его всегда бледные скулы начали розоветь.
– Вы только послушайте! – воскликнул он и начал читать.
"Пришед к скончанию дней моих и озираясь вспять на прожитый век, почел я долгом своим рассказать о горестях и скитаниях, чрез кои довелось мне пройти.
Не из суетного желания прославить себя, ибо не случилось в жизни моей деяний, достойных славы, не из неутоленного питания злобы, дабы без опаски возводить хулу на гонителей моих, коих уже нет среди живых, и они изза гробовой доски своей не могут ответствовать. Иные чувства теснят мое сердце и понуждают брать перо в руку, более привычную к шпаге. Равно не тщусь я описывать людей выдающихся благородством, умом и доблестию, или противоборствующих им злодеев, хотя судьба сводила меня с оными и овыми. Для такого изъяснения не достанет ни сил моих, ни дара живописания, коим не обладаю вовсе. Единственная цель труда моего состоит в том, дабы предостеречь вас, чада мои любезные, и вас, грядущие потомки, кои – уповаю на господа! – будут и не дадут угаснуть нашему роду.
Кощунство думать, будто Зиждитель всего сущего не имел иных забот, помимо вседневных нужд созданных им творений. Глупая фантазия полагать ласку или немилость Фортуны причиною всех произшествий человеческой жизни, вотще искать оправдание себе в расположении ея обстоятельств. В себе одних долженствуют человеки искать причины злосчастий их постигших, не возводя вины за них на провидение, или малодушно оправдывать себя превратностию Фортуны.
Ныне, по прошествии времени, когда неизбывный могильный хлад ближе мне, чем мимолетные радости минувшего, я скорблю и сожалею не о том, что сделал, а токмо о том, чего сделать не сумел, по слабости духа отступил там, где должен был устоять, и потому принужден оказался покинуть родные пределы. Обрекая себя на добровольное изгнание, казавшееся единственным спасением, я ласкался надеждою, подобно перелетным птицам, вскоре вернуться в родное гнездо. Однако не перелетной птицей, а вопреки воле своей стал я переметной сумою, слепым орудием в игре чужих страстей.
Если печальные опыты мои послужат предостережением вам, любезные чада и потомки, я почту цель свою достигнутой, жизнь прожитою не зря и спокойно буду почивать под муравой забвения на убогом погосте нашем.
Начало роду нашего..."
Нет! – решительно сказал вдруг Аверьян Гаврилович и захлопнул книгу. Ни за что! – еще решительнее добавил он и поспешно завернул книгу в холстинку. – Я просто не имею права отдать это частному лицу! – уже воинственно заявил он и с вызовом посмотрел на Ганыку.
– Но позвольте, ведь это семейная реликвия! – сказал Ганыка. Воспоминания моего пращура.
– Вот именно – воспоминания! А исторические мемуары не могут принадлежать одному человеку, они принадлежат народу.
– Зачем вашему народу воспоминания дворянина, написанные им для своих потомков?
– Андрей Болотов тоже, знаете ли, был дворянин и так же писал для своих потомков, однако записки его многократно изданы и во многих отношениях служат историческим источником.
– Я понимаю, если бы это было художественное произведение, а то ведь просто записки для домашнего употребления, в семейном кругу...
– А записки Василия Нащокина? Тоже, знаете ли, был не Сен-Симон. Собственный послужной список да холуйские заметы об императрице, вот и все. Однако напечатаны – документ эпохи! А записки Хвостова?..
Да мало ли!.. Вот и эти записки прежде всего должны быть тщательно изучены, а там будет видно.
– В свое время, – сказал Ганыка, – здесь отняли у моей семьи все, что она имела. Теперь вы хотите отнять ее прошлое?
– Ни у кого нет монополии на прошлое, – сказал Федор Михайлович. – И прошлое нетранспортабельно, оно остается там, где имело место. Пращуры нынешних ганышан не писали воспоминаний. Они были поголовно безграмотны, и им нечего было вспоминать, кроме подневольного труда на барина. И только поэтому барин, ваш пращур, мог предаваться воспоминаниям. Их прошлое неделимо. А вы сами отреклись от прошлого – перестали быть гражданином своей страны.
Ганыка даже не посмотрел в сторону Федора Михайловича.
– Вы юридически не имеете права отнять у меня семейную реликвию! сказал он Кологойде.
– Так разве мы ее отняли у вас? Вы же сами кинули свои реликвии! За это время их сто раз могли пустить на обертку, сжечь, да мало ли что... А теперь вы спохватились – мое, отдайте! А если б Лукьяниха раньше померла или куда переехала – тогда у кого бы реликвии спрашивали? А насчет юридических прав, так по советскому закону наследственные права на всякое сочинение – двадцать пять годов. Если вы с тем не согласны, жалуйтесь своему консулу или еще куда... Ну что ж, вопрос ясен, мне пора ехать. Берите свою воспитательную ценность, товарищ директор, и поехали.
Федор Михайлович вышел вслед за ними. Аверьян Гаврилович сиял, как может сиять только человек, озаренный нестареющей жаждой познания, и счастливая старость, не ушедшая в пустяки бытия. Он был в восторге от нежданного приобретения и восхищен Васей Кологойдой.
– Признаться, товарищ лейтенант, я не ожидал!
Как вы все это... У вас просто поразительные индуктивные способности!.. Вот только, мне кажется, одно не вяжется – неужели такая дряхлая, забитая старушка могла решиться на кражу со взломом?
– Нет, конечно, тут я наклепал на старушку. Что она, в музей ходила, кольцо то видела? А Ганыка в музее был и кольцо видел. Он и подговорил. Только ведь за руку мы его не схватили, старуха померла, очной ставки не сделаешь. И не заводить же с Америкой конфликт из-за паршивого железного кольца?! Садитесь, товарищ директор, а то наш Онищенко – дикая зануда, он мне из-за мотоцикла дырку в голове просверлит своими разговорами... Привет, орлы! – махнул он рукой подошедшим ребятам и завел мотор.
Спешить уже было незачем, но он с ходу дал полный газ.
Он просто не мог удержаться, и Онищенко имел все основания не доверять лейтенанту – в глубине души Вася Кологойда был лихачом...
Ганыка вышел первый, сел на заднее сиденье "Волги" и захлопнул дверцу. Федор Михайлович остановил переводчика:
– Вы – специалист по американским делам... Не знаете, случаем, кто такие баллардисты?
– Баллардисты?.. А, это есть такая секта – они наравне с Христом почитают графа Сен-Жермена... Бредовина! – махнул рукой переводчик и пошел к машине.
Юка смотрела на скорбное лицо Ганыки, на его трагически сжатый рот и вдруг вспомнила.
– Ой, подождите! – Она поспешно отколола Толин подарок и в открытое окно протянула его Ганыке. – Возьмите, пожалуйста, это же ваше...
Ганыка взял, губы его дрогнули, но он ничего не сказал.
"Волга" покатила вниз, увозя Ганыку вместе с рецептом эликсира жизни и картонным гербом детского изготовления.
– Жалко его все-таки! – сказала Юка.
– Не знаю, не знаю... – сказал Федор Михайлович. – Помните, тогда у реки Ган сказал, что он баллардист?
Переводчик сейчас объяснил, что секта баллардистов почитает графа Сен-Жермена наравне с Христом... Представьте, если бы он вернулся домой, обладая кольцом Сен-Жермена и мемуарами человека, который встречался с Сен-Жерменом?.. Это были бы уже не семейные реликвии, а реликвии нового бога. Да мистер Ган просто стал бы его апостолом! Не без выгоды: рецепт шведского доктора легко превратить в рецепт самого Сен-Жермена...
– Фу! – сказала Юка и даже покраснела, так ей стало стыдно за Ганыку. Неужели он ради этого и приезжал?
– Нет, конечно, не только ради этого – тоска по родине, печаль о прошлом... Люди довольно часто бросаются отыскивать вчерашний день. Пока это никому не удалось... Ну что ж, граждане, ЧП окончилось, пойдемте продолжать жить?
1970 – 1975
ПРОДЕЛКИ ФОРТУНЫ
Догадка и вымысел – вот что ставит художника-творца над ученым. Ученый имеет дело с документами, поэт доверяет своей интуиции. Он из фактов составляет образ, который есть соединение документа и фантазии, зафиксированного в истории события с той невидимой жизнью духа, которая это событие подготовляет или является его последствием. Поэт не только реставрирует прошлое, но и возвращает ему полноту дыхания.
Это отчасти делает Николай Дубов в своем романе "Колесо Фортуны". Роман, кажется, пренебрегает фактами, хотя и пользуется ими. Мы найдем в нем немало известных нам фактов из истории возвышения Екатерины Второй. Об этом писали и Вячеслав Шишков и Всеволод Иванов. Дубов берет те же факты, но дает им свое толкование, он смело обращается с историческим материалом, веря, что вымысел способен видеть дальше, чем свидетельства официальных бумаг. Вообще в. его интонации преобладает ирония – верная спутница истины, потому что истина не любит окаменения – она строптива.
Так же строптива в романе Николая Дубова и Фортуна. Она женщина, и как женщина капризна. Она возносит и низвергает не по законам логики, а по законам чувства. И хотя чувству трудно поставить закон, и в его проявлениях есть последовательность.
Фортуна возносит Григория Орлова – будущего главного участника заговора в пользу Екатерины – по чистой случайности. На войне берут в плен прусского графа Шверина. Командир приказывает Григорию Орлову сопровождать того в Петербург. Орлов попадает ко двору будущего Петра Третьего. Здесь на него обращает внимание Екатерина. Красавец Орлов приходится ей по душе. Это решает его судьбу. И вся дальнейшая цепь отношений, приводящая к падению Петра и воцарению Екатерины, связана уже с характером Григория Орлова, с его темпераментом, с логикой поступков именно этой личности, а не какой-то другой. Окажись на месте Орлова (и его брата Алексея) другие лица, и ход действия был бы иным, и лицо заговора другое и сама история, глядишь, пошла бы иначе. Во всяком случае, она несколько бы отличалась от той, какую мы имеем теперь.
Эту слепоту случая и слепой выбор Фортуны хорошо чувствует олин из самых важных персонажей романа – граф Сен-Жермен.
Такой граф на самом деле существовал в то время, но Н. Дубов, безусловно, дал ему кое-что и от себя – по крайней мере, свое позднее знание и свой скепсис. Скепсис по отношению к тому, что два столетия назад могло придавать своим поступкам высшее значение, что не имело возможности взглянуть на себя издалека или хотя бы со стороны. Я имею в виду Екатерину Вторую и ее окружение, тех людей, которые помогли ей занять царский трон и стать матушкойимператрицей чуть ли не на тридцать лет. История падения Петра Третьего и прихода к власти Екатерины написана Дубовым в лучших традициях авантюрного романа. И как всякому авантюрному повествованию, его рассказу о делах и людях прошлого сопутствует комизм.
Екатерине и ее молодцам кажется, что они делают серьезное дело, что они чуть ли не несут на себе историческое призвание, Дубов показывает, что ими руководят тщеславие и корысть. Сен-Жермен возражает братьям Орловым, когда они стараются в его глазах опорочить императора Петра Третьего, что Петр не так уж плох.
Он прекратил войну, упразднил Тайную канцелярию, он, наконец, им, дворянам, дал вольность (напечатав манифест о вольности дворянства). Он не трус, он гуляет по городу без охраны, а иногда и без свиты и т. д. Но братья слабо внемлют этим аргументам. Для них ясно одно: выйди Екатерина в козыри – и начнется их игра. О благе России они не думают, благо России это прикрытие, высокие слова.
Принято считать, что баловнями Фортуны оказываются люди умные, выделяющиеся из толпы. Дубов позволяет себе не согласиться с этим. Личная воля исторического лица, конечно, имеет значение, но не меньший вес обретает и каприз судьбы, проделка Фортуны, которая глупых часто предпочитает умным, а подлых – чистым душой. Екатерина отнюдь не была "спасением" для России, как трактовали это братья Орловы. Жестокая немочка, выросшая в провинциальных голштинских кущах, она всю жизнь готовилась властвовать – властвовать собой и подданными. Для этого она задавила в себе все – честь, стыдливость, добрые чувства и добрые намерения. Она буквально выковала себя на роль самодержицы, на роль хлыста, который должен повелевать стадом баранов. Никакого интереса к России у нее не было, у нее был интерес к своей особе, к запросам своей хищнической плоти – духом она уже украшалась, дух был для нее паж, который на официальных приемах – приемах в честь интеллектуалов – должен был нести шлейф ее платья. Довольно грязный шлейф, кстати.
Дубов ставит Екатерину перед лицом совести – перед зеркалом разоблачающих речей Сен-Жермена – и здесь она теряет самообладание. Такое обращение тайного в явное ей ни к чему. Она согласна лишь на частичное обнародование правды о ней, на ту часть правды, которая выгодна для нее как в глазах народа, так и в глазах истории. Но полное знание о ее тайных мыслях и истинных побуждениях ее бесит. Полной истины о себе она знать не хочет, тем более не желает она, чтоб этот свет проник в умы других. И заигрывающая вначале с парижским графом, она посылает ему вдогонку убийцу, который свел бы на нет историческую справедливость, воплотившуюся в лице Сен-Жермена.
Сен-Жермен, повторяю, самый значительный и самый загадочный герой "Колеса Фортуны". Он явно находится в особых отношениях с Фортуной, может быть, даже в некотором смысле представляет ее в романе. Ибо Сен-Жермен, как пишет Дубов, жил и при римских императорах (он, например, встречался с Марком Аврелием), он, вероятно, бессмертен, но это не бессмертие отдельного человека, а бессмертие истины, которая и в самом деле жила до нас и будет жить после нас. Надеяться на смертность высшего знания о человеке бессмысленно. Оно и есть высший суд, перед лицом которого равны и малые, и великие. Как сказал Лермонтов, "он недоступен звону злата, и мысли и дела он знает наперед".
Сен-Жермен соединяет события романа, относящиеся к восемнадцатому веку, с историей, уже переходящей в двадцатый век: уезжая из России, он встречает вблизи польской границы корнета Ганыку, который спасает его от руки убийцы. В награду за это спасение Сен-Жермен устраивает судьбу корнета, тот поселяется в будущем селе Ганыши и становится его владельцем. Род Ганык, осчастливленный этим историческим случаем, доживает до 1917 года, потомки Ганыки бегут из революционной России на запад, оказываются в Америке и, наконец, уже в семидесятые годы один из них приезжает на Украину, чтоб посмотреть на землю отцов и заодно выручить печатку с изображением колеса Фортуны, которую подарил когда-то храброму корнету граф Сен-Жермен.
Такова нить романа. Но это только нить, тонкий пунктир, по следу которого идет читатель. Дубов, нимало не смущаясь контрастностью материала, перебрасывает его из одного столетия в другое, не делая никаких пояснений, не вводя в действие никаких переходных связок. Кончается глава о селе Ганыши со всеми атрибутами жизни двадцатого века и начинается глава о смерти императрицы Елизаветы – предвестие истории Екатерины, обрывается рассказ о заговоре против Петра Третьего, и на сцену опять выступают школьники Юка и Толя, участковый уполномоченный Кологойда, председатель сельсовета Иван Опанасович и американский турист Ган (он же Ганыка).
Дубов вовсе не собирается объяснять это фантастическими прихотями своего воображения, он твердо считает, что так и должно быть – перерыва во времени нет, расстояние, отделяющее одни события от других – не препятствие, главное даже не то, что Сен-Жермен знал одного из Ганык, а Ганыки так или иначе связаны с нынешними Ганышами, а то, что между теми и другими сохранена непрерывающаяся связь. История наследует историю. Она наследует не факты, не исторические деяния, а добро и зло, добрые чувства, совестливость, сострадание, так же как и алчность, предательство и обман. Передается и остается (точней, продлевается) именно это, а не то, что дошло до нас в виде реляций и указов. По невидимому телеграфу передается душевное состояние и душевные намерения живших до нас людей – и, как говорит Дубов, "хотим мы этого или не хотим, а приходится нам отвечать за своих предков и иной раз тяжело платить за грехи своих отцов".
Слова эти как будто относятся прежде всего к Ганыке, потерявшему родину, но они относятся и к другим современным героям романа, которым Дубов (как и нам, читателям) дает урок иронического прочтения одного из отрезков русской истории. Дубов вовсе не настаивает при этом на своей трактовке, он не озабочен тем, чтоб мы поверили его расстановке фактов, его вдохновляет нравственная сверхзадача – дать нам почувствовать, что ничто не пропадает на долгом историческом пути – ни плохое, ни хорошее. Падет в землю доброе семя – взойдет доброе, будет брошено дурное – дурное и вырастет.
Он беспокоится о добрых всходах.