Текст книги "Corvus corone (СИ)"
Автор книги: Николай Верещагин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Николай Верещагин
Corvus corone роман
Часть первая
IЧто–то случилось, а что – непонятно.
Внезапное головокружение, короткий обморок – и странная легкость во всем теле, но легкость неприятная, тоже какая–то обморочная… Было неудобно, тесно, словно в чужой, не по размеру одежде. Сознание затуманилось – не мог бы даже сказать, спит он сейчас или бодрствует, не понимал, где он и что с ним.
Это случилось только что, несколько мгновений назад, но нужно было напрячься, чтобы припомнить, восстановить…
…Он возвращался с работы. Уже подходил к дому… На вершине старого дуба, на голых, корявых сучьях его темными комками, едва различимыми в сумерках, сидели вороны… Чем–то встревоженные, они раскричались там. Непроизвольно он поднял голову и увидел прямо перед собой крепкую узловатую ветку дуба, росшую перпендикулярно стволу. Неудержимо вдруг захотелось подпрыгнуть и ухватиться за нее… Он подпрыгнул…
И вот сидел теперь на этой ветке, испытывая головокружение, чувствуя какую–то болезненную легкость во всем теле, неприятную ему. Зачем взобрался на дерево, с чего ему «в голову взбрело – этого Вранцов и сам не мог понять. Вроде бы и кружки пива не выпил сегодня, а перед глазами, как у пьяного, все плыло.
Почти стемнело уже, и в доме, во всех подъездах его, беспрерывно хлопали двери – соседи шли с работы домой. В осенних сумерках окна освещались одно за другим, приоткрывая взгляду со стороны свой потаенный квартирный мир. Мальчишки с криком, азартно толкаясь, гоняли по двору резиновый мяч. Лопоухий мохнатый щенок прыгал, метался между ними, тявкая от восторга.
Никто не заметил Вранцова, не обратил на него внимания. И хорошо, что не замечали. «Что это со мной? – приходя в сознание, встревожился он. – Залез на дерево посреди двора, да еще рядом с домом. Чушь какая–то, сдвиг по фазе! Увидят – засмеют…»
Он хотел спрыгнуть, глянул вниз – но показалось высоковато. Хотел опереться о ствол, потянулся к нему, но сбоку с сухим треском и шелестом развернулось что–то темное. Он глянул и обомлел: вместо руки справа торчало нечто широкое и жесткое, в перьях, похожее на крыло. Глянул налево – и там крыло, только полуопущенное. «Отвратный сон, – тоскливо подумал он. – Гнусь какая–то!.. Не нужно было переедать за ужином. И без того уже нервишки пошаливают – каждую ночь эти мерзкие сны…»
Он сделал усилие, чтобы проснуться, заворочался на ветке, но проснуться не удалось. Что–то темное и длинное торчало перед глазами, мешая смотреть. Он свел глаза к переносице – это был клюв. Вместо ног у него оказались короткие чешуйчатые лапы с кривыми когтями, вцепившимися в дубовую кору.
«Хватит! – не слыша своего голоса, беззвучно закричал он. – Все! Все! Я уже не сплю!..» Оставалось последнее усилие, чтобы очнуться, еще какой–то миг, но окончательно прийти в себя он не мог.
«Надо спрыгнуть на землю, – вдруг осенило его. – Пока сидишь на этой дурацкой ветке, поневоле чувствуешь себя птицей».
Прыгать было высоковато. Он неуверенно потоптался на ветке, раз–другой непроизвольно взмахнул крыльями, примериваясь, и наконец неуклюже подпрыгнув, спланировал на пожухлую осеннюю траву… В тот же миг с оглушительным лаем на него бросился прыжками огромный лохматый пес, ростом с теленка. В ужасе, не помня себя, Вранцов кинулся бежать, из горла вырвалось дикое: «Кар–р–р!..», и, суматошно замахав крыльями, он сам не заметил, как взлетел на дуб.
Опомнившись, он увидел сверху, что напугавшая его собака была тем самым мохнатым щенком по кличке Тимка, с которым ребята играли во дворе. Щенок прыгал внизу под деревом и, задирая голову, звонко тявкал на него. Мальчишки сбежались, окружили Вранцова, стали показывать на него пальцами и швырять мячом. С негодованием увидел он среди них своего Борьку, который без шарфа на холоде и в расстегнутом пальто азартно вместе со всеми швырял в него мяч. Но мяч ударялся о ветки, не долетая. Тогда один из мальчишек запустил в него каким–то прутом. Хлипкая на вид хворостина стремительно выросла, взметнувшись снизу вверх, и над головой просвистела уже внушительной дубинкой… С резким невольным карканьем он взлетел и, сделав широкий полукруг над двором, сел на самую верхушку тополя в стороне. Мальчишки сразу потеряли к нему интерес – они снова принялись гонять мяч, а щенок с дурашливым лаем помчался за ними.
Немного отойдя от этого дикого, какого–то животного испуга, Вранцов вспомнил, что так и не проснулся еще, что этот идиотский кошмар все еще продолжается. Нужно было сейчас же избавиться от него – но как, если цепкое наваждение не отпускало? По–прежнему перед глазами у него торчал омерзительный черный клюв, а вместо ног какие–то чешуйчатые лапы. «А вдруг это на самом деле? – ужасом пронзило его. – Вдруг это не сон?..» Он готов был уже закричать от отчаяния, но взял себя в руки. «Спокойно, без паники!.. – шептал он себе. – Обыкновенный кошмар. Сейчас он пройдет. Но не сразу – надо потерпеть, переждать… Уже просыпаюсь – ведь сознаю же себя, мыслю по–человечески… Просто не сразу – это переход между явью и сном…» Он замер в ожидании, даже постарался расслабиться, насколько мог, успокоить нервы, но нелепый этот сон не прерывался, оставался с ним.
С ветки, на которой он сидел, прямо на уровне своих окон, Вранцов увидел, как в квартире зажегся свет и Вика расстегивает пальто в прихожей. Нагнувшись, она устало сняла сапоги, переобулась в домашние тапочки. Выпрямилась, вялым движением поправила волосы перед зеркалом. Подняла с полу битком набитую сумку и прошла на кухню. С озабоченным лицом стала перекладывать продукты в холодильник. Зажгла газ, поставила на плиту чайник и белую эмалированную кастрюльку – собиралась что–то варить на ужин.
С тупым нараставшим отчаяньем смотрел он отсюда, из темноты, на жену. Кошмарный сон его не кончался, и чем дольше это продолжалось, тем меньше была надежда проснуться, тем страшнее становилось ему. Никогда не думал, что кошмары могут длиться так долго и обладать такой силой яви. Скорее уж это походило на сумасшествие. Но сумасшедший ли он, если сам отдает себе в этом отчет?.. Тут сквозила какая–то зловещая ирония, намекавшая, что случилось, пожалуй, нечто похуже ночного кошмара, необычайнее сумасшествия – нечто настолько дикое, запредельное, что одна мысль об этом обдавала ледяным ужасом. В отчаянии Вранцов гнал от себя эту мысль, сопротивлялся ей изо всех сил, но она не оставляла его, а точно влипла в сознание. «Нет, нет! – ища спасительного объяснения, уверял он себя. – Это просто какой–то бред. Я болен, у меня высокая температура, а при ней бывают иногда бредовые состояния… Я болен, лежу у себя в комнате. Вика пришла, но еще ничего не знает. Сейчас она войдет, всплеснет руками, пощупает лоб, вызовет неотложку. Сделают укол – и приду в себя…» Он плотно зажмурил глаза, стараясь отвлечься от этого наваждения, переключиться на что–то другое, надеясь и без укола, усилием воли, прийти в себя.
«Господи, как нехорошо, как неудачно заболел! – тоскливо подумалось между тем. – Утрясается план, решается вопрос о Венеции. Уже включили в списки – Твердунов поддержал, – но теперь пошлют вместо него Яшу Могильного. Этот проходимец не упустит своего. К тому же анонимка была насчет Везенина. Дескать, он, Вранцов, проталкивает своих, одобрил идейно незрелую рукопись. Да какая там анонимка! Ясно, кто накатал. Тот же Яша и удружил – мастер на такие дела!.. Как же досадно, что уплывает Венеция!.. Вот так и всегда, – заныло в душе, – только наладится жизнь, засветит что–то хорошее впереди – сразу жди неприятностей!..»
А дома тем временем прибежал с улицы Борька, чумазый и расхристанный, как всегда, в пальто, застегнутом не на ту пуговицу. Вика, грозя пальцем, отругала его, погнала в ванную умываться. Собрала ужинать на кухне. Перед тем как самой сесть за стол, подошла к окну, наклонилась, ищущим взглядом окинула тротуар внизу. «Меня ждет, – догадался Вранцов, и сердце его сжалось от горя. – Что же это такое в самом деле? Когда же кончится этот бред?..» Он все терпел, все надеялся, что вот сейчас сгинет, спадет наваждение, и, пусть больной, с высокой температурой, он окажется дома, в постели, в привычной обстановке, в привычной шкуре своей. Он ждал, торопя каждый миг, он надеялся, но что–то сломалось, заклинило в сознании, и жуть эта не уходила, будто намертво прилипла к нему.
Совсем стемнело; в кирпичных домах, широким квадратом замкнувших двор, светились окна на всех этажах; зажглись фонари у подъездов. Двор опустел, зато в квартирах у себя люди собирались после дня, проведенного врозь, – ужинали на кухнях, сидели у телевизоров по–домашнему. Они там блаженствовали в тепле и уюте, а он все торчал на своей ветке нахохлившейся птицей и тоскливо ждал, когда пройдет это жуткое наваждение, неотвязно мучившее его. Его лихорадило, слегка тошнило, и мерзко было на душе от беспомощности и обиды. Как много дал бы он сейчас, чтобы оказаться там, среди них, чтобы, как и они, дожевывая что–то от ужина, устроиться перед телевизором на диване. Там по первой программе начиналась «Ирония судьбы», которую он собирался посмотреть еще раз сегодняшним вечером.
Был вечер пятницы, конец недели, «уик энд»…
Ночью в квартире допоздна горел свет – это Вика ждала его с работы. Уложив Борьку, она долго сидела перед телевизором, кутаясь в свой старенький пуховый платок. Подходила к окну, всматривалась в темноту, заслонившись рукой от лампы. Потом звонила по телефону, видно, спрашивая где–то о нем. А Вранцов все так же птицей сидел на суку, весь дрожа от холода, от болезненно–нервного возбуждения, и ждал, когда все это кончится, от отчаянья впадая уже в прострацию, в какое–то безнадежное оцепенение. Он видел отсюда лишь силуэт жены, но ни за что не решился бы подлететь ближе. Казалось, стоит лишь Вике бросить взгляд в его сторону, и она узнает, разглядит его в облике этого отвратительного пернатого существа, поймет, что с ним сотворилось. От одной мысли об этом его охватывал ужас.
Кроме того, ему противно было летать. Он уже ощутил, что крылья держат его на воздухе, но ощущение это показалось неестественным и отвратным. А главное, было такое чувство, что, пролетев хотя бы немного, он словно бы согласится с этим мерзким превращением, как бы подпишется под ним, и тогда уже обратного хода не будет. А он не хотел, он верил, что все это с ним невзаправду… Поэтому он даже не расправил крылья, а лишь двумя–тремя неуклюжими прыжками поднялся выше на ветку, откуда удобнее было смотреть, и сидел, нахохлившись, с тоской заглядывая в родные окна своей квартиры.
Около полуночи Вика разделась, потушила свет и легла в постель. По тому, как резко она расстегивала кофточку, как бросала вещи куда попало, Вранцов понял: злится, что не пришел вовремя, даже не позвонил, и завтра встретит его мрачнее тучи. Если, завтра, конечно, он вернется домой…
Понемногу стал накрапывать дождь, невидимый в темноте. Вранцов заметил его по шороху капель о ветки, по легкой ряби в лужице на тротуаре, дробящей отражение фонаря. Удары капель он ощущал на шее, на голове, но только шлепки, без привычного холодка на коже. И с отчаяньем понял, что ощущает дождь, как птица, а не как человек, – и с горя заплакал. Но он не знал, слезы это жидкими шариками искрились у него в глазах или капли дождя. Он не знал еще, плачут ли птицы слезами…
IIНочью похолодало, и дождь под утро сменился снегом. Мягкий, нежный, чуть влажный, он ниспадал, ложился на землю ласково, словно обещая после долгого осеннего ненастья благодать и покой. Понемногу все кусты, все деревья, все крыши и провода в округе, все гаражи и сараи, все деревянные скамейки, все бельевые веревки, все песочницы и качели на детских площадках – все высветлил, выбелил первый снег; и земля была светлее ночного неба.
Когда, забывшись под утро коротким сном, Вранцов снова открыл глаза и, вместо привычных бежевых обоев в спальне, увидел эту картину, этот забеленный под смуглым небом уличный пейзаж, он с новым ужасом понял, что за ночь ничего не изменилось и чудовищная эта метаморфоза с ним в самом деле произошла. То, что прежде, в сумраке ночи, еще могло показаться нелепым бредом и сном, в яснеющем свете дня предстало так реально и непреложно, будто иначе и быть не могло. Он сидел на ветке весь в перьях, съежившийся до размеров обыкновенной вороны, тогда как мир вокруг ничуть не изменился, остался прежним, таким, как всегда. Прежним для всех, но не для него. И теперь, если он хочет как–то осмыслить свое положение, сориентироваться в нем, он должен признать этот факт.
За ночь он так истерзался, измучился, что теперь, устав от страданий, даже мучиться больше не мог. Прежнего Вранцова не было. Он исчез, испарился, осталось лишьодно воспоминание о нем. Он пропал, он умер и уже похоронен, без музыки, без траурного обряда, и даже неизвестно где, а точнее, нигде. Вместо него осталось на земле что–то нелепое, какая–то уродливая поганая птица, даже сравнение с которой показалось бы оскорбительным еще вчера.
Это было так ужасно, так чудовищно жестоко, что за весь вчерашний вечер и всю ночь никуда дальше этого факта он в своем сознании двинуться не мог. Это просто не укладывалось в голове, это не могло быть предметом здравого разумного осмысления, он отказывался думать об этом всерьез. И лишь в свете брезжащего утра усилием воли наконец заставил себя преодолеть свинцовое это отчаяние и хоть сколь–нибудь трезво на дело взглянуть.
Что же он все–таки теперь собой представлял? До каких пределов дошла в нем эта жуткая метаморфоза? Он видел свое короткое тело в перьях (на животе сероватых, но черных на крыльях и на груди), видел чешуйчатые лапы, видел, скосив глаза, свой костяной, с какими–то щетинками у основания, острый клюв. Но сознание–то у него было прежнее, человеческое. И память осталась прежней: ничего птичьего он в своем прошлом не помнил, ничего вороньего в своем сознании не ощущал.
И опять забрезжила спасительная мысль, за которую он тут же ухватился, мысль, что это особого рода галлюцинация, что у него просто психический криз, какой–то редкий психопатический феномен – ведь представляют же себя сумасшедшие кто слоном, кто ящерицей, а некоторые, он слышал, даже чайником или утюгом. Пускай болезненное помрачение, пусть даже сумасшествие, шизофрения – все равно уже легче. Он будет упорно лечиться, его покажут лучшим специалистам, он будет старательно все врачебные предписания выполнять. Нет, он только кажется себе птицей, а на самом деле, как и прежде, он человек. Просто галлюцинаторные ощущения достигли невиданной силы, захватили все его чувства целиком.
Необходимо было как–то объективно проверить это, но как?.. Не станешь ведь спрашивать прохожих на улице, птица ты или человек.
Пока он мысленно искал какой–нибудь другой подходящий способ, случай представился ему сам. Несмотря на ранний час, к соседнему дому, осторожно лавируя между газонами, подъехал грузовик «Мострансагентства», из которого вылезли двое грузчиков и шофер. Не мешкая, стали выносить из подъезда и устанавливать в кузове мебель – с утра пораньше там кто–то переезжал. Когда подняли трехстворчатый зеркальный шкаф и ушли за другими вещами, Вранцов спланировал с ветки, сел на задний борт грузовика и, вытянув шею, заглянул в зеркало.
Сначала он ничего не увидел в блестящей глади, отражавшей лишь угол дома, кусок светло–серого неба и балкон с потертым ковриком на перилах, – его самого в зеркале просто не было. Но в следующий момент, приглядевшись, заметил нечто в правом нижнем углу, и это нечто было столь ужасно (какая–то черно–серая взъерошенная птица с отвратительным клювом и круглыми глазками), что с криком отчаянья взлетел и вне себя начал метаться по двору, то рывками взмывая вверх, то падая к самой земле, словно стараясь сбросить с себя этот морок, эту ненавистную шкуру, вырваться в прежнее свое существование, где он был, как все. Но эти отчаянные метания ни к чему не привели. Лишь привлек к себе внимание редких прохожих, которые задирали голову с удивленным видом: «Что за сумасшедшая ворона! Взбесилась что ли?..»
От позора он взмыл и улетел на какой–то безлюдный глухой пустырь, где долго сидел на старом покосившемся столбе, предаваясь горестным размышлениям. Не нужно было ему смотреть на себя в зеркало. Так он мог бы иной раз и забыть о своем облике, хоть иногда ощущал бы себя по–прежнему человеком, только летающим, а теперь он знал, как выглядит в действительности, и действительность эта была ужасна. Впрочем, отражения в стеклах и магазинных витринах все равно не дали бы ему долго заблуждаться на этот счет.
Но бесконечно предаваться отчаянью он не мог. Нужно было как-то жить, хотя бы и в вороньих перьях. Напомнил об этом, и очень настойчиво, его желудок, который ничуть не изменился и так же требовал пищи, как и всегда. Только чувство голода не постепенно, как прежде, нарастало в нем, а охватило Вранцова сразу и сильно до одурения, властно побуждая найти что–то съестное и как можно скорей. И хотя летать было по–прежнему противно, под влиянием голода он сорвался, неуклюже полетел куда–то в сторону и, прежде чем осознал толком, куда летит, уже опустился в дальнем конце двора возле мусорных бачков и всякой наваленной там рухляди. Здесь валялись на земле черствые куски хлеба, попадались засохшие корки сыра, колбасные обрезки и много других объедков – достаточно, чтобы перекусить. Не успев даже как следует оглядеться, побуждаемый острым голодом, он приблизился скоком к аппетитно поджаристому куску батона и торопливо клюнул его раз–другой…
«Что же это я делаю? – вдруг пронзила его страшная мысль. – Ведь я же отбросы ем!..» Сознание этого было столь ужасно, что он перестал клевать, хотя какая–то другая властная сила неудержимо тянула к батону и голод невыносимо терзал его внутренности. И все–таки он не позволял себе клюнуть этот батон. Голод толкал его к черствому куску на земле, а что–то прежнее, человеческое кричало: «Не надо! Не сметь!» Он отскочил в сторону, но совсем улететь не мог – помойка словно магнитом тянула его. «Это же дрянь, гниль, инфекция!» – твердил он себе, но глаза его не видели ничего ужасного в этих разбросанных среди всякого хлама и мусора кусках съестного.
Они даже казались вполне аппетитными (вон тот слегка позеленевший кусочек любительской колбасы), и запах, исходящий от них, был уже не тем, от которого прежде он воротил нос, а даже как будто и соблазнял. «Нет! – почти теряя самообладание, приказал он себе. —
Ни за что! Лучше смерть! Лучше подохнуть с голоду!..» И, взмахнув крыльями, он взлетел, сделал прощальный круг над свалкой, словно вырываясь из каких–то невидимых волн ее властного притяжения, и сел поодаль на дерево.
«Победил, превозмог! Устоял, слава Богу!» – возрадовался он, лихорадочно дыша.
Но радость была недолгой: голод опять принялся за свое. Никогда в жизни так не хотелось есть! Казалось, целую вечность не ел. Терзая каждую клеточку тела, голод буквально сводил с ума. А помойка была хорошо видна отсюда, и аппетитные кусочки, которые успел приметить там, так и стояли перед глазами. И вот, когда Вранцов почувствовал уже, что последние остатки человеческого сознания покидают его, а все существо прожорливой птицы неодолимо влечет к отбросам, он заметил вдруг кастрюлю на одном из балконов ближайшего дома, на уровне пятого этажа. Чистенькая голубенькая кастрюлька эта стояла на балконной тумбочке, и в ней вполне могла быть какая–то снедь.
Он взлетел и без опаски, забыв всякую осторожность от голода, метнулся прямо к балкону. Сел на тумбочку и твердым длинным носом своим сковырнул крышку с кастрюли. Крышка упала на цементный пол, с резким звоном бренча и подпрыгивая. В кастрюле, из глубины густого холодного борща, вкусно пахнущего чесноком, подернутого белой корочкой жира, торчал большой кусок мяса костью вверх. Он схватил мясо клювом и сразу взлетел, лихорадочными взмахами крыльев стараясь побыстрее набрать высоту и уйти в сторону.
И не зря! – в тот же миг балконная дверь распахнулась со звоном, в проем выметнулась мохнатая швабра на длинной палке и, едва не сшибив его, с хряском ударилась о перила балкона. Сама швабра, кувыркаясь, полетела вниз, а обломанный черенок остался в руках разъяренной хозяйки, которая с проклятьями потрясала им. «Ах ты дрянь! – кричала она, размахивая этим обломком. – Ах ты сволочь поганая!..Совсем обнаглели эти птицы! Поразвели тут всякую нечисть!..» На ее крик выглянули на балконы соседи, замелькали любопытные лица в окнах, но Вранцов лишь мельком видел все это, в панике, стремглав улетая прочь. Только скрывшись на другой улице, забившись среди вытяжных труб и антенн на крыше какого–то дома и наскоро утолив голод, торопливо обклевывая мясо с добытой кости, он немного пришел в себя и успокоился.
От вкусной еды, от того, что голод не терзал его больше, настроение поднялось. Он ощутил даже некое довольство собой, своей выдержкой и сообразительностью. Только сейчас он по–настоящему понял, какую трудную душевную борьбу выдержал и как важно было в этой борьбе победить. Никогда раньше над этим не задумывался, лишь теперь осознал, что совсем не безразлично, не все равно, что ты ешь. Всякое живое существо ест то, что свойственно его натуре. Скажи мне, что ты ешь, и я скажу, кто ты. Тигр не будет уже тигром, если станет питаться травой. Орел расстанется со своей гордой орлиной сущностью, если примется клевать падаль. Так и он – никогда уже не сделается вновь человеком, если станет питаться отбросами. Как бы там ни было, при любых условиях он должен питаться нормальной человеческой пищей. «Ты лучше голодай, чем что попало есть…» – вспомнил он строчку Хайяма и полностью сейчас согласился с ним.
Но где же взять полноценную пищу, кто будет его кормить? Отбросами, со всеми другими воронами, он мог бы питаться вполне безопасно, а если с таким риском добывать хорошую еду, то недолго достанется ему полетать. «Но ничего, что–нибудь придумаем, – рассудил он. – Если, отказавшись от даровых отбросов, я усложнил себе жизнь, то, сохранив человеческое, а не птичье сознание, и преимущества буду иметь немалые. Придется, возможно, добывать себе пищу кражей, но что поделаешь, если другого выхода нет. Воровать, конечно, нехорошо, но все же это лучше, чем быть вороной».
И в самом деле, пользуясь изобретательным человеческим своим умом, Вранцов довольно быстро разрешил проблему питания. Высмотрев, чтобы в квартире никого не было и чтоб снаружи не засекли, он садился на балконы или подоконники верхних этажей, разрывал клювом сетки, полиэтиленовые сумки с продуктами, которые иные хозяйки выставляют зимой на мороз, и уносил добычу к себе. На чердаке соседнего дома он устроил свое гнездо, а в укромном уголке под застрехой – что–то вроде холодильника, где хранил запасы еды. Это оказалось весьма кстати, так как аппетит в новой шкуре обнаружился у него поистине зверский. Есть хотелось постоянно, но, наедаясь по старой привычке до отвала, он тут же заработал себе сильнейшее расстройство желудка. После этого уразумел, что в новом качестве ему надлежит питаться часто, но понемногу, да и меню свое обычное следует изменить. В целом же пищеварение у него оказалось теперь даже лучше, чем прежде. То ли активный образ жизни, то ли свежий воздух так повлиял, но даже небольшой гастритик, который раньше его беспокоил, теперь вдруг совсем исчез – будто никогда и не было.
От горячей пищи быстро отвык, совсем не нуждался в ней. Нисколько не хотелось курить, не тянуло выпить – сама мысль об этом была противна. Но очень не хватало чашечки кофе – от этой своей интеллигентской привычки почему–то даже теперь не отвык.
На устройство гнезда и запасов пищи ушли оба выходных. Время в хлопотах незаметно промчалось. Заботы о гнезде и хлебе насущном так поглотили его, что даже отвлекли на время от мрачных дум. Оказалось, что для птицы это весьма важные заботы, которые властно захлестывают и не отпускают до тех пор, пока не будут полностью решены. «Вот и говори после этого, что птицы небесные не жнут, не сеют, – желчно успевал подумать в этой суете Вранцов. – На Бога надейся, а сам не плошай!»
Но, худо–бедно, а к вечеру воскресенья он в общем уже устроился с жильем. Если кооперативную свою квартиру строил пять лет, а все недоделки устранял еще два года, то сейчас обзавелся собственным гнездом куда как быстрее. Правда, не слишком–то и велики были отныне его потребности. Положим, питался он, как Лукулл, но жил–то скорее, как Диоген Синопский. Но зато ни в каких дефицитных материалах и мебельных гарнитурах теперь не нуждался, а сухие ветки, солома и клочки шерсти для гнезда в изобилии валялись повсюду.
Когда вопрос с питанием и жильем был решен и хлопотливая птичья суета, на время овладевшая всеми помыслами, оставила его, верх опять взяло человеческое, и горестное уныние овладело им. Пусть голод и непогода ему теперь не грозят, но положение его было поистине ужасным. Что ждет его впереди? Что будет теперь с семьей? Что скажут о нем на службе?.. Каким образом дать знать своим, что он жив, по крайней мере? Да и вопрос еще, нужно ли это делать. Не лучше ли сразу, уже сейчас исключить себя из списка живых, из числа людей, чтобы не надеяться, не мучиться понапрасну?..
Вечером со своей ветки напротив окна Вранцов видел, как домой к ним приходил участковый. Он сидел в большой комнате за столом, без фуражки, но не снимая шинели, и о чем–то расспрашивал Вику, что–то записывал в блокнот. Вика понуро сутулилась, то и дело подносила к глазам зажатый в руке платочек; а Борька не бегал во дворе, не футболил с ребятами, как обычно, а сидел в своей комнате, серьезный, притихший. Заглядывая с тоской в свои окна, Вранцов будто кино про них смотрел. Кино немое и даже без титров – но и так все было понятно, понятней некуда – и это ужасней вдвойне. Уходя, участковый с соболезнующим видом попрощался с Викой в прихожей. Фуражку так и не надел, держал в руке, словно в доме покойника.
Весь вечер жена часто подходила к телефону и, разговаривая, опять промокала глаза платочком. Значит, многие уже знают об его исчезновении, обеспокоены и подозревают самое худшее. Он видел, что Вика напугана и расстроена, но чем он мог ее успокоить, какую весть подать о себе?.. И, мучаясь на своей ветке, с горечью понимал уже, что не суждено им узнать о нем ничего, что вся милиция страны со всеми своими розыскными ищейками никогда не найдет его, ни за что этого дела об исчезновении гр. Вранцова не раскроет. В то время как он сидит в двадцати шагах от окна – совсем близко, и все же дальше от них, чем если бы улетел на Луну или пропал в бушующем океане. Отныне он исключен из сообщества людей, вычеркнут самым жестоким, самым издевательским образом…