355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Верещагин » Corvus corone (СИ) » Текст книги (страница 12)
Corvus corone (СИ)
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 12:00

Текст книги "Corvus corone (СИ)"


Автор книги: Николай Верещагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Присочинял очень сильно Лесаж, или жизнь за эти два века так изменилась, или, может, в Испании все не так, как у нас, но ничего подобного тем леденящим кровь преступлениям, любовным похождениям и хитроумным интригам, которые по ночам подсматривал в окна летавший с бесом студент, ничего подобного этому Вранцов, летавший сам по себе, не видел ни разу.

Впрочем, был и интим, но смотреть на него не хотелось. Когда лысоватый, ходивший дома в сатиновых трусах сосед–бухгалтер с третьего этажа начинал тискать и подталкивать к кровати свою тучную перезрелую супругу, а та отбивалась, жеманно посмеиваясь, студенисто вздрагивая щеками, Вранцов, досадуя, снимался с насиженного места и перелетал на другую сторону двора, только бы этого «интима» не видеть.

И «оргии» случались, не без этого. Когда, настреляв где попало по рублику и сдав пустые бутылки, трое местных ханыг устраивали в служебной комнатке слесаря–сантехника Петровича кутеж с бормотухой и кильками, то двор, даже через форточку, оглашался такими песнями и таким отборным, разухабистым матом, что сразу было ясно: гуляют люди и гуляют они от души.

Да и за преступлениями не надо было далеко ходить. В квартире номер 47 на седьмом этаже чуть не каждый вечер можно было их наблюдать. Преступники работали в системе московской торговли, были заслуженными работниками и на хорошем счету. Он заведовал рыбным магазином в Черемушках, а она подвизалась товароведом в комиссионке на Дорогомиловской. И вот, когда по вечерам эта солидная розоволикая пара подъезжала к дому на своей вишневой «Волге» и с честными усталыми лицами наработавшихся за день людей, держа в руках тяжеленные сумки и фирменные коробки, направлялась к подъезду, соседи приветливо здоровались с ними, улыбки расцветали на их пути. И они, негордые, радушно отвечали на приветствия, а то и останавливались, чтобы, сложив сумки и коробки на лавочку, переброситься словцом о житье–бытье. Милейшие, отзывчивые люди, они каждому готовы были помочь, каждого с его просьбишкой выслушать. Попасть ли к кудеснику–дантисту, достать ли чудодейственное мумиё, устроить ли дочку в английскую школу, разжиться ли семужкой к свадебке – ты только их попроси. Все сделают, все устроят, все достанут из–под земли. Кому же и ездить в вишневой «Волге», в мехах и в золоте ходить, как не им?

А дома (Вранцову с его ветки хорошо было видно) из сумок вынималось такое количество банок икры, завернутых в промасленную бумагу увесистых балыков и прочих деликатесов, а из коробок столько всякого рода импортной техники и заграничного барахла, что места в холодильниках и шкафах не хватало. Но выручали многочисленные друзья и коллеги. Быстро слетались они на разноцветных «ладах» и «волгах», увозя в багажниках сумки–коробки, оставляя в доме наличные или же фирменные свои сувениры, которыми делились с хозяевами от всей души.

Как подумаешь, какие суровые на этот счет есть статьи в Уголовном кодексе с длительными сроками заключения, конфискацией и прочими мерами пресечения, то становилось страшно за этих людей. Сами же они ничего не боялись. Когда, рассовав по углам деньги и ценности, они мирно укладывались, позевывая, среди инкрустированной роскоши спального гарнитура, поражало хладнокровие и бесстрашие этих людей. Ведь все соседи, даже не умея летать, как Вранцов, хорошо представляли себе происходящее в этой квартире, а сотрудники ОБХСС в любой момент могли взять их с поличным. Понимали это и сами преступники, но сие ничуть не мешало им спать. Видно, крепко верили они в свою звезду, своего номенклатурного ангела–хранителя, в нерушимую солидарность деловых людей, раз почивали в своих княжеских постелях покойно и мирно, и не снились им по ночам ни Лефортово, ни Кресты. Так обстояло дело с оргиями и преступлениями. Прочие же обыватели жили в своих квартирах повсюду одинаково. Даже обстановка была на редкость похожая. Одинаковые «стенки» с одинаково расставленным дешевым хрусталем и сервизами, два–три десятка одинаковых книг из престижного списка, одна для всех безликая мебель, один на всех стандартный метраж. У каждого второго люстра под потолком из прозрачных пластиковых подвесок, имитирующих хрусталь. Вика тоже собиралась такую купить: «Смотрится, как хрустальная, а впятеро дешевле».

Однообразный распорядок, одинаковый быт, однообразные, чем–то схожие лица. Даже футболки на мужчинах, сидевших у себя на кухне по–домашнему, были одинаковые: с лихим, накренившимся на повороте парусником на груди. Этими футболками прошлым летом целую неделю торговали в универмаге, так что досталось всем. Груди были разные: широкие и узкие, мощные и костлявые, молодые, с гладкой кожей и коричневатые, морщинистые, безволосые и густо заросшие шерстью, но парусник, накренившись на волне, летел один и тот же, только на иных – раздавшийся в ширину, словно шаланда, а на других – съежившийся, опавший вместе со складками ткани, будто попавший в штиль… Как на панели со множеством телеэкранов, настроенных на один и тот же канал, жизнь в окнах повторялась сходным изображением, дублировалась по вертикали и горизонтали без конца. И оттого возникало ощущение, что повсюду в своих формах она одинакова, что другой жизни нет и не может быть на Земле.

Такой была и его собственная недавняя жизнь – простая, в сущности, обывательская. Он не испытывал к ней отвращения, он даже любил ее сейчас, как любят нечто утраченное, щемящей, жалостливой любовью. Но жизни этой ощутимо чего–то недоставало, чего–то важного не хватало в ней. Слишком просты, незатейливы формы: слишком неярки краски, невыразительны и шаблонны черты. И оттого, при всей визуальной реальности, в ней ощущалось нечто недовоплотившееся, иллюзорное, как бы и не вполне существующей казалась она. Ведь жизнь вполне проявляет себя лишь в различии, многообразии форм. А там, где мало разнообразия, там мало жизни, можно сказать.

Странно, что именно теперь, лишившись человеческого статуса, утратив свое место в ней, он бедноватой находил ее, эту людскую жизнь. Но именно такой виделась она со стороны. Каждый из людей, которых он одновременно мог наблюдать с верхушки дерева, жил своей жизнью, был занят ею и погружен в нее с головой, но мнилось, что жизнь их неполна в этом разделенном на клетки квартирном пространстве, словно у арестантов, коротающих по камерам свой скучноватый серенький день до сна.

Неужто так и жить до конца? Неужели так все и останется?.. Ведь были же эпохи, когда жизнь бурлила в кипении страстей, искала новые пути, новые формы!.. Где те «минуты роковые» и «мгновения чудные», ради которых стоило жить? Куда все подевалось, куда ушло от нас?.. Или это только иллюзия, внушенная историками и поэтами, а жизнь по сути своей всегда такой же была?.. Служба, еда, телевизор, выпивка. Стояние в очередях за шмотками, дрянная колбаса на обед.

Медленное, вялое продвижение вперед… Но куда, к какой цели?.. Чтоб ступенькой повыше служба, чтоб получше колбаса на обед?.. Неужто нет и не будет иной, не похожей на эту жизни, всякий день новой, неожиданной, пусть рискованной, но живой?.. Отчего же застыла она и не течет? —

Сразу на многих экранах смотрел он это кино про жизнь – и всюду схожие декорации, схожие мизансцены и типажи. Только лица детей оживляли картину, от безотрадной серости спасая ее. Капризные и веселые, озорные и лукавые, вороватые и наивные, возбужденно горящие и живые – их лица менялись поминутно в тревогах и радостях бытия. Только они готовились жить бурно и счастливо, и жили, не теряя времени, уже сейчас.

И еще юнцы. Одинаково неразличимые в стае, в толпе, на улице, оставаясь наедине с собой, они были другими – каждый, словно юный

Адам, единственен и неповторим.

ХVII

В ноябре минул год с тех пор, как Везенин принес свою рукопись в издательство. Кончались все сроки рассмотрения, и нужно было срочно возвращать ее автору. Скандалов и жалоб тут не предвиделось, но никогда еще эта процедура не казалась Вранцову столь тягостной и неприятной. Можно было просто отправить рукопись по почте, но это вышло бы казенно, не по–дружески, и он решил поступить иначе. Позвонил Везенину в конце недели и договорился встретиться в редакции в половине шестого. В пятницу к этому времени все уже разбегаются – можно без помех поговорить. И в то же время редакционная пустота будет как бы намекать, что долго рассиживаться нечего, что пора и по домам. Это на всякий случай, если разговор будет слишком уж тягостным. Он приготовил несколько дружеских утешительных фраз, которые обычно говорил авторам в таких случаях, но для Везенина потеплее постарался найти.

В тот день сотрудники разошлись даже раньше, чем обычно, и он остался в редакции, а может, и во всем издательстве один. В коридорах глухая тишина – ни шагов, ни стука дверей. Он сидел за столом в своем закутке, зябко поеживаясь в пустой и как–то охолодавшей к концу дня редакционной комнате, ничем не занятый, в тупом ожидании и с таким чувством, что может вот–вот разболеться, расклеиться еще до того, как вернется домой.

Весь день болела голова, самочувствие было паршивое. Гидрометцентр с утра вещал о каких–то погодных аномалиях, резком столкновении атмосферных фронтов и шквалистых ветрах, сулил перепады давления и тому подобную дребедень. Необычной была высота облаков (что–то около пятнадцати километров), верхушки их достигали стратосферы. Возможны были метеопатические явления… Они–то как раз, наверное, и сказывались. Кололо здесь, давило там – вообще, чувствовал себя скверно, как будто в начале какой–то затяжной болезни. И весьма вероятно – первый в этом сезоне грипп уже ходил по Москве. Отвратное было настроение, мерзкое самочувствие. Противный вкус во рту, озноб и какая–то неприятная легкость во всем теле, истомно–болезненная невесомость. «А может, и вправду заболел? – думал он. – Еще не хватало!..» Но в глубине души эта мысль даже утешила его. Как в детстве, когда все плохо, кругом одни неприятности, хочется заболеть, слечь в постель, чтобы от всего этого разом отвязаться: одним махом избавиться от множества досадных неприятностей и забот. В ящике стола, среди бумаг и канцелярских скрепок, он наткнулся на завалявшуюся грязноватую таблетку и, не зная даже, от чего она, с каким–то болезненным удовлетворением проглотил, запив глотком застоявшейся воды из графина.

Ничего хорошего в конечном счете не вышло из этой прошлогодней встречи с Везениным, из того, что с рукописью его связался. Вот и сейчас – все по домам разбежались, а ты сиди тут больной и жди. Да и сам Коля тоже хорош! Нигде не подсуетился, ничем не помог. Свалил на редактора свою рукопись – и привет! Вот и посолидней его авторы сложа руки не сидят; во все стороны звонят, напоминают о себе, ищут ходы. А он все на редактора. Как будто я обязан ему! Он будет творить – а мы его обслуживай. Будто рукопись его такая распрекрасная, что редактор за счастье почитать должен иметь дело с ней. Но ты пока еще не академик! Ты ведь пока еще ноль без палочки. Мог бы и сам позаботиться о своих делах. Да и с редактором, к тому же бывшим однокашником, поприветливей надо быть. Попросил бы совета – зашел лишний раз, поговорили бы по душам – глядишь, и придумали вместе чего. Но это была бы со стороны Вранцова большая услуга, а Везенин, похоже, так не считал.

Это раздражение против Везенина не в первый раз уже поднималось в нем. Когда отрицательный «редзак» пришлось писать, оно даже помогло. Перечитывая перед тем рецензию Пукелова, он тогда даже в чем–то согласился с ним. «Конечно, старик высказался в общем–то примитивно, ортодоксально… Но кое в чем прав. Есть у Везенина этакое верхоглядство, проступает временами легковесность…» И хотя в своем

«редзаке» не отвергал рукопись полностью, а только рекомендовал доработку, сам удивился, как много набралось замечаний. Кое в чем похваливал, даже защищал от нападок Пукелова, но вместе с тем соглашался, что местами поверхностно, недостаточно продуманно, не всегда обоснованные выводы. А что? Основания для этого есть.

В раздражении он бесцельно ходил по комнате, расставляя стулья по местам, прибирая бумажки. Взгромоздил на своем столе груду папок, чтобы сразу было видно, какой у него завал, какой он занятой человек. Но тут же скривился – решил убрать. Положил справа папку с везенинской рукописью – знакомая обложка залоснилась, голубые тесемки размахрились совсем. Сел за стол, спрятал зябнущие ладони под мышки, немного согрелся. Таблетка, что ли, помогла, но раздражение улеглось, мысли пошли другие.

«Конечно, Коля сам виноват, но все–таки неладно вышло с ним. Получилось, что обнадежил его, а потом подвел. Впутался этот Пукелов, черт бы его побрал!..» А что если откровенно Везенину рассказать, раскрыть перед ним все карты?.. Попробовать вместе найти способ, как втиснуть рукопись в план. Скажем, Ямщикова подключить?» А что, Коля мог бы сходить к нему, объяснить, в чем дело, попросить поддержки. Он приблизительно представлял себе эти ходы, и толк из них мог бы выйти, но понимал, что Твердунов с его невероятным нюхом наверняка учует, чья здесь инициатива, чья подсказка сработала. И все же, может быть, рискнуть?.. Любой автор будет по гроб жизни благодарен за подобную информацию, ведь с его стороны это акт доверия, огромная дружеская услуга. А что, может, и в самом деле?.. Везенин в общем–то перспективный кадр. Просто ходов еще не знает, не обтесался, в нужные сферы не проник… Но голова у него светлая. Если сейчас помочь, со временем вместе можно будет дела делать… Во всяком случае, возможный вариант…

Эта идея показалась вдруг соблазнительной. Но для такого разговора, пожалуй, и обстановка другая нужна. «А не пойти ли вместе в ресторан, прямо отсюда, сейчас?.. А что, выпить, закусить… Хорошо бы в самом деле расслабиться. Может, и голова пройдет…» Он представил, как они с Везениным сидят вдвоем за уютным столиком в душноватом ресторанном тепле, в другом конце зала играет оркестр, от рюмки коньячка приятное тепло растекается по жилам – и эта идея ему понравилась. Главное, этот дружеский контакт, это теплое отношение, которого сейчас не хватает. Если у Коли денег не окажется – не беда, он сам заплатит (в бумажнике рублей тридцать есть). Собственно, Везенин его дома у себя угощал – вот и будет взаимно. Можно потом и к себе их с Глашей пригласить. Запросто, если отношения наладятся. Показать им новую квартиру, с Викой познакомить.

Он поймал себя на том, что готов увлечься этой идеей, и слегка осадил себя. Можно, конечно, пойти и в «кабак», и поговорить по душам. Но не так сразу. Встретить нужно не так. Пускай помучается, ощутит безвыходность. Неплохо и болезненное состояние свое показать: вот, мол, нездоровится, а сижу здесь допоздна, вожусь с твоей рукописью.

И когда хлопнула в конце коридора входная дверь, еще больше нахохлился за столом, зябко поднял воротник пиджака, устало приложил руку ко лбу.

Везенин пришел спокойный и какой–то деловито–бесчувственный. Он был бледен, но ни следа расстройства или мрачности на лице. Коротко поздоровался, сел напротив, повесил сумку на спинку стула. Сумка была дешевая, полиэтиленовая; в нижней части ее бугрилась и просвечивала картошка, а сверху торчал невместившийся до конца замороженный рыбий хвост. Этот рыбий хвост особенно покоробил; Коля словно бы и не придавал значения предстоящему разговору – вот мол, по дороге в рыбный заскочил.

– Ты что, заболел, что ли? – спросил он, присматриваясь к Вранцову.

– Да, наверное. Хренотень какая–то! – страдальчески скривился тот. – Мерзко себя чувствую. Температура поднялась… – зачем–то соврал он, хотя и не думал еще измерять температуру.

– Да, – сочувственно кивнул Везенин. – Вид у тебя неважный. Шел бы к врачу, а я в другой раз мог зайти.

– А-а!.. – скорбно отмахнулся Вранцов. – Когда болеть?.. Конец года, столько работы. Вон какой завал!..

Он подвинул к себе знакомую коленкоровую папку, готовясь к разговору, медленно развязал голубые тесемки ее.

– Ну, в целом я тебе уже обрисовал положение, – пробормотал он. – В редакции внимательно рассмотрели твою работу. Были две рецензии, ты знаешь. Ну что можно сказать?.. Работа интересная, конечно, живое изложение, стиль неплохой…

Везенин смотрел на него спокойно, внимательно, но так, словно речь шла о каком–то пустяковом деле, да к тому же решенном давно. И этим спокойствием раздражал. Как бы показывая, что все понимает, что от него, редактора, здесь ничего не зависит, и значит, претензий к нему нет. И хотя именно это Вранцов и собирался ему внушить – сейчас оно казалось почти оскорбительным.

– …Но понимаешь, старик, в данный момент ничего с изданием книги не выйдет, – быстро, заученно пробормотал Вранцов. – Планы расписаны, сверстаны на три года вперед. Была надежда на резерв, но там прошли более актуальные… (он запнулся, вспомнив галиматью Пукелова) рукописи. Я понимаю, старик, что для тебя это очень важно… Но согласись, что тебе есть еще над чем поработать. Не все взвешено, как следует, не все проработано. И потом, – закрыл он папку, – это смахивает на публицистику, а наш профиль – солидные монографии, учебно–методическая литература.

Ему было трудно говорить – во рту пересохло, он болезненно морщился. А Везенин слушал и смотрел на него сочувственно, как бы призывая не мучиться, кончать побыстрее разговор, коль уж вообще–то и так все ясно. Если бы Коля очень расстроился, стал жаловаться, набросился на него с упреками, проще и легче было бы перейти к тому, что наметил, – объяснил бы ему ситуацию, намекнул, что есть выход, можно кое–что предпринять, что в следующем году можно повторить попытку, в особенности, если на службу устроиться, в чем Вранцов тоже мог бы помочь. Но Коля был молчалив и спокоен. Не возражал, не жаловался, ничего не просил. А главное, этот сочувственный взгляд – он уж просто бесить начинал. Будто его, Вранцова, головная боль и лёгкое недомогание – это серьезней, болезненней, чем собственная неудача с рукописью. Будто сочувствовать надо не ему, а Вранцову. Будто у Коли значит, все нормально, все хорошо, за исключением этой мелкой неприятности, а вот с ним, Вранцовым, что–то неладное происходит.

– Ну что же, – едва дослушав, потянулся Везении к своей папке. – Я так и понял еще из телефонного разговора. Извини, старик, что понапрасну отнял у тебя время с этой рукописью. В общем–то я и сам понимаю, что шансов у меня нет. Так, по наивности возмечтал было…

– Да что ты, старик, – сказал Вранцов, горбясь и потирая болезненно лоб. – Интересная вещь. С удовольствием прочел, любопытные места есть… Мне, честно, жаль, что так получилось. Неприятно, конечно. Я понимаю, как тебе нелегко.

– Да ты не переживай! Ладно уж, чего там, – сказал Везенин, завязывая тесемки. – Перекантуемся как–нибудь.

– Я «не переживай»? – удивился, не понял Вранцов.

Но Везенин уже повернулся уходить, ничего больше не спрашивая, не уточняя. Сунул рукопись в ту же сумку с мороженой рыбой, попрощался: «Счастливо, Аркадий. Пока!..» И ушел. Ушел, оставив его в пустой комнате, не подождав, хотя бы из вежливости, чтобы вместе выйти на улицу. Вранцов не успел сказать даже все, что наметил, какие–то ободряющие слова, заранее подготовленные, сказать не успел.

На душе у него сделалось совсем муторно. Словно обидел кровно Везенин, просто плюнул в лицо. «Гордый! Корчит из себя!.. На других лица нет, когда возвращают им рукопись, а этот хоть бы хны!.. – ругался он, собираясь домой, запихивая бумаги в стол, отыскивая по карманам перчатки. – Другие скандалят, имея положительную рецензию, жалуются вплоть до ЦК, ходят, просят, унижаются. А этот хлопнул дверью и ушел… Непризнанный талант! Сраный гений! Подумаешь, гонор!..»

Распихал, как попало, бумаги, надел свою куртку с капюшоном и вышел в коридор.

В полутемном пустом вестибюле лишь над конторкой вахтера горел свет. Краснорожий, мрачный Савельич, сопя, пил чай с прихлебом за своей конторкой. Противными показались его заплывшие глазки, толстый пористый нос. Не попрощавшись, быстро прошел мимо него, досадливо хлопнул дверью, выходя. «Дверью не хлопать, интеллигенция!» – догнал его уже на улице грубый окрик вахтера.

Даже и теперь отчетливо помнилось: на улице в тот вечер была сизая мгла. И весь–то день прошел полутемный, пасмурный, а к вечеру надвинулись откуда–то новые тучи, сгустившие сумерки почти до полуночной тьмы. Но вечернее освещение еще не включили, и потому тьма в городе была странная, не городская какая–то – не расцвеченная, как обычно, огнями на улицах, а сгущенная, сплошная. Даже окна в домах были темны. Рабочий день уже кончился, а домой люди не добрались еще – пол-Москвы в этот момент ехало в транспорте или толпами ожидало его на остановках. Машины по Ломоносовскому проспекту шли с зажженными фарами, как по какой–нибудь тундре в полярную ночь. Водители резко сбавили скорость, и эта сплошная масса машин двигалась во тьме непривычно медленно, будто в каком–то траурном кортеже. Время от времени небо высвечивалось нервными сухими всплесками бледных зарниц, и тогда весь город виден был далеко с горы – везде темный, почти без огней, будто вымерший. То там, то здесь в густом потоке машин водители длинно сигналили, и в наэлектризованном воздухе гудки эти звучали мрачно, зловеще, как трубы траурного оркестра. Гром, несильный, но угрожающий, глухо перекатывался почти непрерывно – словно большой барабан глухо аккомпанировал вою труб.

Вместо дождя вдруг посыпался густой снег. Но бледные молнии по–прежнему сквозили чрез белую пелену, сквозь нежданную круговерть холодных липких снежинок. В их фосфорических вспышках темные толпы на остановках и тротуарах стояли и брели, словно тени. Усиливаясь, становились слышны завывания ветра, какого–то не городского, а дикого, степного… И всю дорогу, пока с отвратительным настроением и головной болью Вранцов ехал с работы, в автобусе царило молчание, лишь изредка прерываемое старушечьим вздохом или сдавленным тоскливым мужским ругательством. Странное было чувство, будто автобус идет по широкой степи без дороги, и вокруг без дороги, неведомо куда бредут понурые усталые люди. А размытые остовы зданий и пик университета, проступавший сквозь тьму и пургу, казались лишь видением, каким–то степным миражем во мраке.

Но добравшись наконец до Филей и выйдя из автобуса, Вранцов увидел, что снег, едва забелив землю, перестал и уже тает, что грома и молний нет; что повсюду, как в обычный вечер, зажигаются огни, и дети играют и бегают во дворах. Грудь отпустило, стало легче дышать. И пусть отвратное настроение не совсем еще прошло, но его уже смягчала мысль, что все нормально, что ничего плохого с ним не произошло, и с этой мыслью он подходил к своему дому…

С этой мыслью он подходил к дому, когда сверху донеслось воронье карканье. А подняв голову, увидел крепкую дубовую ветку, росшую перпендикулярно стволу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю