Текст книги "Благотворительница (СИ)"
Автор книги: Наталья Шнейдер
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Глава 27
Андрей раскрыл на столе передо мной футляр, выстеленный темным бархатом. Внутри лежала стеклянная пластина. Свет отражался от серебра, через прозрачные участки просвечивала темная подложка, и все это вместе удивительным образом превращало негатив в нормальное изображение.
Простор Волги, изгиб берега, город на заднем плане. Женщина в салопе смотрит на фотографа через плечо.
Я вгляделась в свое-не свое изображение. Вздрагивать, увидев себя в зеркале, я уже перестала. Возможно, потому, что все это время не смотрела на себя по-настоящему. Отмечала детали: как Марфа уложила волосы, хорошо ли сидит платье, не осталось ли на лице чернильного пятна. Зеркало сделалось инструментом, вроде термометра, только предназначенного для проверки, соответствует ли оболочка обстоятельствам.
Но за все это время я ни разу не разглядывала себя. С одной стороны, было как-то неловко, будто я снова вернулась в тот возраст, когда по три раза на дню изучаешь новый прыщ на подбородке и внезапно ставший заметным ужасный нос, а на самом деле – привыкая к постоянно меняющемуся лицу.
С другой стороны, тогда было проще: и лицо, и тело менялись постепенно. Не так, что вчера одно лицо и один возраст, а сегодня – другое все. Здравый смысл подсказывает, что нужно жить и радоваться второму шансу. Только вокруг все чужое: мир, время, дом, муж. И тело чужое – свихнуться впору.
Потому, чтобы не свихнуться, я каждый день прибивала разум на место мелкими бытовыми делами, словно обойными гвоздиками: выпить воды, сделать гимнастику, поесть, умыться, одеться, распорядиться. Не думать. Не смотреть слишком долго. Не спрашивать, где заканчиваюсь я и где начинается она. Отвернуться от зеркала прежде, чем в голову закрадутся совершенно ненужные мысли.
От фотографии отвернуться не получалось.
Женщина стояла на берегу Волги. Крупный план, и все же на фоне огромной реки она казалась маленькой. Совсем юная, красивая женщина. Незнакомые черты складывались в слишком знакомое выражение лица – то, что я много лет видела в зеркале.
Сквозь чужую оболочку слишком сильно проглядывала я. И от этой мысли хотелось то ли рассмеяться, то ли разрыдаться, то ли аккуратно закрыть футляр и попросить Андрея унести эту штуку куда-нибудь, где она бы не попалась мне на глаза.
Но я продолжала смотреть.
Андрей тоже смотрел. Молча. Краем глаза я видела его: неподвижный, собранный, слишком прямой. Он пришел извиняться. Наверняка продумал порядок действий: я уже знала, что для него важен порядок. Войти, признать неправоту, предъявить доказательство, принести извинения и тем самым закрыть вчерашнюю нелепую и унизительную сцену.
Разумный, наверное, план. Жаль, что я в него не вписалась. Вместо того, чтобы торжествовать и снисходительно принять извинения, я просто сидела и смотрела на женщину в салопе с таким знакомым выражением чужого лица.
И Андрей, разумеется, это заметил.
– Говорят, фотография, в отличие от живого художника, не умеет льстить, – сказал он.
От художника здесь привыкли ждать лести. Глаза – больше, губы – меньше, шея – тоньше, взгляд – умнее, чем Господь выдал при рождении. А если не понравится, всегда можно списать на неумеху-художника. Это он виноват, а модель тут ни при чем. Фотография такой роскоши не оставляла: фотошоп еще не придумали.
Да, я знала, что снимки тоже врут. Неудачный ракурс способен превратить красавицу в корову, попытка не моргнуть – в человека, которому срочно требуется невролог, а вспышка в лоб делает лицо плоским как блин.
Но здесь фотограф знала свое дело. Фотография не льстила: этой модели незачем было льстить. Она честно показывала все, что полагалось Анне Викторовне Дубровской: молодое красивое лицо, осанку, горделивую посадку головы. И все равно на снимке была уже не она.
Я видела это. И Андрей наверняка видел. Мы оба смотрели на доказательство перемены и не могли отвести глаз. Я – пытаясь привыкнуть к себе новой. Андрей – привыкая к тому, что врать себе про горячку, притворство или женскую дурь получалось все хуже.
Он ведь хотел перемены. Не такой, конечно – нормальной, приличной, не вредящей ни человеческой психике, ни семейному благополучию. Чтобы глупая жена поумнела. Чтобы остепенилась: стала сдержаннее, разумнее, полезнее дому и более соответствующей своему положению. Чтобы не приходилось стыдиться, раздражаться, ждать новой сцены, нового каприза. Да в самом деле, разве он желал настолько уж невозможного?
Бойтесь своих желаний, Андрей Кириллович. У Господа весьма своеобразное чувство юмора.
Анна изменилась, только причиной изменения были не раскаяние или перевоспитание. Для того, чтобы измениться, она умерла. Отворачиваться от этого факта у него больше не получалось.
– Я обвинил тебя во лжи. Я был неправ. Прости меня.
Я подняла на него взгляд.
– Я понимаю, почему тебе было трудно поверить.
Футляр закрылся без щелчка. «Прощаю» не прозвучало. Думаю, Андрей это заметил. И поэтому предпочел свернуть на более безопасную тему.
– Сегодня я был в «Светописи» Вересаевой. Екатерина Павловна объяснила мне свой способ в общих чертах. Это действительно прорыв. Я посоветовал ей хлопотать о привилегии и обещал помочь, чем смогу.
– Спасибо, – кивнула я.
Он не стал спрашивать за что, а я – пояснять, что поняла: Андрею наверняка было сложно признать, что у барышни есть ум и способность создать что-то новое, и я благодарна ему за то, что он все же смог это сделать и даже предложить помощь. Почему-то меня это обрадовало, даром что я была едва знакома с барышней Вересаевой.
– Екатерина Павловна повторила предложение, – сказал он. – О портрете… нашем семейном портрете.
– Что ты ответил?
– Я ответил, что не стану решать за тебя.
– Спасибо, – кивнула я.
– Не за что.
– Есть за что.
Он не ответил.
Я провела пальцем по крышке футляра.
– Не знаю, хочу ли я семейный портрет. А ты – хочешь?
– Я тоже не знаю.
И за честность тебе тоже спасибо. Хотя вслух я не стану об этом говорить.
– Ты позволишь мне забрать эту фотографию? – спросил Андрей. – Хочу поставить у себя в кабинете.
– Я не против. – В конце концов, привыкать к новой себе я могу и глядя на себя в зеркало. Своего рода экспозиционная терапия: столкнуться с пугающим и понять, что катастрофы не произошло. – Но зачем тебе это?
Вряд ли он станет любоваться Анниной неземной… Стоп. Теперь – моей. Любоваться моей красотой.
– Оставлю себе как напоминание о том, что поспешные выводы могут посадить в лужу. И о том, что я не всеведущ.
Он взял футляр, открыл, закрыл снова. Притворил за собой дверь.
Какое-то время я смотрела ему вслед. Опомнилась, встряхнувшись, перевела взгляд на тринадцатый том свода законов. Тот с издевательской улыбкой посмотрел на меня.
Хватит. На сегодня – хватит. Да и на завтра, наверное, тоже: все, что я могла вытащить из этого талмуда, я вытащила.
Я взяла бумагу и перо.
«Ваше превосходительство, прошу назначить мне время в ваши приемные часы для обсуждения особого благотворительного капитала при сиротском приюте».
Марфа унесла записку. Я поколебалась немного и достала вязание. В последние дни было совсем не до него, такими темпами я закончу платок к следующей Масленице. Сегодня вечером займу руки и разгружу голову, иначе канцелярские обороты у меня из ушей полезут.
Через пять минут горничная вернулась.
«Завтра в два часа пополудни в приемной. А. К. Д.».
Вот и славно. Значит, с утра в приют, потом обед, потом прием у губернатора, а дальше буду действовать исходя из того, что я услышу во время этого приема.
Я откинулась в кресле и защелкала спицами.
* * *
Посещение приюта не должно было затянуться. Провести обход. Убедиться, что собранный вчера фильтр промыли и используют по назначению – чтобы получить чистую воду для бытовых нужд. Напомнить, что, какой бы прозрачной и чистой ни выглядела после фильтра вода, она все еще оставалась волжской и поэтому пить ее без кипячения нельзя. Еще напомнить, что наступивший относительный порядок – не повод радостно выдохнуть и пустить все на самотек. Потому что любая изолированная система стремится к максимальной энтропии: порядок, зараза такая, не самовоспроизводится, в отличие от бардака, его приходится поддерживать регулярными усилиями.
С другой стороны, сильно вдаваться в дела и воспитание всех, кто не успеет увернуться, я не намеревалась. К обеду мне нужно было возвращаться домой, а потом предстоял прием у губернатора, и явиться на этот прием следовало не с грязным подолом и дергающимся глазом.
Однако дергающийся глаз мне обеспечили еще на подлете.
У крыльца приюта стояли незнакомые сани, добротные, с медвежьей полостью. Кто-то не бедный и явно не из знакомых мне дам: их транспортные средства я уже знала.
В сенях меня встретила Глашка. Прежде чем я успела спросить, кто ее выпустил с карантина, она поклонилась.
– Анфиса Петровна очень просила, чтобы вы, как только появитесь, немедленно изволили зайти к ней.
Да я и так к ней собиралась – хотя бы потому, что больше переодеться в рабочее мне было негде. Но выражение лица у служанки было такое, что я передумала прямо сейчас спрашивать, почему она нарушила карантин.
– Губернский доктор приехали, – быстро зашептала девушка. – Самолично! Четверть часа назад в кабинет зашли и все еще с Анфисой Петровной беседуют!
Для меня Григорий Иванович был человеком, едва не устроившим мне повторное отбытие в мир иной. Для Андрея – прежде всего самым лучшим врачом в округе. Для всех остальных – губернским доктором, и его визит в приют – все равно как если бы глава регионального департамента здравоохранения вдруг решил без предупреждения заехать в детский дом.
Для того, чтобы?..
Вот для чего именно, сходу сообразить не получалось. Если бы его беспокоило здоровье сирот – явился бы немедленно после Колычева. Если бы моя неприличная активность – заехал бы с визитом в губернаторский дом и между делом попенял мне, что благородной даме не к лицу выносить горшки.
Впрочем, может быть, как раз ко вчерашнему вечеру отчет Колычева до него и дошел. После чего высший медицинский авторитет губернии решил сперва лично осмотреть богоугодное заведение и самостоятельно оценить успехи хозяйственных мер взбесившейся губернаторши.
Что ж, пусть смотрит, только бы лечить не полез. К счастью – если за ночь не случилось ничего непредвиденного – никаких медицинских мер дети уже не требовали. Дать окрепнуть тем, кто перенес болезнь тяжелее остальных, и можно выпускать, пока они спальню не разнесли.
Хотя не уверена, что местная медицина со мной согласна.
– Ночью никто новый не заболел? – шепотом поинтересовалась я.
– Нет, слава Богу.
– Игнат?
Не думаю, что доктора должны беспокоить посторонние на территории приюта, но лучше перебдеть.
– Игнат из спальни в окно вылез и в сторожке у Прохора сейчас.
Не отсвечивает. И правильно делает.
– Скажи Луке, чтобы окна закрыл. И в девичьей палате тоже закрой, – так же шепотом распорядилась я.
Хлорку не спрячешь, да и незачем, а вот свежий воздух в приюте может рассматриваться как преступление против сиротского здоровья и разумной экономии дров.
– Хорошо, барыня. Извольте салоп ваш.
Я скинула ей на руки салоп и отправилась в кабинет смотрительницы. Придется, пока не поздно, сделать все возможное, чтобы наша дезинфекция, изоляция больных и чистые рубахи не превратились в преступное издевательство над медицинским здравым смыслом, требующим кровопускания, пиявок и каломели.
Хотя, судя по саням у крыльца, поздно было еще четверть часа назад.
Глава 28
При моем появлении Григорий Иванович поднялся мне навстречу. Шляпа и перчатки его лежали на столе, и это означало, что он расположился надолго.
Анфиса Петровна стояла у шкафа с таким видом, будто сейчас ей предложат подписать признание в государственной измене, поджоге приюта и злостном кипячении белья без врачебного разрешения.
Круглое мягкое лицо Григория Ивановича с бородкой клинышком выглядело благодушным. Все портил взгляд. Цепкий, холодный, лишенный того снисхождения к дамской смекалке, с которым он смотрел на меня после перекинутого через стул Оболенцева. Этот взгляд был обращен не на светскую даму, продемонстрировавшую удачный фокус, а на конкурента на его территории.
– Анна Викторовна. – Доктор вежливо поклонился. – Вижу, вы навели здесь немалый хозяйственный порядок.
Похвала прозвучала так, что любой более-менее соображающий порядок немедленно захотел бы накрыться простыней и отползти под плинтус.
– Приют остро нуждался в уборке и дровах, Григорий Иванович, – ответила я, спокойно выдерживая его взгляд.
При моем появлении экономка едва заметно выдохнула. Зря. Я тоже не знала, что делать. С другой стороны, у меня хотя бы был статус губернаторши, много лет на кафедре в другой жизни и богатый опыт общения с мужчинами, уверенными, что их правота подтверждается самим фактом наличия… штанов.
– Я как раз собирался отправить вам записку с нижайшей просьбой о встрече в приюте, по возможности скорее, – продолжал он.
В переводе с местного на русский – с предложением, от которого невозможно отказаться.
– Рада, что вам не пришлось утруждать себя этим или тратить несомненно драгоценное время, дожидаясь меня, – улыбнулась я.
– Я не стал бы тратить его зря. Доктору всегда есть чем заняться рядом с болезнью.
– Однако я не ожидала, что вы снизойдете до приюта.
– Это удивление взаимно. – Он вернул мне светскую улыбку. – Кто бы мог подумать, что вы, Анна Викторовна, всерьез озаботитесь положением сирот.
Готовое оправдание у меня уже было – и его наверняка придется повторить на все лады еще раз пятьдесят.
– Раз уж Господь был так милостив, что сохранил мне жизнь, следует сделать ее не напрасной.
– До меня дошли сведения о поветрии среди воспитанников приюта, о ваших распоряжениях и о том, что состояние детей улучшилось. Анфиса Петровна сообщила мне: за последние два дня новых больных не появилось, а те, что есть, чувствуют себя удовлетворительно и просят пищи. Это благоприятный признак.
В устах любого нормального человека последняя часть фразы звучала бы хорошей новостью. В устах Григория Ивановича она прозвучала обвинением.
Конечно, он на самом деле не желал сиротам смерти. Я помнила, с какой болью он говорил о крестьянских детях, гибнущих от оспы из-за суеверий родителей. Но смириться с тем, что дети выздоравливают без врачебного вмешательства, он вряд ли мог.
В том и состояла самая пакость. Григорий Иванович не был ни глупцом, ни злодеем, ни равнодушным. Он был образованным для своего времени, добросовестным врачом, намеренным всеми силами спасать больных. И именно поэтому мне хотелось размеренно постучать лбом о стену. Со злодеями проще. Их можно хотя бы с чистой совестью отходить чем-нибудь тяжелым, применить к ним ланцет неподобающим образом, после чего выставить вон.
– Состояние детей действительно улучшилось, – сказала я.
– Рад это слышать. Но благоприятный признак не есть доказательство того, что принятые здесь меры имеют врачебное значение. Путать уход и лечение – заблуждение, которое может дорого обойтись не только сиротам, но и всему Светлоярску.
Заблуждение, значит. Именно уход спас здесь меня саму: вода, тепло, чистое белье, мое упрямство, изрядная доля везения и молодой организм, который слишком хотел жить. Если бы не «просто уход», сейчас картина в приюте была бы куда печальней.
Впрочем, я по-прежнему могла бы опустить глаза, смиренно согласиться, что Григорий Иванович, разумеется, знает лучше, получить положенное внушение и дождаться, пока он уедет. В конце концов, бумага Андрея у меня была, распоряжения уже работали, дети пили, горшки выносили, белье кипятилось. Формально спорить было незачем.
Однако за спиной доктора стояла бледная как побелка на стене Анфиса Петровна. И очень внимательно слушала – в самом деле, наказывать потом будут ее.
Если я сейчас кивну и соглашусь, что все, сделанное за эти дни, лишь бабская возня, не имеющая никакого врачебного значения, в следующий раз, когда в приюте начнется повальный понос – а он начнется, к гадалке не ходи – Анфиса Петровна велит ждать врача, а не изолировать больных и поить их.
Просто уход. Просто вода. Просто чистая рубаха. Просто вынесенный вовремя горшок.
Просто ребенок, который не умер.
– А плохой уход, по-вашему, врачебного значения не имеет? – обманчиво мягко поинтересовалась я.
Григорий Иванович не попался. Только чуть поджал губы.
– Плохой уход может погубить больного. Но из этого не следует, что всякий уход становится лечением.
– Значит, вы не спорите с тем, что уход влияет на течение болезни и результат лечения?
Он помедлил.
– Я был бы глупцом, если бы спорил с этим. Влияет. Как воздух, тепло и пища влияют на всякого человека. Но влияние еще не есть лечение.
– Даже если под уходом подразумевается поить того, кого рвет и кто поносит уже вторые сутки?
– Питье поддерживает силы больного, – сухо произнес Григорий Иванович. – Но не действует на причину болезни.
– Просто не дает ему умереть от потери воды, – не удержалась я.
– От потери воды? – настороженно переспросил он.
Твою ж…
«От сочувствия мозга и сердца воспалению кишечника происходит упадок сил, пульс слабеет, происходит судорога и поверхность тела холодеет» – вспомнились мне слова из какого-то древнего трактата. Сочувствие мозга и сердца, а не обезвоживание, заруби себе на носу, Анна Викторовна!
Впрочем, переобуваться на лету было поздно. Оставалось нападать.
– А как иначе назвать состояние, когда из человека вода выходит через рот и кишечник быстрее, чем попадает обратно? – спросила я. – Если бочка течет, ее не чинят рассуждениями о природе сырости. Ее конопатят. Или хотя бы подливают воду, если найти дыру сразу не получается.
Анфиса Петровна едва слышно пискнула. Кажется, сравнение ребенка с бочкой окончательно добило ее представления о приличной благотворительности.
Григорий Иванович нахмурился.
– Человеческое тело не бочка, Анна Викторовна.
– Знаю. Бочку по крайней мере не рвет от слишком большого глотка.
Григорий Иванович смерил меня долгим, непривычно пристальным взглядом. Будто впервые разглядел за модным столичным платьем и губернаторским статусом кого-то, кто категорически не вписывался в его картину мира.
– И поэтому вы давали детям воду с солью и медом?
– Да.
– Именно как средство? – Он чуть подался вперед.
– Как питье.
– Иными словами, врачебное назначение.
Я тоже не собиралась попадаться в расставленную ловушку. Губернаторская жена не может делать врачебных назначений – просто потому, что не может быть врачом, ведь женщин в университеты не пускают.
– Иными словами, попытка не дать ребенку умереть раньше, чем его организм справится с болезнью.
– Вот в этом и состоит опасность! – Снисходительность исчезла из его взгляда. – Вы называете это уходом, но действуете по врачебному рассуждению.
– Если врачебное рассуждение начинается там, где человек замечает, что больной хочет пить, значит, половина матерей в губернии опасно близка к медицинской практике, – огрызнулась я.
Он зачем-то взял со стола перчатки, стиснул их в пальцах.
– Половина матерей в губернии хоронит половину своих детей прежде, чем те доживут до пяти лет. Одни отпаивают, другие отчитывают, третьи суют младенцев в печь «перепекать» от хвори. Обывательское разумение у постели больного – страшная вещь, Анна Викторовна. Страшная и убийственная.
В этом он, чтоб его, был прав. Обывательские предрассудки действительно могли убивать. Но врачебные предрассудки, требующие лечить обезвоживание слабительным и кровопусканием, убивали ничуть не хуже.
– Согласна. Именно поэтому я не предлагаю лечить детей печью, заговорами и травами от всего. Я предлагаю поить того, кто теряет воду, и убирать за тем, кого рвет и поносит. Если это обывательское разумение, то у него сегодня удивительно здравый день.
Доктор сокрушенно покачал головой.
– Сегодня у вас здравый день, Анна Викторовна. Завтра ваше здравое разумение выйдет за ворота и превратится в рецепт от поветрия. Вы вмешиваетесь в процесс лечения, забывая, что должны быть осторожны и не давать повода для слухов!
Конечно. Жена цезаря должна быть выше подозрений. Даже если жена цезаря стоит по колено в чужих горшках и пытается убедить сиротский приют не превращаться в рассадник заразы.
– Не дают поводов для слуха только покойники, Григорий Иванович. Только они способны лежать тихо и не отсвечивать… в смысле полностью бездействовать. Любое действие можно истолковать как угодно. Но, если ребенок хочет пить, я не стану ждать, пока город договорится, как именно следует толковать то, что я дала ему воды.
– Не передергивайте! Я не веду речь о каждом сплетнике. Но вы подаете пример! Вы заметны. Город смотрит и видит: губернаторша поила детей водой с молитвой – дети встали. Какой вывод, по-вашему, люди из этого сделают?
– Город смотрит и видит: губернаторша не заперла дверь перед врачом, не выбросила лекарства в окно и не объявила себя целительницей. Губернаторша подавала детям воду, велела убирать нечистоты и отделила больных от здоровых. Полагаю, люди сделают вывод, что до появления врача не следует сидеть сложа руки, а нужно поить больного и убирать грязь.
– А если люди сделают вывод «врач не нужен»?
– Тогда надо повторять правильную формулу, пока хотя бы часть запомнит. Больного поить. Грязь убирать. Здоровых отделять. Врача звать, если он доступен.
– Кому повторять? – сухо спросил он. – Кухаркам? Водовозам? Девкам на рынке? Бабам, которые завтра перескажут ваши слова так, будто вы нашли средство против холеры и прячете его от докторов?
– Если не объяснять вовсе, они точно ничего не поймут.
– Чернь не способна ничего понять! – взорвался Григорий Иванович. – Многие не чета вам тратили время и силы, пытались объяснить – а потом их разрывала на части толпа, уверенная, что врачи отравили колодцы холерой. Мой друг…
Он осекся.
– Царствие небесное вашему другу, – негромко произнесла я.
Григорий Иванович отвернулся к окну. Ненадолго – на один вдох, не больше. Но этого хватило, чтобы я поняла: он сказал лишнее и сожалеет об этом.
– Именно поэтому я не люблю, когда с медициной начинают обращаться как с предметом для народного толкования.




























