Текст книги "Благотворительница (СИ)"
Автор книги: Наталья Шнейдер
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Глава 25
При дневном свете цифры, которые ночью расползались перед глазами пьяными тараканами, выстроились в ровные, понятные столбцы. Очень любезно с их стороны, жаль только, что от понятности цифры редко становятся приятнее.
Андрей прислал мне подробную, до копейки, выписку по содержанию приюта за прошлый год: сметные назначения Приказа общественного призрения, штатные выдачи, фактические расходы, остатки, недоимки и прочие радости канцелярской мысли. Все то, что в приличном обществе, вероятно, полагалось называть управлением, а у меня становилось поводом для мигрени. Однако сама напросилась, значит, придется разбираться.
И чем дальше я читала, тем больше хмурилась.
Мелкое воровство здесь, несомненно, присутствовало, как плесень в сыром углу: отмывай, не отмывай, все равно вылезет, но пока не очень заметна, можно не думать, что она там есть. Чуть завышенная цена у поставщика, чуть более скромное качество полотна, чем значилось в бумагах, прочие усушки-утруски. Разумеется, в отчетах этого быть не могло. В отчетах вообще редко водится жизнь – она пачкает поля и мешает красивой строке сходиться с итогом.
Можно было заподозрить и воровство крупное. Гладкие бумаги тем и удобны, что за ровной строкой прячется что угодно, и поди докажи обратное. Я и искала – мифических дров, муки по цене осетрины, поставщика, который всем приходится троюродным братом.
А потом перестала. Потому что искать вора тут было бессмысленно: даже если бы не крал вообще никто, беду это не отменило бы.
И мелкое воровство, и крупное, которого я не нашла, были дополнением, а не причиной катастрофы.
Я смотрела на графу «положено по штату» и чувствовала, как меня медленно, но верно накрывает приступом бессильного бешенства.
Главной бедой были не воры, а смета.
Кто-то – в далеком петербургском ведомстве или в здешнем Приказе лет десять назад – сел, обмакнул перо в чернильницу и высчитал, сколько мыла, воды, дров, муки, холста и свечей полагается одному сироте в месяц. Причем высчитал, очевидно, исходя из того, что сирота – это казенная единица, а не живой ребенок.
Казенная единица не растет. Не потеет. Не пачкает простыни. Не рвет рубахи локтями и коленками. Не мерзнет ночью, не боится темноты, не кашляет, не тошнится, не поносит, не просит пить и вообще ведет себя с похвальной бухгалтерской умеренностью.
Живые дети, к сожалению, устроены неудобнее. Положенная выдача воды была рассчитана так, словно дети только пьют, но никогда не моются, а горшки, полы и белье существуют в каком-то ином, не требующем мытья и стирки измерении. Дрова отпускались так, будто печь в спальне достаточно протопить один раз в сутки: воздух, конечно, станет спертым, но зато тепло, если верить составителю сметы, обязано будет сохраняться из уважения к казенной экономии. Холст на рубахи выделялся так, будто дети носят ткань с аккуратностью музейных экспонатов и никогда не растут.
Даже для здоровых детей в спокойное время это «штатное содержание» нужно было умножать минимум на полтора – просто чтобы обеспечить не приличие, нет, о приличии речи не шло, а обычное выживание без ежедневного подвига со стороны смотрительницы.
А сейчас, во время кишечной инфекции, когда воду надо кипятить котлами без остановки, белье – вываривать в щелоке, тюфяки – менять, горшки – мыть, а слабым детям требуется питье не по смете, а по состоянию слизистых и количеству мочи, эти нормы не покрывали и трети реальной потребности.
Анфиса Петровна не воровала. Во всяком случае не так, чтобы именно это объясняло беду.
Она просто пыталась натянуть казенный тришкин кафтан на живых, болеющих детей. А когда тот трещал по швам, штопала его пожертвованиями сердобольных дам, случайными подаяниями, собственными нервами и тем самым женским умением «как-нибудь справиться», на котором, кажется, держалась половина империи.
Я откинулась на спинку кресла и бросила карандаш на стол.
Вот что было хуже всего: в бумагах почти все выглядело прилично. Это не означало «по-человечески» – но прилично.
Суммы отпущены, статьи соблюдены, расходы внесены, подписи стоят. Если смотреть из кабинета, дети накормлены, обогреты, обмыты и одеты ровно настолько, насколько требовала бумага.
А если смотреть из приютской спальни, бумагу хотелось смять и потеребить, чтобы стала мягче, после чего использовать по единственному назначению, для которого она годилась.
Все это окончательно утвердило меня в мысли действовать параллельно Приказу, но не вместо него. Вчера дамы ездили и собирали дрова. Но завтра может понадобиться печник, потом запас белья, потом ремонт крыши и прочие вещи, которые никак нельзя закрыть регулярными поездками по купцам.
Значит, мне нужно думать, как выстроить систему в обход казны, не превращая при этом в хаотичный сбор милостыни. Тринадцатый том мне в помощь.
Я взглянула на часы. Самое время отправляться к отцу Павлу.
Можно было бы, в самом деле, пройти пешком, но потом я собиралась в приют, так что пришлось ехать.
У водоразбора на Соборной площади змеилась очередь. Люди ворчали. Еще бы им не ворчать. Раньше – подходи и черпай своим ведром. Сегодня – очередь к ведру казенному, на землю его не ставь, бочки мой.
Классическое «хотели как лучше» здесь проявлялось во всей красе, только без продолжения про «как всегда» – пока, по крайней мере. Порядок с водой действительно был нужен. Следить, откуда водовоз берет воду, было нужно. Мыть бочки было нужно. Не давать людям пить из чего попало – тем более. Но стоило придать хаосу хоть какие-то правила, как эти правила немедленно обернулись очередью, ростом цены и совершенно объяснимым народным раздражением.
Хотелось бы думать, что люди привыкнут, как в нашем мире привыкли к досмотру в аэропортах – ворча, снимая ремни и проклиная всех причастных, но все-таки проходя через рамку. Только в аэропорту хотя бы понятно, почему тебя мучают. А здесь попробуй объясни человеку, что он должен платить дороже не потому, что баре совсем обнаглели, а потому, что его поросшая разнообразной флорой и фауной бочка могла отправить половину двора на кладбище.
Но лучше бы, конечно, добавить городу водоразборных чаш. Водовозов. Нормальный надзор. И еще пару сотен лет санитарной мысли сверху. Непонятно только, на какие шиши.
…Евдокия Степановна чаю обрадовалась, как и сахару.
– Отец Павел велел проводить вас в его кабинет, – сказала она, поблагодарив. – Не буду вам мешать.
Отец Павел поднялся из-за массивного стола, благословив меня, указал мне на кресло, сам сел в другое, стоявшее не напротив, а как бы углом. Как в кабинете психолога. Только вряд и у психолога пахнет ладаном и восковыми свечами.
– Рад видеть вас, Анна Викторовна.
– И я вас, отче.
Я села, аккуратно устроив на коленях руки: они часто выдают хозяйку куда быстрее, чем лицо. Особенно если хозяйка не до конца понимает, зачем пришла: за советом, за разрешением жить, за справкой о собственной человеческой природе или просто к человеку, который уже позволил подойти близко к неприличной правде, и не побежал за осиновым колом.
Отец Павел внимательно посмотрел на меня.
– Вы ко мне побеседовать о приюте, Анна Викторовна? – спросил он. – Или о воде?
– Почему о воде? – моргнула я.
– Потому что о воде сегодня на паперти после службы говорили больше, чем о Страшном суде.
Я вздохнула.
– Кажется, этого следовало ожидать. Не поделитесь ли, что именно говорили – если это, конечно, не нарушает тайну исповеди.
Он прищурился.
– Не нарушает. Говорят, власти чего-то недоброе удумали. Ковши казенные на цепях повесили, ведра на землю ставить не велят. Водовозы ворчат: крышки им к завтрашнему дню подавай. Один старик уверял меня, что прежде вода была общая, а нынче ее, по распоряжению начальства, сделали барской.
Я невольно фыркнула.
– Барской?
– Именно. Видимо, барская вода отличается тем, что за нее дерут лишнюю копейку и велят еще бочку мыть. Народная мысль вообще богата на открытия, особенно когда кошелек легчает.
– Повод мы дали, – признала я. – Но и дальше позволять черпать воду ведром, которое стояло на земле, и лить в бочку, из которой вот-вот вылезет…
Я осеклась. Шутка про тиктаалик светлоярского извода была бы явно лишней.
– … что-нибудь живое и склизкое.
Отец Павел кивнул.
– Я не говорю, что народ взбаламутили зря. Однако взбаламутили.
Вот за это я и любила людей, которые не начинали утешать с порога. Утешение, конечно, вещь приятная, но иногда куда полезнее, когда тебе вежливо сообщают: да, у вас получилось не только обезопасить людей, но и устроить маленькую социальную мину. И все же, непонятно зачем, я стала оправдываться.
– Выбор был между взбаламутить и получить по всему городу то же поветрие, что и в приюте. Достаточно кому-то ополоснуть в чаше водоразбора руку, которой, простите, вытирали задницу, и…
Отец Павел жестом остановил меня.
– Вот это я бы не говорил.
– Прошу прощения, – сухо сказала я.
– Я имел в виду: не говорил бы, что вода опасна. С моей точки зрения, вы правы – и вы могли убедиться, что это не просто слова, еще вчера. Но если я скажу прихожанам: «Вода опасна», они услышат не то, что вы хотите. Одни решат, что всякая вода стала проклятой. Другие – что начальство нарочно напугало народ, чтобы брать дороже. Третьи начнут искать, кто именно воду испортил. Евреи, немцы, колдуны, водовозы, губернатор – нужное подставить по вкусу.
По спине пробежал холодок. Холерные бунты под лозунгом «врачи испортили воду» были по местным меркам не так уж давно.
– Замечательно, – пробормотала я. – Для полного счастья мне не хватало только спровоцировать погром санитарным просвещением.
Он улыбнулся в бороду.
– Поэтому говорить надо иначе. Не вода опасна. Нечистое обращение с водой делает ее опасной.
Я помолчала. Формулировка была настолько простой, что даже обидно. И настолько правильной, что спорить с ней было решительно не о чем.
– То есть не «бойтесь воды», а «не ленитесь мыть бочку». Не «губернатор велел набирать ее только казенным ковшом», а «грязь, которую вы приносите в колодец на ведре, может перейти к вам, а не только к соседу», – уточнила я.
– Именно.
Отец Павел откинулся на спинку кресла.
– Власть велит быстро, – сказал он. – Народ понимает медленно. Между этими двумя скоростями обычно и рождаются бунты, Анна Викторовна.
– Вы думаете, до бунта дойдет?
– Пока люди только ворчат. Это еще не беда, беда начнется, если им покажется, что чистота – барская прихоть, а не общее дело.
– И что вы предлагаете?
– Не я предлагаю. Вы затеяли. Вам и продолжать.
– Прекрасно, – сказала я. – Я всего-то хотела, чтобы люди не пили дрянь из грязных бочек. Теперь, оказывается, нужно еще не оскорбить городскую душу чистой водой.
– Душу вообще легко оскорбить, когда заставляешь ее трудиться.
– А бочку мыть ей совсем обидно.
– Особенно.
Мы помолчали.
– Я не стану с амвона хвалить распоряжения Андрея Кирилловича, – сказал наконец отец Павел. – Это было бы не мое дело и только повредило бы. Люди сразу услышат не о чистоте, а о начальстве.
– И решат, что церковь помогает задирать цену на воду.
– Разумеется. Народ вовсе не так прост, как о нем любят думать. Он часто ошибается в причинах, но очень быстро чувствует, где его хотят надурить.
– Тогда что?
– Скажу о чистоте как о труде любви. О том, что грязь, принесенная в дом соседа, тоже грех. Что не всякая лень выглядит как лежание на печи: иногда лень – это не вымытая вовремя бочка, не прикрытое ведро, не вынесенная прочь грязь. Скажу, что ближнего можно погубить не только злым словом, но и небрежностью.
– Это поможет?
– Не всем. И не сразу.
– Утешительно, – вздохнула я.
– Правда редко бывает утешительной. Зато иногда бывает полезной.
Ну вот. Кажется, я пришла по адресу.
Я смотрела на отца Павла и понимала: он делает именно то, чего мне отчаянно не хватало: переводит правильную мысль на язык, который не взрывает окружающую реальность и не заставляет людей чувствовать, будто их обозвали грязными идиотами.
Андрей вчера говорил о том, как важен точный порядок действий. Сегодня отец Павел – о том, как важен точный порядок слов. И, как ни противно было это признавать, оба были правы.
– Если позволите дать совет, Анна Викторовна, поговорите с дамами. Слухи ходят не через начальственные распоряжения и церковные двери. Куда чаще – через кухни, прачечные, лавки и девок, посланных за крупой. И если кто-то из дам захочет за чаем побеседовать о смысле новых распоряжений, лучше заранее предложить верные слова. Иначе половина города оскорбится, а вторая решит, что бочки надо не мыть, а окуривать ладаном.
– Ладаном, боюсь, зараза не берется.
Отец Павел невозмутимо развел руками.
– Зато, если окуривать с достаточным усердием, зараза хотя бы будет пребывать в благочестивой обстановке.
Я не удержалась и рассмеялась.
Отец Павел подождал, пока я успокоюсь. Потом его лицо стало серьезнее.
– Теперь, Анна Викторовна, скажите мне, что вы собирались говорить не о воде.
Я опустила глаза на свои руки. На палец с маленькой темной точкой.
Конечно, он понимал. Батюшки, как и хорошие горничные, понимали слишком много. Только, в отличие от горничных, чаще делали вид, что заметили ровно столько, сколько человек сам готов показать.
– О муже, – сказала я.
Отец Павел не удивился. Это было, пожалуй, самым неприятным.
– И о себе, – добавила я. – Но начать, наверное, легче с мужа.
– Обычно так и бывает, – сказал он.
Глава 26
– Андрей… – начала было я и замолчала. Покачала головой. – На самом деле – не легче. Я не хочу ни жаловаться, ни каяться, но…
Дурдом.
Поставьте меня перед аудиторией с сотней студентов, дайте в руки мел и указку и скажите, что время не ограничено, – и я буду болтать, пока не охрипну. А как объяснить, отчего мне не все равно, что станется с одним отдельно взятым губернатором, язык колом.
Что он Гекубе?
– Не получается, – призналась я.
Отец Павел молча кивнул, и стало понятно, что подсказывать мне он не будет.
Почему, пропади оно все пропадом, мне не все равно? Когда Андрей перестал быть просто губернатором, мужем прежней Анны? Он ведь не изменился. Все тот же жесткий, подозрительный, затянутый в правила, точно в корсет, человек.
И все же – живой. И я – кажется, стала живой.
В моей прежней жизни я давно научилась обходиться без этой, женской части себя. Не потому, что была выше плотских слабостей, боже упаси. И не потому, что мне нравилось изображать железную кафедральную табуретку с ученой степенью. Просто в какой-то момент выяснилось: подпустишь кого-нибудь ближе, покажешь мягкое подбрюшье, и туда обязательно ударят.
В конце концов я поступила с этой частью разумно: заперла, подписала «не кантовать» и поставила в темный угол. Работа, кафедра, пациенты, дежурства, статьи, чужие беременности, чужие роды, чужие дети – всего этого хватало, чтобы не проверять, осталось ли там что-нибудь.
А теперь эта дрянь подала признаки жизни.
После вальса, где рука мужа держала меня будто экзоскелет и можно было на несколько минут перестать собирать себя из упрямства. После вчерашней ночи.
Только слов по-прежнему не находилось.
Я молчала так долго, что в другой компании это сочли бы дурным воспитанием. Отец Павел, кажется, считал это частью нормальной беседы и по-прежнему не торопился мне помогать. Очень по-христиански. Оставить человека один на один с правдой и смотреть, выплывет или начнет пускать пузыри.
– Я боюсь, – сказала я наконец. – За него. Между нами – пепелище. Он не верит мне и… – Я усмехнулась. – Звучит, как будто я пришла жаловаться на мужа.
– А на самом деле?
– А на самом деле ему впору жаловаться на меня. – Я подняла взгляд. – Нет, посыпать голову пеплом я тоже не собираюсь. Это ничего не изменит. Просто… Моя болезнь изменила меня. Вы это заметили. Андрей, разумеется, тоже это заметил…
– Вы начали говорить о муже. И свернули на себя.
– Муж и жена – одна сат… Простите, отче.
Он смерил меня задумчивым взглядом.
– Посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей и будут два одною плотью, – медленно процитировал он.
Я с усмешкой покачала головой. Отец Павел кивнул.
– Вы правы. Не всякий венчанный брак становится тем, чем должен быть. Зачастую людей держит рядом закон, обычай, долг, но не сердце.
– И слава богу, – вырвалось у меня.
– Слава богу? – так же медленно спросил он. И снова замолчал.
Почему под внимательным взглядом этого человека мне все время хочется оправдываться? Как на допросе, честное слово. Не хватает только лампы в глаза – и подмахну чистосердечное.
– Во время венчания ни он, ни я не обещали любить вечно. Только высказали искреннее, непринужденное и твердое намерение быть супругом. Очень разумная формулировка, между прочим. Никакой тебе любви до гроба, только намерение. Намерение я, пожалуй, еще наскребу.
– И вы пытаетесь?
Вот ведь умеет он задать вопрос так, что ответ «нет» выглядит мерзостью, а «да» – признанием вины. И поэтому я промолчала. Только в этот раз отец Павел долго молчать мне не дал.
– Тогда отчего вы за него боитесь?
– Потому что каменная стена не умеет просить о помощи. Она просто однажды рушится. Потому что я не умею утешать. Не знаю, как сказать мужчине, потерявшему не только сына, но и жену – что и это пройдет.
– А вы хотите утешить?
– Я не умею.
– Нужные слова есть в любом молитвеннике, Анна Викторовна, выучить недолго. Только дело не в словах. Рядом с бедой нужен тот, кто не отвернется и не сделает вид, будто сердце тут ни при чем. Готовы ли вы на это – вопрос, на который вы не ответили.
– Да чего вы от меня хотите! – взорвалась я. – Чтобы я сказала, что мне не все равно? Да, мне не все равно! Довольны?
– Иногда сердце приходит позже долга, а иной раз не приходит вовсе. Но раз уж пришло – не надо притворяться, будто это лишь простуда, которую можно перетерпеть.
– Не всякую простуду можно перетерпеть. И вообще, лучше бы вовсе не простужаться.
Он покачал головой, но комментировать не стал. Мы снова надолго замолчали.
– Вы хотели поговорить о себе, – напомнил отец Павел.
– Хотела. Но не могу сообразить, что сказать так, чтобы это не звучало ни безумием, ни богохульством, ни как проявление гордыни.
– Что, побывав на пороге того света, вы вернулись другой? Это заметил, кажется, каждый, кто имел возможность знать вас раньше.
– Я не могу это объяснить.
В самом деле не могу. Научного объяснения тому что случилось нет, а чудо – слишком громкое слово, которое пугает меня саму.
– Савл вышел из Иерусалима одним человеком, а пришел в Дамаск другим. – Он улыбнулся в бороду. – Я не предлагаю вам примерить на себя апостольскую меру, лишь задуматься о возможности перемены. Неисповедимы пути Господни, и, если он попустил, чтобы Анна Викторовна Дубровская после выздоровления цитировала ученых мужей и заказывала в Петербурге хирургические инструменты…
– Вы и это знаете! – вырвалось у меня.
– Полагаете, Краузе ни с кем не поделился своим изумлением? – приподнял бровь он.
Действительно, что это я. Губернаторша выписывает из Петербурга скальпель, непременно цельностальной, без накладок. Удивительно, что крестный ход для изгнания меня не снарядили.
Отец Павел снова стал серьезным.
– Если судить по плодам – а иначе я и прежде судить не решался, – дерево, на котором выросла тревога за мужа и забота о больных сиротах, нечистый не сажал.
Вот так вот. Я ехала сюда выторговывать оправдание: попытаться всучить батюшке идею собственной богоугодности и увести разговор подальше от костра. Старалась подобрать правильные слова, которые бы заставили его мне поверить. Получалось так себе, если уж на то пошло – поди докажи, что я знаю то, что знаю, и что это не бред сумасшедшего. А меня все это время преспокойно судили по плодам.
Прежнюю Анну он мерил той же мерой. И ее та мера, кажется, не пощадила.
Выходит, мне только что вручили индульгенцию на любые странности, намертво привязав к ней тяжеленную гирю ответственности. Раз уж плоды показались добрыми – изволь соответствовать и далее.
В прежней жизни дерево моей профессиональной деятельности давало отчеты, публикации, защиты диссертаций, благодарные письма и периодические жалобы на то, что врач недостаточно ласково улыбалась в процессе спасения жизни. Очень понятная ботаника. А здесь, видите ли, тревога за мужа и больные дети. Как обычно, ассортимент плодов судьба с потребителем не согласовывает. Но куда деваться, теперь будем растить и это древо.
Я поклонилась, принимая благословение, попрощалась с Евдокией Степановной и вышла к саням.
– В приют, – велела я Федору.
На третий день болезни дети, запертые в палатах, закономерно перешли в агрегатное состояние «дайте пожрать, а потом мы разнесем этот дом по кирпичику». Как врач я была абсолютно счастлива: угроза миновала, дети шли на поправку, новых тяжелых и даже вообще новых больных не появилось. Николка сидел на кровати и восторженно вертел головой, наблюдая, как мальчики постарше дерутся подушками. Как временно исполняющая обязанности начальника этого дурдома я полусерьезно задумалась выдать дядьке Луке Семеновичу ремень – исключительно в целях поддержания общественного порядка. Не выдала, конечно: боль, страх и стыд еще никого не сделали лучше. Ограничилась тем, что велела держать карантин еще три дня.
Слава богу, отпаивать детей и стоять над горшками было больше не нужно. Зато нужно было стоять во дворе приюта, который к середине дня начал напоминать Нижегородскую ярмарку в миниатюре. Вот что значит дать женщине боевую задачу и разрешить легально выкручивать руки местным бизнесменам.
Сиволапов после беседы с матушкой Покровской решил не рисковать вечной жизнью ради пары лишних рублей и дрова прислал отборные. Когда я приехала, пятеро мальчишек укладывали их ровной поленницей под надзором сторожа. Девчонки же разбирали груду соломы и несли в дом – чтобы не оставлять ее сыреть на улице. Старую солому из тюфяков можно будет наконец-то сжечь, а выстиранные и прокипяченные чехлы набить свежей.
Потом во двор вползли сани, заполненные мешками с мукой, крупами и сухарями. Потом принесли три ящика мыла и несколько рулонов холста.
А на заднем дворе красовались огромные бочки. Одна новая, светлая, еще пахнущая свежим деревом. Другая подержанная, но крепкая. Рядом лежали мешки с песком, кучка камня, рогожа и несколько корзин, содержимое которых на расстоянии выглядело как строительный кошмар, а вблизи, вероятно, должно было стать английским фильтром.
Значит, надо распорядиться: камни промыть, песок просеять и так далее. Чем я и занялась. В смысле – руководством. Когда я уезжала, на лавке в углу кухни стоял почти готовый фильтр. Нужно было только слить из него первые несколько партий воды, пока она не станет прозрачной. Но с этим справятся и без меня.
Вернувшись домой, я велела подать себе чаю и решительно придвинула тринадцатый том Свода законов. Сегодня буквы уже не казались такими враждебными. Я вгрызалась в канцелярский язык, делая выписки и рисуя стрелочки на полях черновиков. И чем глубже я копала уставы Приказа общественного призрения, тем яснее видела юридическую лазейку. Узкую, но все же лазейку. Которую мне придется согласовать с губернатором.
Увлекшись, я не услышала шагов за дверью. Подпрыгнула от стука. На пороге моего будуара стоял Андрей. В вицмундире, застегнутом на все пуговицы, еще не переодевшийся после присутствия.
– Я пришел извиниться, – сказал он, и было заметно, что эти слова даются ему не так легко. – Я был неправ.




























