Текст книги "Поэты 1840–1850-х годов"
Автор книги: Николай Берг
Соавторы: Евдокия Ростопчина,Юлия Жадовская,Иван Панаев,Эдуард Губер,Павел Федотов,Петр Каратыгин,Евгений Гребенка,Иван Крешев,Федор Кони,Эдуард Шнейдерман
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Главным признаком антологического жанра считаются не античные образы и темы, а специфическое настроение, специфическое отношение лирика к миру, к жизни, часто проявляющееся и вне античного антуража. «Сущность антологических стихотворений, – пишет Белинский, – состоит не столько в содержании, сколько в форме и манере. Простота и единство мысли, способной выразиться в небольшом объеме, простодушие и возвышенность в тоне, пластичность и грация формы – вот отличительные признаки антологического стихотворения. …Содержание антологических стихотворений может браться из всех сфер жизни, а не из одной греческой: только тон и форма их должны быть запечатлены эллинским духом. …Поэт может вносить в антологическую поэзию содержание совершенно нового и, следовательно, чуждого классицизму мира, лишь бы только мог выразить его в рельефном и замкнутом образе, этими волнистыми, как струи мрамора, стихами, с этою печатью виртуозности, которая была принадлежностию только древнего резца» (V, 257–259).
Вдохновенному безумию романтического поэта антологический жанр противопоставляет подчеркнуто спокойное, отрешенное от страстей и поэтому «гармонически» уравновешенное, созерцательное отношение художника к своим объектам. Место поэтического экстаза занимает холодноватая рассудочность, определяющая рациональную, ясную композицию произведения, «пластический» стиль. Выдвигается задача детального описания «прекрасных» предметов:
Чтоб в звуках зрели мы, прозрачных как эфир,
И мрамор Фидия, и краски Апеллеса.
(Щербина. «Стих»)
Описания произведений живописи и в особенности скульптуры становятся любимыми темами стихотворений. Существенно, что и жизненные сцены даются в статике картины, что и люди описываются как статуи[10]10
См.: Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч., т. 4, М., 1948, с. 533.
[Закрыть]. Основное внимание уделяется фиксации зрительных впечатлений, выявлению и расположению «прекрасных» деталей, иногда в ущерб впечатлению целого. Снижается значение темы: упор делается на выделение эстетически значимых деталей, на кумуляцию «красот».
Одним из требований антологического жанра (далеко не всегда исполнявшимся) была виртуозная отточенность стиха, обычно гекзаметра, элегического дистиха или александрийского стиха. О последнем Белинский пишет: «…к антологическим стихотворениям он идет не меньше гекзаметра: его плавно перекатывающиеся, мягко переливающиеся полустишия так отзываются какою-то живою, упругою выпуклостию и делают его так способным задвинуть и замкнуть пьесу, сообщив ей характер полноты и целости» (V, 260).
Это характерное ритмическое впечатление создается соединением присущей ямбу относительной свободы в числе и месте ударений со строгим делением стиха пополам цезурой; так достигаются замедления, ускорения и выравнивания ритма в полустишиях и стихах.
Вероятно, успех антологических стихотворений Майкова и Фета во многом был обусловлен мастерством стиха, присущим обоим поэтам.
При внешней противоположности устремлениям вульгарного романтизма, «антологическое» течение поэзии 40–50-х годов в сущности не было полярным ему. Стремление к возобновлению «преромантического» жанра антологических стихотворений также является результатом распада романтизма, при котором его идеи оказались расчлененными и выхолощенными.
Тургенев метко назвал направление Бенедиктова – Кукольника «ложно-величавой школой». «Ложная величавость» не чужда и «антологической» установке. Поза поэта, вещающего «в одежде пышной грека» (как сказал Фет о Майкове) размеренные и мудрые слова, требовала не менее высокого пьедестала, чем у романтиков типа Бенедиктова. Антологическую поэзию этой поры сближает с вульгарным романтизмом отрыв от «будничной» жизни, бегство в сферу отрешенной от жизни «красоты».
Антологические поэты противопоставляют «вседневности бесцветной» отнюдь не исторически подлинную античность, а условную, эстетизированную, – некий символ вечной, непреходящей красоты.
Идейная линия представителей антологической поэзии 40-х годов ведет в сторону идеологии «искусства для искусства». Характерно, что, когда к середине 50-х годов в русской критике образуется группа проповедников «чистого искусства», она базируется в поэзии в значительной мере на «антологистах», поднимает на щит Майкова и Щербину, проповедуя «чисто эстетическое» – по существу гедонистическое – отношение к искусству, «величавое» отрешение поэзии от интересов «злободневности», сосредоточение на «пластическом» воспроизведении прекрасного, – словом, все то, что было характерно для поэтической практики поэтов-«антологистов». Эти свойства апологеты «чистого искусства», во главе с Дружининым, объявляют признаками «пушкинского направления», и Майков получает звание «преемника Пушкина».
3
Если антологические поэты не только противостоят вульгарному романтизму, но отчасти и смыкаются с ним, то эмоциональный тон таких лириков, как Фет и Полонский, органически чужд выспренности вульгарного романтизма, хотя вначале оба поэта испытали сильное влияние эпигонского романтизма и хотя романтические тенденции в их поэзии сказывались на всем протяжении их творчества.
Для ранних стихов Фета характерна интимность, бесхитростность, даже наивность содержания и тона. «У Фета, – писал Боткин, – поэтическое чувство является в такой простой, домашней одежде, что необходим очень внимательный глаз, чтоб заметить его, тем более, что сфера мыслей его весьма необширна, созерцание не отличается ни многосторонностию, ни глубокомыслием; ничто из так называемого современного не находит в нем ни малейшего отзыва, наконец воззрения его не имеют в основе своей никаких постоянных и определенных мотивов, никакого резкого характера, который вообще так облегчает понимание поэта»[11]11
В. П. Боткин, Сочинения, т. 2, СПб., 1891, с. 369.
[Закрыть].
«Он призван подметить много новых черт в повседневном и обыкновенном», – писал о Фете Аполлон Григорьев[12]12
«Отечественные записки», 1850, № 2, отд. 5, с. 72.
[Закрыть]. Стихи Фета 40-х годов говорят обычно о радости, о наслаждении, а радость доставляют простые впечатления бытия: и «месяца бледный восход», и «за́ лесом благовест дальный», и то, что «солнце встало», «душистый холод веет», «вторит эхо вдалеке», «струйки вьются» и т. п. Однако простота и «домашность» содержания и тона не вызывали у современников впечатления обычности или незаметности такой поэзии. Напротив, критика 40–50-х годов подчеркивала оригинальность поэзии Фета, связанную с тягой к фрагментарности в изображении природы, жизненных явлений и в особенности душевных переживаний. Для поэзии Фета характерна фиксация внимания на отдельных моментах и в жизни природы, и в развитии чувства. Чувство у Фета обычно раскрывается не в обобщенном виде, не как результат более или менее длительных переживаний, единство и смысл которых осознаны переживающим; Фет фиксирует сами эти отдельные переживания, отдельные нюансы, отдельные моменты психического процесса, беглые настроения. Это свойство поэзии Фета подчеркивалось всеми современными критиками.
«Никому не удается, – говорит, например, Аполлон Григорьев, – подмечать так хорошо задатки зарождающихся чувств, тревоги получувств и, наконец, подымающиеся подчас в душе человека отпрыски прошедших чувств и старых впечатлений, былых стремлений, которые „далёки, как выстрел вечерний“, памяти былого, которая „крадется в сердце тревожно…“» [13]13
А. Григорьев, Литературная критика, М., 1967, с. 100.
[Закрыть]
Фет стремится передать читателю лирические переживания и настроения, не формулируя и не анализируя их, а заставив почувствовать их в эмоционально выразительных деталях описания природы, внешнего мира вообще.
Эту манеру современники единогласно возводят к Гейне, относят за счет его влияния на Фета, которое признавал и сам Фет. В своих воспоминаниях он говорит о сильнейшем своем увлечении Гейне в молодые годы: «Никто… не овладевал мною так сильно, как Гейне, своею манерой говорить не о влиянии одного предмета на другой, а только об этих предметах, вынуждая читателя самого чувствовать эти соотношения в общей картине, например, плачущей дочери покойного лесничего и свернувшейся у ног ее собаки»[14]14
А. Фет, Ранние годы моей жизни, М., 1893, с. 209. – Фет имеет в виду стихотворение Гейне «Die Nacht ist feucht und sturmisch…» («Сырая ночь и буря…») из раздела «Die Heimkehr» («Опять на родине»).
[Закрыть].
В сочинениях Белинского мы находим два кратких отзыва о поэзии Гейне. В 1838 году Белинский говорит, что лирические стихотворения Гейне «отличаются непередаваемою простотою содержания и прелестию художественной формы» (II, 504). В 1846 году он называет «довольно пустой пьесой» «Лорелею» Гейне и, приведя перевод стихотворения «Был старый король», спрашивает: «Что же дальше? – Ничего. Сам Гейне спрашивает: „докончить ли?“, чувствуя, что немного найдется охотников слушать такие пустяки» (IX, 587). По-разному оценивая поэзию Гейне в разные годы, Белинский отмечает в ней те же черты, которые современникам бросались в глаза в поэзии Фета: «простоту содержания» и обрывочность, фрагментарность.
Влияние Гейне на русскую поэзию 40-х годов вообще очень велико. Гейне оказал сильное воздействие на Огарева, Тургенева, Плещеева, Михайлова и других поэтов. Но, говоря о русских последователях Гейне, критики 40-х годов всегда первым называли Фета.
В те годы в России знают, переводят и ценят раннего Гейне, автора «Книги песен», воспринимают Гейне как интимного романтического лирика. Но и в 60-е годы, когда стихи Гейне стали известны в России уже в значительном объеме, Фета продолжают считать «подражателем и последователем» Гейне; так назвал его, в частности, Салтыков-Щедрин, добавивший, правда, что Фет связан с Гейне лишь как с поэтом «неопределенных мечтаний и неясных ощущений»[15]15
М. Е. Салтыков-Щедрин, Собр. соч., т. 5, М., 1966, с. 383.
[Закрыть].
Фет учится у Гейне создавать настроение подбором впечатляющих деталей, описанием природы, как бы откликающейся на настроение лирического героя, разделяющей его эмоции, так что лирическое чувство как бы разливается в мире, находит отклик во всей природе, одушевляя этот мир, «где воздух, свет и думы заодно», где
…в воздухе за песнью соловьиной
Разносится тревога и любовь.
О последнем двустишии Лев Толстой писал В. П. Боткину: «И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов?»[16]16
Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 60, М., 1949, с. 207.
[Закрыть]
Эта свобода лирической деформации мира, манера одушевлять и преображать природу чувствами лирического героя, характерная для немецкой романтической поэзии, казались очень смелыми на русской почве.
Когда Фет в начале 40-х годов пишет:
То на небе, то в звонком саду
Билось сердце слышнее у ней
или
Люблю я химеры,
Где рдеет румяное детство, —
уже то изумление, а часто и негодование, с которым реагировала на подобные образы критика, показывает, что она столкнулась с непривычным методом художественной изобразительности.
Аполлон Григорьев в статье «Русская изящная литература в 1852 году» настойчиво сближает Фета с Гейне как основным представителем «болезненной», субъективной поэзии. Но любопытно, что «случайность» тем и переживаний, отрывочность их восприятия и воспроизведения дают основание Григорьеву сблизить эти тенденции с тенденциями «натуральной школы», очевидно проявляющимися в «физиологическом очерке» и произведениях, близких к нему по манере.
«При рассматривании общих физиологических признаков болезненной поэзии, – пишет Григорьев, – невольно приходит в голову сближение этой поэзии, в общих чертах ее и в миросозерцании, с тем, что мы в повествовательном роде называем натуральною школою; некоторое сходство та и другая представляют даже и в самой форме: как манера натуральной школы состоит в описывании частных, случайных подробностей действительности, в придаче всему случайному значения необходимого, так же точно и манера болезненной поэзии отличается отсутствием типичности и преобладанием особности и случайности в выражении…» Резко отрицательно относясь к «натуральной школе», Григорьев оговаривается, что «в лиризме такое миросозерцание и такая манера имеют некоторое оправдание, даже, пожалуй, свою прелесть; в совершенно же объективном роде творчества – они неуместны и оскорбительны»[17]17
А. Григорьев, Литературная критика, М., 1967, с. 98.
[Закрыть].
Фет смело сочетает разнородные образы. Это во многом определяет его словоупотребление, особенно эпитеты. Характерные эпитеты Фета, такие, как «серебряные сны», «благовонные речи» и т. п., не могут быть поняты в прямом смысле: они теряют свое основное значение и приобретают широкое и зыбкое переносное значение, связанное с основным по эмоциональной ассоциации.
Фет стремится «навеять» настроение самой музыкой стиха. В его поэзии выдвинуто все, что близко средствам музыкального воздействия: ритм, подбор звуков, мелодия стиха, приемы «музыкальной» композиции. Стихи Фета отличаются исключительным разнообразием размеров, строфических форм, ритмико-синтаксических фигур, мелодических линий. В создании мелодии у Фета большую роль играют разнообразные словесные повторы. Ряд стихотворений явно ориентирован на романс, написан в традиции романса и в этой традиции прежде всего воспринят: Фет раньше вошел в музыкальную жизнь, чем в литературную. Связь «мелодий» Фета (так называется большой цикл его стихотворений) с романсом сразу почувствовали композиторы, и еще не вышел сборник 1850 года, вызвавший первые серьезные критические отзывы о Фете, а уже его стихи, положенные на музыку популярным Варламовым, получили широчайшее распространение. В 60-е же годы Салтыков-Щедрин констатирует, что романсы Фета «распевает чуть ли не вся Россия»[18]18
М. Е. Салтыков – Щедрин. Собр. соч., т. 5, М., 1966, с. 383.
[Закрыть].
Поэзия Фета, обогатив и расширив приемы и возможности интимной психологической лирики, проложила дальнейшие пути «мелодическому» направлению, идущему в русской поэзии от Жуковского к Блоку. На Блока поэзия Фета оказала большое влияние.
Близок Фету в основных устремлениях Полонский. В 40-е годы он отдает дань и антологической, и рефлективной поэзии, воспевая то безмятежное наслажденье, то «святое страданье», призывая то «из мрамора храм Вознести на горе и возжечь фимиам», то «разбивать преданья – Остатки форм без содержанья». Но по общему признанию критики – и прижизненной, и посмертной, – лучшие стихи Полонского – те, в которых проявились в высшей степени свойственные ему лиризм и эмоциональность. «Там, – писал о Полонском Тургенев, – где он говорит о действительно пережитых им ощущениях и чувствах, там, где он рисует образы, навеянные ему то ежедневною, почти будничною жизнью, то своеобразной, часто до странности смелой фантазией… там он если не всякий раз заявляет себя мастером, то уже наверное всякий раз привлекает симпатию читателя, возбуждает его внимание, а иногда, в счастливые минуты, достигает полной красоты, трогает и потрясает сердце»[19]19
И. С. Тургенев, Полн. собр. соч. и писем. Сочинения, т. 15, М. – Л., 1968, с 157–158.
[Закрыть].
Полонский также несомненно принадлежит к той «мелодической», условно говоря, линии, которая тянется в русской поэзии от Жуковского к Блоку. Недаром Полонский был одним из любимых поэтов Блока.
Мелодический строй стихов Полонского проще, чем у Фета: в значительной мере он ориентирован на так называемый «мещанский романс». Недаром ряд стихотворений Полонского превратился в широко популярные романсы, – не именитых, а безвестных композиторов. Такие стихотворения 40-х годов, Как «Песня цыганки» («Мой костер в тумане светит…»), «Затворница» («В одной знакомой улице…»), «Вызов» («За окном в тени мелькает…») и другие, вошли в песенники как народные песни.
Много стихов Полонского (как и Фета) посвящено грезам, снам, фантастическим мечтаниям, но на основе мечтательности и «мещанского романса» создаются стихи с более, чем у Фета, конкретными сюжетными ситуациями, более психологически и социально определенными характерами. Бегло, но впечатляюще обрисованы образы женщин – с ясной социальной принадлежностью, чертами быта, свойствами характера.
По-иному близка фетовской лирика Тютчева. С начала 50-х годов поэзия Тютчева входит наконец в литературную жизнь, попадает в сферу внимания русских читателей, которые и с его стихами 20–30-х годов знакомятся теперь впервые. В 40-е годы Тютчев не печатался и почти не писал стихов, но с 1848 года его творчество возрождается: в период с 1848 по 1855 год Тютчев написал 75 стихотворений, среди которых ряд шедевров тютчевской лирики.
Стихи Тютчева, глубина и сила которых начала теперь раскрываться перед читателями, привлекали их прежде всего изображением природы. Природа в поэзии Тютчева, действительно, играет первенствующую роль. Поэт стремится прежде всего к передаче эмоций, возбуждаемых природой, и от эмоциональной картины природы обычно идет аналогия к душевной жизни, от образа природы к его символическому смыслу.
С этим связаны особенности словоупотребления Тютчева, как бы стремящегося сблизить, слить человеческие переживания с «душой природы». Тютчев, как и Фет, переносит центр тяжести с предметного значения слова на его эмоциональный ореол. Скажем, придавая слову «сумрак» такие эпитеты, как «тихий, томный, благовонный», Тютчев делает это слово не столько обозначением неполной тьмы, сколько выразителем определенного эмоционального состояния.
В поэзии Тютчева оживают и персонифицируются любые понятия: лазурь небесная смеется, блеск очей тоскует, страх летает, бури спят, звук уснул, труд уснул, детский возраст смотрит туманными очами, весенние дни хороводом толпятся за идущей весной, время глухо стенает, жизнь стоит пред нами как призрак на краю земли и т. д. Тут открывается возможность овеществлять, одушевлять, очеловечивать любые явления, предметы, понятия и ставить их в произвольные отношения с другими предметами и понятиями. Как и у Фета, у Тютчева есть уклон в импрессионистическую манеру.
В изображении природы у Тютчева обычны три основных образных комплекса: это, условно говоря, мир света и тепла, мир стужи и скованности, мир грозы и бури. Каждый из этих комплексов связан с особым кругом душевных переживаний: они определяют образный строй стихов Тютчева, все равно, посвящены ли эти стихи природе или любви, философии или политике.
Любовь в поэзии Тютчева обычно предстает в образах грозы и бури: это роковая, губительная страсть, трагическая для женщины, трагическая и для мужчины, сознающего себя слепым орудием судьбы.
Эти мотивы, характерные и для ранней любовной лирики Тютчева, сгущены и психологически разработаны в цикле стихотворений 50-х годов, посвященном Е. А. Денисьевой. «Денисьевский цикл» – своего рода роман, психологические перипетии которого и самый облик героини напоминают нам романы Достоевского. Цикл этот почти целиком обращен к переживаниям женщины, иногда речь ведется от ее лица. С первых стихотворений этого цикла любовь предстает как грозный рок; характерно настойчивое повторение эпитета «роковой» (встреча роковая, роковое слиянье, поединок роковой, взор, как страданье, роковой, страсти роковые). «В буйной слепоте страстей» любовник разрушает радость и очарованье любви. То, чему женщина «молилась с любовью, что как святыню берегла», оборачивается для нее «судьбы ужасным приговором», толпа «вламывается» и топчет в грязь «то, что в душе ее цвело»; от «любви и радости убитой» остается лишь «злая боль ожесточенья». Драматичность, эмоциональная сила, психологическая верность делают «денисьевский цикл» одной из наиболее значительных частей творческого наследия Тютчева.
4
Мотивы женского любовного чувства, женских сердечных переживаний в 40-е годы начинают настойчиво звучать в русской поэзии. Впервые появляются поэтессы, заслуживающие внимание и успех у читателей. Если первое столетие новой русской поэзии не выдвинуло ни одного сколько-нибудь заметного автора – женщины, то в 40-е годы пишут и пользуются известностью несколько поэтесс: Евдокия Ростопчина, Каролина Павлова, Юлия Жадовская.
Ростопчина выступила в литературе еще в 30-е годы, но до 1838 года она печаталась без полной подписи; первый сборник стихов выпустила в 1841 году. Стихи ее производили впечатление на современников именно как женская лирика, лирика женской любви, часто неразделенной, томительной, скрываемой в тайных муках, «запретной, но святой»; лирика сердца, страдающего от ревности, измены, невнимания, нечуткости, неискренности мужчин. Лирическая героиня Ростопчиной предстает перед читателем нежным, слабым, поэтичным созданием, «легко волнуемым, и страстным, и тревожным», часто изнемогающим в борьбе с искушениями подлинной любви и уловками бессердечных соблазнителей. Мечтательная и восторженная, задумчивая и доверчивая, она ищет дружбы, сочувствия родных душ и оскорбляется притворством, расчетливостью, коварством холодного «света». Часто возникает в ее стихах и контрастный образ бездушной соперницы, закон которой —
Каприз пустейшего кокетства,
Тщеславья женского обман…
Социальный круг, с которым связаны любовные муки и радости героини, – это большой свет, аристократическое общество, салоны. Белинский, называя стихи Ростопчиной «поэтическими откровениями мира женственной души», отмечает в то же время и их рассудочность, и ограничивающую их значение «светскость»; «Вся поэзия графини Ростопчиной, так сказать, прикована к балу» (V, 457–458).
Но поэзия Ростопчиной не вовсе чужда общественной тематике. В 1830 году Ростопчина пишет стихотворение «Мечта» с типично декабристской фразеологией; «день паденья для тирана, свободы светлый день», «самовластия ярмо навек разбить», «с деспо́тством сокрушить клевретов притесненья и к обновлению Россию воскресить» и т. п. В следующем году поэтесса написала послание «К страдальцам-изгнанникам», адресованное декабристам. Она не только оплакивает их судьбу, но выражает сочувствие «изгнанникам за правду и закон», хотевшим «цепи рабства снять с России молодой»; выражает надежду на то, что
Быть может, вам и нам ударит час священный
Паденья варварства, деспо́тства и царей…
Эти произведения, опубликованные лишь в советскую эпоху, не были, видимо, единственными проявлениями вольнолюбивых настроений поэтессы. Огарев в конце 50-х годов, обращаясь к Ростопчиной, писал:
В те дни, когда неугомонно
Искало сердце жарких слов,
Вы мне вручили благосклонно
Тетрадь заветную стихов.
Не помню – слог стихотворений
Хорош ли, нехорош ли был,
Но их свободы гордый гений
Своим наитьем освятил.
С порывом страстного участья
Вы пели вольность, и слезой
Почтили жертвы самовластья,
Их прах казненный, но святой.
(«Отступнице»)
В 1846 году негодование царя и большой шум в обществе вызвало стихотворение Ростопчиной «Насильный брак», в котором она в аллегорической форме говорит об участи Польши, задавленной деспотизмом русской монархии.
Ряд политических стихотворений написан Ростопчиной в 50-е годы, – но это уже стихи совсем иной ориентации. События конца 40-х годов отбрасывают ее в лагерь реакции. Она прославляет русских царей, аристократию, социальный строй крепостнической России, воюет с католицизмом за православную веру и, обозленная насмешливыми отзывами Чернышевского и Добролюбова о ее произведениях, разражается злобными памфлетами против революционной демократии.
Более значительной поэтессой является Каролина Павлова, стихи которой стали печататься в конце 30-х годов, а основные произведения написаны в 40-х и 50-х. Ее лирика – это тоже в большой мере лирика женского сердца, его страданий и невзгод, – по это поэзия совсем иной тональности. Здесь мы не услышим кокетливых интонаций Ростопчиной, здесь не воспроизводятся любовные сцены, нет «светского» антуража и колорита. Чувство в стихах Павловой описано обобщенно, ретроспективно и сдержанно. Ее основной жанр – лирическая медитация, недаром многие ее стихотворения носят заглавие «Дума». Рациональные и логичные стихи Павловой точно анализируют и формулируют душевные переживания в несколько холодноватом и торжественном тоне. Павлова близка по стилю к Баратынскому, которого она справедливо считала своим учителем. Она пишет замкнутыми, обстоятельными фразами с установкой на точность, на адекватность мысли, на мастерство стиха. Чувство как бы замуровано в холодном стихе: мы слышим голос женщины, говорящей о пережитых страданиях спокойно, с мужественным достоинством.
Павлова тонко обрисовывает сложные переживания. Вот конец стихотворения, описывающего былое горе, ставшее пищей опустошенной души, для которой уже нет радостей в настоящем:
Внимая гулу жизни шумной,
Твердя толпы пустой язык,
Боялась, словно вещи чумной,
Я этой горести безумной
Коснуться сердцем хоть на миг.
Ужель былое как отрада
Мне ныне помнится в тиши?
Ужели утолять я рада
Хоть этим кубком, полным яда,
Все жажды тщетные души!
(«Среди событий ежечасных…»)
Уже на этом примере видны характерные черты лирики Павловой: смелые, выисканные сравнения, тонкая игра антитезами, четкие афоризмы, броские концовки. Поэзия Павловой поражала и самой организацией стиха, необычными ритмическими модуляциями, звучными, часто экзотическими рифмами. И современниками, и позднейшими читателями Павлова всегда воспринималась как виртуоз стиха. Впоследствии установка на виртуозность, на мастерство вызвала интерес к поэзии Павловой у Валерия Брюсова: он пропагандировал стихи забытой к тому времени поэтессы, выпустил в 1915 году первое собрание ее сочинений.
Медитации Павловой печальны, пессимистичны. Они говорят о призрачности и неизбежном исчезновении надежд, о бесполезности жизни, о горестном равнодушии к ней, охватывающем поэта. Причины этих настроений не только личные: в стихах Павловой звучат жалобы на современность, на ее меркантильный дух, на уход религии и красоты из мира, предавшегося кумиру материальной пользы, заменившего «власть духа» «властью вещества»; в этом мире нечего делать поэту – «свободному небожителю». Эти мысли также сближают Павлову с Баратынским.
Имели успех в 40–50-х годах и стихи Юлии Жадовской – довольно бледные и невысокие по мастерству. В них подкупал тон задушевной исповеди женского сердца, неизлечимо раненного, верного своей единственной любви, свято хранящего благодарную память о недолгих днях бедного счастья. Целиком обращенная к прошлому, поэзия Жадовской мечтательна; поэтесса, отмечает Белинский, «заключилась в ограниченный круг мечтаний», «источник вдохновения» ее «не жизнь, а мечта» (X, 35, 34).
Поэзия Жадовской не претендует ни на гармоничность формы и виртуозность стиха, ни на благородную сдержанность горестной женской души, ни на создание в воображении читателя образа лирической героини, полного женской прелести. Ее поэзия привлекала искренностью. Бедные рифмы, наивные слова:
Ты скоро меня позабудешь,
Но я не забуду тебя;
Ты в жизни разлюбишь, полюбишь,
А я – никого, никогда!
Но стихотворение, начинающееся этой строфой, было положено на музыку и Глинкой, и Даргомыжским. Даргомыжский же написал популярный романс на слова Жадовской «Я все еще его, безумная, люблю».
Впоследствии Добролюбов, отмечая в поэзии Жадовской «недостаток отделки, небрежность и шероховатость стиха», указал в то же время на то, что талант ее «силен своей задушевностью и решительным отсутствием всякой аффектации»[20]20
Н. А. Добролюбов, Собр. соч., т. 3, М. – Л., 1962, с. 141, 146–147.
[Закрыть]. Таково же мнение Чернышевского, который писал: «Не думаем и мы видеть в ее пьесах особенную силу таланта, – но в них есть искренность, чувство, безыскусственность, и потому есть и нечто поэтическое»[21]21
Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч., т. 3, М., 1947, с. 836.
[Закрыть].
Грусть, разочарование, безнадежность – постоянные настроения поэзии Жадовской, – настроения, близкие (как мы увидим дальше) многим поэтам 40-х годов. Но Жадовскую гнетет не сознание невозможности изменить возмущающие душу социальные условия, не мысль, отвергнувшая традиционное мировоззрение и не находящая прочных основ для нового, – ее гнетет тоска любящего сердца, которому осталась лишь мучительная радость воспоминаний. Она не сочувствует «безумной мечте» «ума холодного», «желчному разочарованию» или «ложному блеску фальшивых убеждений» «детей больного века»; «душа… заветы прежние с любовию хранит», пытаясь находить утешение в молитве, в переживании близости с природой, в наслаждении красотой, в радости творчества. Лишь в новую эпоху – во второй половине 50-х годов – проникают в поэзию Жадовской надежды на иное, светлое будущее человечества, на то, что «придет пора, будет легче человеку». Но такие настроения сказываются лишь в немногих стихотворениях, вообще же новая эпоха положила конец творческому пути молодой еще поэтессы, почувствовавшей, очевидно, резкое несоответствие своих поэтических устремлений требованиям, настроениям и интересам эпохи 60-х годов.
Менее популярной была поэзия Н. Д. Хвощинской – впоследствии известной беллетристки. Женские мотивы слабее звучат в ее стихах, типичных для «рефлективного» направления, к характеристике которого мы сейчас обратимся.
Хвощинская выступила в печати в конце 40-х годов. Некоторые периодические издания («Литературная газета», «Пантеон») высоко оценили дарование молодой поэтессы, другие, признавая дарование, указывали на неоригинальность мотивов творчества Хвощинской, «отпрыска лермонтовского направления», по словам Аполлона Григорьева. «У г-жи Хвощинской есть всегда и мысль и чувство, иногда самые стихи у нее звучны и сильны, но грустные мотивы ее стихотворений более или менее взяты у других поэтов, разочарование, в них высказывающееся, кажется нам постоянно заимствованным, хотя с тем вместе нельзя не признать в ее стихотворениях известной степени дарования, которое, может быть, даже и при заимствовании мотивов, в другое время производило бы несравненно более сильное впечатление»[22]22
А. Григорьев, Литературная критика, М., 1967, с. 48–49.
[Закрыть]. Надо, однако, отметить, что те стихи Хвощинской, в которых ощущается связь ее мучительных настроений с реакцией конца 40-х годов, – эти стихи были напечатаны лишь в либеральный период конца 50-х годов или уже посмертно, через сорок лет после их создания.
5
Эмоциональный тон, который чаще всего слышится в лирике 40-х годов, – это тон скорби и жалоб «лишнего человека». Поэзия 40-х годов в значительной мере – поэзия тоски и отчаяния.
Подобно Лермонтову, Герцену и многим их сверстникам в 30-е годы, молодые поэты 40-х годов тяжело переживают свою оторванность от действительности, невозможность примирения с ней и свое бессилие и бесплодность в стороне от жизни, в положении «лишних людей». Они жалуются на душевное раздвоение, на непомерную «рефлексию», приводящую к утрате непосредственности, к слабости чувства и воли.
Поэты 40-х годов принадлежат к поколению, выросшему под гнетом николаевской реакции, в атмосфере ликвидации надежд на революцию и революционных стремлений. Протестуя против окружающей действительности, страдая при виде социального зла и гордясь своим «святым» и «высоким» страданьем, они мучительно – и тщетно, пока остаются «лишними людьми», – ищут идейной опоры для своего недовольства, путей борьбы со злом.
В позднейшей статье о Лермонтове Аполлон Григорьев писал: «Тоска, которая грызла скептика Обермана, романтика Рене, героев Байрона, перешла и к нам, людям эпохи Бельтовых и Рудиных, по наследству. Мало людей, которых бы не коснулось ее тлетворное дыхание, да и тех не коснулось оно разве только потому, что вообще мало касались их какие-либо интересы духа»[23]23
А. Григорьев, Собр. соч., вып. 7, М., 1915, с. 87.
[Закрыть].