355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Луначарская-Розенель » Память сердца » Текст книги (страница 22)
Память сердца
  • Текст добавлен: 17 мая 2017, 12:00

Текст книги "Память сердца"


Автор книги: Наталья Луначарская-Розенель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)

Архипов редко бывал таким разговорчивым и оживленным, как в этот день. Он только не переставал жалеть, что не взял с собой ни карандашей, ни этюдника, и обещал мне снова приехать уже во всеоружии, когда я вернусь из концертной поездки. Да, много было неосуществленных планов!

После возвращения в Москву я довольно серьезно заболела, потом уехала на курорт, потом снималась вне Москвы. Словом, было мучительно стыдно перед Архиповым, но мне долго не удавалось найти время, чтобы продолжать позировать.

Наконец мы снова встретились.

– Вы какая-то другая сегодня, – сразу заметил Абрам Ефимович, – не пойму, в чем дело.

– У меня новая прическа, я совсем забыла об этом. Но это легко изменить.

– Нет, знаете, мне новая нравится больше старой, и я изменю прическу на портрете. Ничего, не пугайтесь – два-три сеанса, и портрет будет готов. Я перестану вас мучить. Вот вчера закончил портрет Гиляровской, знаете, дочери Владимира Гиляровского?

– Автора «Москвы и москвичей», знаменитого «дяди Гиляя»?

– Ну да, – его самого.

Дня через два, когда я сидела в задрапированном лиловым шелком кресле, окруженная вазами с цветами, в мастерскую Архипова вошла высокая, статная женщина, которая и оказалась Гиляровской. Она принесла Архипову книги своего отца и, боясь помешать, вскоре дружески попрощалась с ним и ушла.

– Вот и над портретом Гиляровской работа очень затянулась. Не умею быстро работать. Особенно теперь – силы идут на убыль. Ну, в самое ближайшее время закончу ваш портрет. Я рад, что у вас хватило терпения.

Он был хорошо настроен и оживлен.

Так как я собиралась вместе с Анатолием Васильевичем ехать во Францию, он заговорил со мной о русских художниках, живущих во Франции. Как настоящий, всеми корнями своего существа русский человек, он не столько осуждал, сколько жалел тех художников, которые ради эфемерных благ покинули родину.

– Их жизнь пошла по какой-то странной орбите. Сбились с круга! Оторвались от родной почвы, ну и пиши пропало!

Я рассказала Архипову, что в свое предыдущее пребывание в Париже я виделась с Коровиным, который жаловался, что ему очень тяжко живется на чужбине. После любви, признания, окружавших его в России, после блестящей среды самых ярких, талантливых людей, составлявших там его общество, в Париже он оказался одиноким, живущим серой и скудной жизнью. Я раньше знала с чужих слов, каким блестящим рассказчиком был Коровин, как переходили из уст в уста его сценки, шутки, а здесь, в Париже, я слушала рассказы о тисках, в которые он попал, о циничной эксплуатации со стороны коммерсантов, делающих свой «бизнес» в торговле картинами. Он вынужден был продавать свои картины за гроши, «на корню», еще не законченные, спекулянту, который умышленно нигде не выставлял и не продавал полотен Коровина, говоря с наглой откровенностью, что после смерти художника они будут цениться значительно дороже.

– Скажите, Наталья Александровна, а вы не слышали, как там живет Борис Григорьев?

– Я часто видела репродукции его картин в разных журналах. Судя по прессе, он пользуется большим успехом на Западе, особенно в Америке.

– Борис Григорьев – один из самых интересных и одаренных среди всех моих учеников. Я предсказывал ему блестящее будущее… Да оно уже было вполне ощутимо с первых же его самостоятельных работ. На выставках его картины всегда собирали толпу и вдруг… уехал и… поминай, как звали! Ведь регулярных сведений о живописи на Западе мы не получаем; иногда доходят отрывочные слухи. Если наткнетесь на журнальную статью о Борисе Григорьеве, тем более репродукции его картин, вырежьте для меня, очень обяжете. Как он пишет теперь? Не подпал ли под влияние разных штукарей? Вот ведь Сорин тоже был очень талантлив, а я видел в модных журналах – каких-то там «Фемина», «Ди даме» и т. п. – цветные репродукции с последних его портретов. Смотреть тошно: это все для парфюмерных коробок, не живопись, а халтура, ремесленничество…

– Да я слышала, что за портрет Сорина американки платят огромные деньги. Он стал модным портретистом.

– Не все могут противиться соблазну. Да, невольно вспоминаешь «Портрет» Гоголя – бессмертная вещь. Но Григорьев на это не клюнет, ему не нужны ни деньги, ни комплименты, ни мишурный блеск. Слишком крупное у него дарование. У него был зоркий глаз, он умел видеть интересное и важное. Я своих учеников не очень-то баловал похвалами, чтоб не зазнавались, но Борис Григорьев был в числе самых любимых и знал об этом. Я журил его подчас то за кубизм, то за суженность его тематики: всё столичные трущобы, дамы полусвета, кабаки… Но талант!

К сожалению, вскоре мне пришлось быть у Архипова с прощальным визитом: через несколько дней я должна была уехать с Анатолием Васильевичем за границу. Мне до сих пор больно вспомнить, как расстроился и огорчился Архипов из-за нового перерыва в работе над портретом.

Я старалась развеять его досаду, говорила, что уезжаю всего на полтора-два месяца, а вернувшись, отложу все дела – репетиции, съемки, концерты – и сделаю все от меня зависящее, чтобы портрет был поскорее закончен.

– Но ведь всего три-четыре сеанса, не больше… Неужели вам нельзя задержаться на пять дней?

Это было невозможно: Анатолий Васильевич плохо себя чувствовал, и отпустить его одного было бы неосторожностью.

– Абрам Ефимович, верьте мне: по многим причинам этот отъезд мне некстати – мне пришлось отказаться от интересной роли в Малом театре. Но что же делать?

Очевидно, он поверил мне, поверил, что новый перерыв не вызван моим невниманием к нему, недооценкой его труда, и сам стал меня утешать.

– Ну конечно: полтора, даже два месяца – чепуха. Мы все наверстаем.

– Я привезу вам замечательные новые краски, может быть, появились какие-нибудь особенные, каких вы даже не знаете… А сейчас позвольте мне взглянуть на портрет.

– Ни боже мой! – энергично запротестовал Архипов. – Закончу – насмотритесь вдоволь.

Прощаясь, он сказал мне:

– Вот мы с вами вспоминали Григорьева… я все о нем думаю. Если случится встретиться с ним в Париже, передайте ему привет от его старого учителя.

– Охотно. Только на это мало шансов. Судя по газетам, он живет главным образом в Америке, а будь он даже в Париже, вряд ли он бывает в советском посольстве и встречается с советскими людьми.

В первые же дни в Париже я увидела рекламу выставки Бориса Григорьева. Я бы не собралась на нее, не будь у меня наказа Абрама Ефимовича.

На вернисаже я увидела и Юрия Анненкова, и Наталию Гончарову с Ларионовым, и старого знакомца Анатолия Васильевича – скульптора Аронсона, и Ганну Орлову… Суетились фотографы и кинооператоры, проходили солидные господа с ленточками Почетного легиона из министерств, из Института изящных искусств, слышался приглушенный говор, назывались имена присутствовавших знаменитостей, словом, был настоящий вернисаж художника, пользующегося успехом. В центре выставочного зала, отвечая на рукопожатия и поздравления, стоял высокий сорокапятилетний человек, сам Борис Григорьев. Я была на выставке с одной художницей-француженкой, когда-то учившейся у Матисса. Она знакомила меня с критиками, издателями, художниками, и из-за всей этой праздничной суеты мне не удалось посмотреть по-настоящему выставленные картины. А ведь я должна буду дать подробный отчет Архипову. Полутемные кабачки, освещенные мертвым неоновым светом кафе, женщины с обведенными черной тушью кошачьими глазами, полуобнаженные женщины в огромных шляпах – все это было эффектно, пряно, но я вспомнила написанный Григорьевым до эмиграции портрет В. Э. Мейерхольда и картины из цикла «Расея», и его произведения, созданные за рубежом, показались мне перепевом его прежних работ. Я рассказала моей знакомой француженке, что Архипов просил передать привет Григорьеву. Она воскликнула:

– Но вы обязаны это сделать!

Как она ни уговаривала меня, как ни настаивала Гончарова, я не согласилась знакомиться с Григорьевым: он показался мне несколько фатоватым, а главное, я не знала ни политических настроений этого человека, ни его окружения.

Каково же было мое удивление, когда дня через два, в гостях у известного скрипача Жозефа Сигетти, среди приглашенных я увидела крупную, приметную фигуру Григорьева.

У Жозефа Сигетти и его жены Ванды Станиславовны в их изящной нарядной квартире на бульваре Османн собиралось интересное общество, главным образом музыканты, артисты, писатели. У них я встретила Сергея Дягилева, Прокофьева с женой, Людмилу и Жоржа Питоевых, создавших в Париже новый, прогрессивный театр, Альберта Коутса и других.

За ужином меня посадили рядом с Борисом Григорьевым.

Мне показалось, что он еще не совсем отрезвел не то от успеха своей выставки, не то от выпитого перед приходом к Сигетти вина. Он говорил очень много, очень громко и все о себе. Он доказывал, что столица мира, мировой культурный центр – теперь не Париж, а Нью-Йорк:

– Здесь все после Америки кажется провинциальным. Нет масштаба, нет размаха. Самые интересные женщины – американки, парижанки – это XIX век, они уже давно не оправдывают своей репутации законодательниц мод.

Он безбожно хвастал: «короли» мясных консервов и «королевы бриллиантов» добивались чести увидеть его за своим столом, звезды Голливуда готовы за любую цену приобрести его картины, потому что картина Григорьева на стене обозначала принадлежность к high life[18]18
  Высший свет (англ.).


[Закрыть]
. Он мог выбрать себе в жены дочь любого мультимиллионера и т. д. и т. п. Эта вульгарная самореклама вносила удивительно неприятную, фальшивую ноту в беседе за столом. Хозяйка дома пыталась отвлечь его от этой темы, но безуспешно.

– Я видел вас на моем вернисаже, – обратился Григорьев ко мне, – и обругал Наташу Гончарову, что она не уговорила вас сняться в группе с нами.

– Сниматься мне не хотелось. Но я рада, что случай свел нас сегодня за этим столом. Меня просил передать вам привет ваш бывший профессор, Абрам Ефимович Архипов; он очень тепло говорил о вас.

Григорьев приподнял брови:

– Архипов? Кто такой Архипов? Ах да, кажется, был такой старичок в Москве…

Меня буквально бросило в жар от этого развязного, самоуверенного тона, и я резко ответила:

– По-моему, каждый культурный человек обязан знать Архипова, тем более художник, тем более русский. Он говорил о вас, как об одаренном человеке и своем ученике. Я не знаю точно, чем вы обязаны Архипову как художник, знаю только, что ваш высокомерный тон по отношению к большому мастеру, старому уважаемому человеку, расположением которого я горжусь, – бестактность и невоспитанность.

И я отвернулась к соседу справа, чтобы прекратить разговор. У меня горели щеки от возмущения, и я чувствовала к Григорьеву самую настоящую антипатию.

После ужина, когда все гости слушали камерную певицу, ко мне подошел Григорьев и шепотом попросил меня уделить ему несколько минут. Я удивилась, но пошла за ним к камину за аркой.

– Я прошу вас, расскажите, как чувствует себя Абрам Ефимович? Давно ли вы видели его? Как я рад, что он еще помнит меня.

– Вы же только что сказали во всеуслышание, будто едва припоминая: «Да, кажется, был такой старичок». Что это за комедия?

– Я не знаю, что на меня нашло. Так просто, рисовался, сам не знаю зачем. Как же я мог бы забыть своего учителя, который дал мне бесконечно много как художник и как человек. Я ему навсегда благодарен. Понимание, советы мастера, ласка, обед, когда стипендии не хватало, всего не перечислишь… Мне было бы тяжело сознание, что вы можете считать меня зазнавшимся и неблагодарным выскочкой. Просто… ну как вам сказать… вот уже четыре дня, как я не в себе; нервничал перед выставкой, напивался, трезвел и снова пьянел… А потом эта чертова жизнь в Америке приучила нас к саморекламе: не будешь сам кричать о себе, и тебя никто не заметит. Я, наверно, показался вам пошляком. Я вот гляжу на вас и думаю о Москве, о друзьях, с которыми вряд ли суждено увидеться. Не думайте обо мне дурно…

Он сидел с видом напроказившего школьника, этот сорокапятилетний рослый человек, и лицо у него было простое и хорошее.

– Как он живет? Сильно постарел? По-прежнему бодрый, живой? Какой честный, мужественный человек, настоящий художник божьей милостью. Он никогда не придавал значения разным побрякушкам: чековым книжкам, похвалам, салонному успеху; это не могло сбить его с пути. Передайте, что я до гробовой доски сохраню благодарность… Может быть, мы и увидимся, кто знает….

Я вынесла странное, двойственное впечатление об этом человеке. Тут же я решила при встрече рассказать Абраму Ефимовичу только задушевные, теплые слова о нем его ученика Бориса Дмитриевича Григорьева.

Я не застала в живых Абрама Ефимовича. Куда-то бесследно исчез мой портрет. Я обращалась к товарищам и ученикам Архипова, но они не могли разыскать этого полотна. Не верится, что Архипов уничтожил его сам: оно было почти закончено и, по-видимому, нравилось автору. Время от времени мне сообщают о женских портретах кисти Архипова, и я каждый раз надеюсь обнаружить свой портрет, но пока все поиски были неудачны. Кто знает? Может быть, нежданно-негаданно портрет найдется.

Во всяком случае, работа Архипова над этим портретом помогла мне узнать Абрама Ефимовича и сохранить на всю жизнь воспоминания об умном, благородном, талантливом, беспредельно чистом старом русском художнике.

Борисов

Сугробы, сугробы, сугробы, узкие, протоптанные пешеходами тропинки, пустые, темные витрины магазинов, кое-где украшенные плакатами РОСТА… – так выглядят Петровка, Кузнецкий мост. Тверская, недавно еще самые нарядные и оживленные улицы Москвы. Зимой 1921/22 года мало кто ходил по этим неровным и скользким тропинкам: движение сосредоточено на мостовой с блестящим, как зеркало, от полозьев саней снегом. Там, среди мохнатых, с заиндевевшими мордами, полуголодных лошадок, движутся, лавируют люди. Недаром тогда повторялась мрачная шутка, что москвичи, питаясь кониной, сами постепенно превратились в лошадей: бегают по мостовой и тащат за собой салазки. На салазках – пайки, очень скромные по объему и еще более скромные по калорийности.

Выработались новые маршруты: незачем ходить по улицам – это только удлиняет путь; все равно все заборы разобраны, все дворы открыты, и с одного конца города до другого ходят дворами, проводя кратчайшую линию по прямой.

В домах холодно, неуютно; дымят самодельные печки-«буржуйки», тускло мерцают и коптят лампадки-мигалки. Но Москва живет интенсивной, яркой жизнью, жизнью политической, идейной, жизнью художественной. Ведь именно в этот период Вахтангов поставил «Гадибук» в студии «Габима» и заканчивал работу над «Турандот» в своей студии, он же незадолго до этого поставил «Эрика XIV» в Первой студии МХАТ; «Зори» и «Мистерия-буфф» – у Мейерхольда, новые спектакли Камерного театра… Каждый вечер в нетопленных залах Большого, Малого театров собираются жаждущие новых впечатлений зрители. В Политехническом музее, в Доме печати – страстные диспуты – литературные и театральные, и частенько у ораторов изо рта идет пар, а время от времени в партере громко топают ногами – не в знак порицания, а просто, чтобы согреться.

В эту снежную метельную зиму сквозь суровую, аскетическую жизнь, созданную блокадой, войной, неурожаем, начинают прорываться новые веяния, начинается период новой экономической политики – нэп. Уже кое-где на рынках торгуют продуктовые палатки; в запустевшем, с выбитыми стеклами Солодовниковском пассаже продают флакончики заграничных духов, в кафе в Столешниковом сидят за столиками краснорожие люди, похожие на прасолов; режиссеры, мечтающие создать нечто новое, фантастическое, невиданное в искусстве, рьяно ищут «меценатов». Они обещают за финансовую поддержку их «абсолютно новых» идей в искусстве не только бессмертную славу, но и барыши. Упитанные люди, похожие то на рыботорговцев, то на завсегдатаев одесского кафе Фанкони, охотно выпивают с этими «искателями», но денег на «искания» обычно не дают.

Нам, молодым, нэп казался чем-то чуждым и неприятным. Главное утешение, что москвичи, не следуя примеру римлян, требуют «зрелищ», а уже потом «хлеба». Как в калейдоскопе, мелькают названия новых студий, студийных театров, театриков.

Вот на круглых афишных столбах, которые украшали тогда все перекрестки, появились новые афиши. На них изображен в профиль полный человек несколько восточного склада, в толстых пальцах он бережно держит спичечную коробку и смотрит на нее, лукаво прищурясь, с иронической улыбкой – это реклама нового театра «Коробочка» во главе с Борисом Самойловичем Борисовым.

Театр «Коробочка» был театром одного актера. Борисов был один, но в десяти обличьях! Он исполнял совершенно неподражаемо песенки Беранже; но о них нельзя говорить мимоходом, к ним я еще вернусь. Он изображает сценки, читает рассказы из русского, кавказского и украинского быта. Он играет французские миниатюры, он поет под гитару старинные романсы, часть этих романсов «под старинные», с его собственным текстом и музыкой, вроде знаменитого «Старинного вальса», а главное, он создал на этой крохотной сцене образ нэпмана. Да, я утверждаю, что образ торговца, спекулянта, «калифа на час» начала 20-х годов целиком, включая и само выражение «нэпман», создан Борисовым.

Этот образ переходил из одной сценки в другую, участвовал в скетчах, куплетах, водевилях; это жадное, наглое, хитрое, себялюбивое существо нашло свое сценическое воплощение в творчестве Борисова. Нэпман – Борисов была меткая, злая, злободневная в лучшем смысле слова сатира.

В остальных номерах спектакля «Коробочки» участвовали хорошие актеры, главным образом театра бывш. Корша, балетные пары, вокалисты. Но суть и смысл «Коробочки» были в Борисове.

Помню, на первом спектакле «Коробочки» я смеялась до упаду, но через некоторое время, вспоминая Борисова, я поняла, что созданные им образы не только смешны и остроумны, они социально значимы. Недаром постоянным посетителем «Коробочки» был Демьян Бедный, который с тех пор сделался другом Бориса Самойловича.

Конечно, тогда мне и в голову не могло прийти, что через пять-шесть лет я буду много и интересно работать с Борисовым, часто по душам беседовать с ним и ближе узнаю этого талантливого неприкаянного «вечного странника».

Необычна театральная судьба Борисова. Он, словно Агасфер, этот вечный странник, никогда не знал покоя. Он все двигался по какой-то своей орбите: Москва, Харьков, Ростов, Омск, снова Москва, Тула, Харьков, Ростов…

Была у него и квартира в Петровских линиях, где его ожидала жена Мария Павловна с собачкой и восемнадцатью кошками, был и постоянный восторженный прием у публики, одинаково любившей его в спектаклях и концертах, и хороший заработок, а отдыха, покоя, возможности остановиться, подумать, найти новую роль по душе, поработать с настоящим режиссером – ничего этого не было.

Агасфер, вечный странник. На моей памяти Борисов несколько раз пытался обосноваться в театре. Помню сезон, когда он служил в театре «Комедия» (бывш. Корша). Казалось бы, чего лучше? Ведь Борисов – старый коршевец, там создал он свои знаменитые роли в «Хорошо сшитом фраке», в «Детях Ванюшина», «За океаном». Со всем старшим поколением московских актеров он на «ты», его любят и ценят, пьесы с его участием делают сборы, все отлично… А через несколько месяцев он уже снова «вольный казак» и едет в гастрольную поездку, и снова маршрут: Тула, Харьков, Ростов…

Может быть, передвижение превратилось для него во «влеченье, род недуга»; возможно, что его любовь к жене, забота о ее удобствах, желание обеспечить ее заставляли Борисова предпочесть жизнь странника; а может быть, корень гораздо глубже – именно в том, что яркая индивидуальность Борисова не укладывалась в обычный состав труппы, требовала каких-то иных, чем в обычном театре, репертуарных установок.

Помню «Чудеса в решете» А. Н. Толстого в театре бывш. Корша. Вернее, очень смутно помню весь спектакль, а ярко и отчетливо запомнила одного Борисова в эпизодической роли духанщика. Его разговор по телефону относительно черного и белого петуха все повторяли, как самый популярный анекдот. К его сцене специально съезжалась публика, но, быть может, из-за блестящего номера Борисова – духанщика весь спектакль казался еще тусклее.

Месяца через два после московского спектакля я видела ту же пьесу в Ленинграде с участием Е. М. Грановской; там мои впечатления перетасовались, как колода карт: я запомнила смешную и жалкую фигуру уличной девицы в исполнении Грановской, а сцена в шашлычной была проходной и малоинтересной. Вот что значит яркая индивидуальность актера!

Примерно с 1924–1925 года в Москве вошли в моду так называемые понедельничные спектакли. Понедельник был выходным днем для всех решительно театров. Свободны были актеры, пустовали театральные здания. Группа энергичных администраторов использовала это обстоятельство для устройства сборных спектаклей. (Мне пришлось с обаятельным и талантливым П. Н. Полем играть скетч, в котором выведены актриса и администратор, под названием «Человек, который был понедельником» – пародия названия популярной пьесы Честертона «Человек, который был четвергом».)

Надо сказать, что репертуар в театрах тогда был совсем невелик: новых советских пьес было мало, старые пьесы, даже классические, придирчиво фильтровал репертком. Например, «Бешеные деньги», которые хотел возобновить А. И. Южин в Малом театре, очень долго были под запретом; потребовалось вмешательство А. В. Луначарского, чтобы включить эту пьесу в репертуар театра. «Василиса Мелентьева» так и не была разрешена. «Каширскую старину» разрешили только для бенефиса В. А. Кригера. Но предприимчивые администраторы нашли лазейку: репертком, запрещая пьесу для театра, давал, правда нехотя, разрешение на постановку в бенефисы, юбилейные даты, для отдельных, разовых спектаклей.

У зрителей сохранился интерес к пьесам, которые либо уже сошли к этому времени со сцены, либо благодаря участию гастролера приобретали новое звучание, особую привлекательность. Так был поставлен «Живой труп», уже много лет не шедший в МХАТ, с Федей Протасовым – Степаном Кузнецовым, «Дни нашей жизни» Андреева с В. Н. Поповой, «Дети Ванюшина» с Борисовым, «Павел I» с И. Н. Певцовым и множество других.

Обычно эти спектакли устраивались в филиале Большого театра (Экспериментальном театре), где в зрительном зале было наибольшее число мест. Репетировали сначала в фойе театра, а затем два-три раза на сцене. Так как играли известные актеры и у большинства роли были играные, а главные роли почти всегда исполнялись гастролерами с крупными именами, спектакли прекрасно принимались публикой. Играли чаще всего в сукнах, никаких режиссерских новшеств не было и следа – интересовала пьеса и исполнители.

Мне пришлось сыграть в подобных спектаклях множество ролей: от королевы Елизаветы в «Дон Карлосе» и леди Мильфорд в «Коварстве и любви» Шиллера до Энни в «Тетке Чарлея». Чаще всего я участвовала в «Детях Ванюшина» и «За океаном». В обоих этих спектаклях главные роли играл Борис Самойлович Борисов. Состав спектаклей был более или менее постоянным, но в связи с отъездами или болезнями варьировался: когда болел Борисов, его заменял Михаил Николаевич Розен-Санин, Константина играл Н. М. Радин и в очередь с ним Н. Н. Рыбников и Б. И. Пясецкий, Алексея – Г. А. Яниковский и К. Н. Тарасов. Я была неизменной генеральской дочерью Инной. Кроме филиала Большого театра мы играли в Большом зале Консерватории, в Мюзик-холле, в Колонном зале, в разных дворцах культуры и клубах.

Для первой репетиции «Ванюшиных» в фойе филиала Большого театра собрались все старые знакомые. Маленькая, хрупкая, похожая на мышку Мария Михайловна Блюменталь-Тамарина нежно целуется с Борисовым. Со мной приветливо здоровается Борис Иванович Пясецкий:

– Вот снова мы встретились в «Детях Ванюшина».

Действительно, в 1918 году меня, гимназистку 7-го класса, Пясецкий пригласил участвовать в «Детях Ванюшина» в роли младшей дочери Ани. Впервые я играла тогда с настоящими, профессиональными актерами, и сердце у меня замирало от счастья и страха.

Теперь я сама приобщилась к этой тревожной и увлекательной профессии. Роль Инны небольшая, но эффектная; в сущности, она сводится к двум сценам с Константином. Мне предстоит репетировать с Пясецким, которым я так восхищалась в этой роли восемь лет тому назад. Я свободна в начале пьесы и могу наблюдать за всем ходом репетиции. Пьесу «проговаривают», вернее, «бормочут», и только двое играют полным тоном, как на настоящей премьере. Эти двое – Мария Михайловна Блюменталь-Тамарина и Борис Самойлович Борисов.

– Боря, хочешь повторим эту сцену?

– Да, Машенька, охотно. С какого места?

– Сумасшедшие старики, – брюзжат, поглядывая на часы, актеры помоложе, – знают роли, как «Отче наш», а все не угомонятся.

В третьем акте, в сцене с Алешей, у Бориса по щекам текут «всамделишные» слезы. И это – на репетиции, в темноватом фойе, где всю обстановку заменяют перевернутые стулья.

Накануне этой первой репетиции мне сказал один старый московский театрал:

– Борисов собирается играть Ванюшина? Чудно! Армянские, еврейские рассказы – это его дело. Ну в крайнем случае – «Хорошо сшитый фрак», буржуа из французской комедии, но казанский купец Ванюшин?! – не могу себе представить!

Усевшись на подоконник, смотрю первый акт и силюсь себе представить, как будет выглядеть на спектакле Борисов в роли Ванюшина. Грузное тело, насупленные брови, глубокие складки на лбу – именитый купец, хозяин дома, глава семьи; он суров с чадами и домочадцами, жена Арина Ивановна трепещет перед ним, дети боятся его; их сердца, их горести и радости скрыты от отца; они не знают, как он честен и прям, как болит у него душа за их неудачную судьбу. И только в разговоре с младшим сыном, Алексеем, приоткрывается, как он сам страдает от этой отчужденности, этого непонимания. Все это чувствуется даже в черновой репетиции, но при этом спрашиваешь себя: конечно, у Борисова верна любая интонация, любой жест, но будет ли он выглядеть типичным русским купцом? Да, пожалуй, можно себе представить, что грим изменит восточный склад его лица, окладистая борода, седые, подстриженные кружком волосы сделают его по виду настоящим первогильдейским купцом, сыном или внуком деревенского богатея-лавочника. Я мысленно нарисовала себе Борисова в таком виде.

В начале четвертого акта Борисов – Ванюшин, сразу постаревший, с потухшими глазами, уходя из дому, неуверенно бормочет: «Я пойду, я ненадолго, хочу купить подарок невесте», – и его провожают тревожные и грустные глаза в лучиках морщин Блюменталь-Тамариной – Арины Ивановны. Скоро выход Инны, мой выход. У «выгородки» мы сталкиваемся с Борисовым, он приветливо, на ходу, машет мне рукой, по-видимому, прощаясь. Как полагается на репетициях «понедельничных спектаклей», Борис Самойлович, закончив свои сцены, уходит и в настоящую минуту, вероятно, уже идет по Петровке к себе домой. Но нет, я вижу, что он уселся на подоконник, на «мое» место, и внимательно следит за тем, как продолжают репетировать его товарищи.

После репетиции он подходит ко мне:

– Наталья Александровна, позвольте мне, старому актеру, дать вам дружеский совет. (Тогда он называл меня на «вы» и по имени и отчеству. Вскоре он звал меня по имени и на «ты», чаще всего «ты», «доченька».)

– Очень буду признательна, Борис Самойлович.

– Вот вы подходите к роялю, усаживаетесь и сначала до конца проигрываете пьесу. Вы немного конфузитесь, но не как Инна, а как Наталья Александровна, – видно, вам не часто приходится играть перед посторонними, и вы играете очень старательно, по-ученически. Инна, напротив, постоянно выступает в провинциальных гостиных; она играет смело, небрежно. Подойдите к роялю и, еще не садясь, возьмите несколько аккордов. Инна пробует незнакомый инструмент. Усаживаясь, она берет арпеджио, какие-то пассажи, обрывки пьес. «Что вы хотите, чтоб я сыграла?» – спрашивает она, перебирая клавиши. В ее игре должны быть самоуверенность, апломб и брио. Вы согласны со мной?

– Еще бы, Борис Самойлович. Спасибо. Я постараюсь сделать, как вы советуете.

Дома я пытаюсь «перебирать» клавиши с «апломбом» и «брио», и к спектаклю мне удается все-таки добиться той «легкости», на которой настаивал Борисов.

Наступил понедельник, день спектакля «Детей Ванюшина».

Каково же было мое удивление, когда, приехав задолго до начала, я увидела одетого в долгополый сюртук и загримированного Борисова, но без усов и бороды. Я знала актеров, которых ужасно раздражали всевозможные наклейки, трессы; по-видимому, как я наблюдала это у других, Борисов наклеит свою бороду в самый последний момент.

Начался первый акт: на сцене Борисов, бритый, с умным, властным, но совсем не русским лицом. В первый момент его внешность озадачивает – я приготовилась увидеть совсем другого Ванюшина, – но проходит десять минут, и я безоговорочно принимаю именно этого Ванюшина: он так достоверен, так правдив в каждом слове, в каждом жесте, что невольно думаешь: «А черт ли в ней, в этой бороде, она бы только обедняла его богатейшую мимику».

Впоследствии, когда я говорила с Борисовым о гриме Ванюшина, он сказал мне:

– Ванюшин из тех купцов, которые дорожат репутацией «цивилизованных». В пьесе Найденова не зря говорится в ремарке автора, что он чисто выбрит и в европейском костюме. Дело не в форме носа, а в игре лица.

Неповторим был Борисов в начале третьего акта: воскресный день, он вернулся от обедни. Его строгий, хорошо отутюженный праздничный сюртук, его подобревшее, просветленное лицо – все говорит о желании понять, простить своих домочадцев, найти дорогу к их сердцам, помочь им начать новую жизнь. Во время сцены Алексея с отцом во всем зале нет пары сухих глаз, мелькают платочки, слышны всхлипывания. Нет, актер, который способен так взволновать, так растрогать, не нуждается в штампах, в привычной маске. Вспоминаешь, что великая Дузе играла без париков и грима, что Александр Моисси не прибегал к гриму и наклейкам.

Пришедший за кулисы после третьего акта Анатолий Васильевич Луначарский был взволнован до слез. Он поцеловал руку Марии Михайловны Блюменталь и сказал ей:

– Ваша Арина Ивановна просто светится изнутри. «Старушка, божий цветочек» – это как будто сказано о вас в этой роли.

Он долго пожимал руки Борису Самойловичу:

– Ваш старик Ванюшин трогает сердца. Я не стыжусь того, что плакал во время сцены объяснения с сыном.

Такие мастера, как Борисов, Блюменталь-Тамарина, Радин, своим примером подтягивали остальных исполнителей, и, конечно, в спектаклях с их участием не могло быть никакой «халтуры»; правда, обстановка была случайная, ей не придавали большого значения, но, когда мне приходится слышать отрицательные высказывания об этих «сборных» спектаклях, я припоминаю постановки «Детей Ванюшина» в некоторых стационарных театрах, где были обдуманы все детали меблировки и реквизита, даже на окнах стояли бутыли с вишневкой, завязанные тряпочками… а в зрительном зале было скучновато – спектакль не доходил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю