Текст книги "Память сердца"
Автор книги: Наталья Луначарская-Розенель
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
Одета публика небрежно и разнохарактерно: бархатные блузы художников, джемперы и куртки, длинноволосые лохматые головы, как будто чудом сохранившиеся от эпохи Мюрже. Вдруг появляется группа высоких белокурых юношей с окладистыми светлыми бородами, странными на свежих, розовых лицах, – это скандинавские скульпторы и живописцы. А там в углу, вокруг большого стола, маленькие, коренастые, все, как один, в роговых очках – японские студенты.
Не успели мы войти, как сквозь сизый табачный дым нас увидели и узнали завсегдатаи кофе. Несколько человек поднялись из-за своих столиков и подошли к нам. Среди них прославленный шахматный экс-чемпион д-р Э. Ласкер. Оказалось, что он здесь ежевечерне играл в покер. В тот период он слыл крупнейшим арбитром по покеру, и покеристы всего мира считали его решение окончательным. Жилось ему в материальном отношении трудно, и этот «арбитраж» служил для него подспорьем.
Приветствовал нас также художник Лео Михельсон – ученик и друг знаменитого художника Ловиса Коринта; с него Коринт написал Христа для своей «Голгофы». В первые приезды Луначарского в Берлин Михельсон очень любезно помогал ему знакомиться с современной немецкой живописью и художниками разных направлений. Вскоре появился популярный в то время журналист Антон Ку, персонифицировавший в глазах берлинцев талантливую богему, – его специальностью было «эпатировать буржуа»: он высмеивал, говорил дерзости богатым снобам, а они добивались чести угостить его изысканным ужином. Его пародии, скетчи, сатирические лекции делали аншлаги.
За нашим столом становилось многолюдно. Подошла группа студентов из Индии, они просили Луначарского и Моисси дать автографы.
– А я воображал, что мы сможем здесь поговорить, – жаловался мне Моисси шепотом. – Я как-то не представлял себе…
– Что вы так популярны?
– Ах, дело не во мне. Я уже успел всем надоесть в Берлине. Сенсацию произвело появление здесь советского народного комиссара. Он не будет сердиться на меня, что я вовлек его? Анатоль Васильович, если вам неприятно здесь, мы можем уйти.
– Мне здесь очень интересно. Вы же сами мне напомнили, что мы, русские эмигранты, в Париже частенько собирались в «Ротонде». Это непохоже на остальной Берлин, – отвечал Анатолий Васильевич. – И тем не менее это именно Берлин. Большой и многоликий город должен дать пристанище своей художественной богеме, а также людям, приехавшим сюда из разных стран учиться искусству и добиваться признания, людям с большими надеждами и тощим кошельком. Они приходят сюда из нетопленной студии, от сварливой квартирной хозяйки. В буржуазном обществе такое полустуденческое, полубогемное кафе – своего рода отдушина. Как это у Достоевского: «Каждый человек должен иметь место, куда пойти»? Ну вот – мы вернулись к Достоевскому. За вашу любовь к русским авторам! – Анатолий Васильевич крепко пожал руку Сандро Моисси.
– Я сыграл Федю Протасова две тысячи раз.
– Желаю вам сыграть князя Мышкина три тысячи.
Через год – новый спектакль и новый образ, созданный Моисси.
На этот раз – современная пьеса «Слишком правда, чтобы было хорошо», автор – Бернард Шоу.
На первый взгляд кажется странным: после «Эдипа», «Гамлета», «Живого трупа», в которых Моисси так горестно и правдиво показывал трагедию чистого, одинокого человека, загубленного ложью и непониманием окружающих, – Бернард Шоу, самый иронический и рассудочный из крупнейших современных драматургов, обращающийся только к разуму, а не к чувству зрителей, опрокидывающий все укоренившиеся представления о буржуазной морали, чести, добродетели: «Святая Иоанна», «Профессия г-жи Уоррен», «Шоколадный солдатик» и т. д… Автор, у которого не сразу поймешь, где он шутит, где серьезен, где иронизирует, где гневно говорит горькую правду.
Кажется странным, что пьесу Шоу выбирает Моисси, чья страстная эмоциональность стала как бы самой его сущностью.
Спектакль шел в одном небольшом уютном театре Западного Берлина, отделанном в стиле довоенного модернизма деревом и сукнами мягких, линялых тонов, несколько напоминающем наш МХАТ. В этом театре хозяином был Барновский – очень энергичный и инициативный директор, у которого в центре и на западе Берлина постоянно играли параллельно два-три драматических ансамбля; до известной степени – конкурент Макса Рейнгардта.
Ни Анатолий Васильевич, ни я не знали этой пьесы: она была последним детищем Бернарда Шоу. Мы также не знали, была ли она до спектакля с участием Моисси исполнена в Англии. Меня удивило название пьесы; Анатолий Васильевич объяснил мне, что существует английская поговорка: «Слишком хорошо, чтобы быть правдой», которую Шоу перефразировал в «Слишком правда, чтобы было хорошо». Интриговало уже само название.
Моисси играл в этой пьесе роль преступника, вымогателя. Он похищает красавицу, дочь мультимиллионера, увозит ее «на край света» и требует за нее выкуп у богача отца. Юная мисс больна, у нее дифтерит, и по этому поводу Шоу беспощадно высмеивает официальную медицину и вообще науку и ученых буржуазного общества. Знаменитые врачи «шаманствуют» у постели больной, а ее родные находятся под гипнозом больших «имен» и огромных денег, которые приходится платить этим «именам».
В суете, вызванной опасной болезнью, в спальню девушки прокрадывается ловкий и стройный человек, но это не возлюбленный очаровательной мисс, это – бандит, вымогатель. Он явился, чтобы похитить ее и спрятать в надежном месте до получения выкупа.
Гангстер и его жертва на берегу моря; декоратору удалось очень простыми средствами создать впечатление уединенного южного острова, земного рая.
Мрачный бандит в черном превратился в загорелого юношу в коротких «шортс» и яркой полосатой тенниске. Томная, больная девушка теперь уже не в длинном белом пеньюаре, а в изящном купальном костюме. Похититель и его жертва болтают, как ящерицы греются на солнце. На ослепительном желтом пляже трапеции, турники, большие пестрые мячи. Пляж окаймлен несколькими пальмами, а за ним беспредельная синева моря.
Нельзя было не залюбоваться Моисси. Лицо, обнаженные руки и плечи покрыты золотым загаром, свободно падают вьющиеся легкие каштановые волосы, сияет молодая улыбка. Он открывает всю правду о себе своей «жертве»: он – военный летчик, герой, удостоенный множества наград. Но послевоенная Англия сурово встретила его, и он не нашел своего места в мирной жизни мачехи-родины. Ему осталось только сделаться хищником, отщепенцем, человеком вне закона.
Весь свой монолог Моисси произносит легко и свободно, в самых невероятных положениях: то раскачиваясь на трапеции, то вертясь на турнике, иногда вися вниз головой. Время от времени он перебрасывается с девушкой большим полосатым мячом. Монолог длинный и сложный, но Моисси произносит его без малейшего напряжения, проделывая труднейшие акробатические номера, – пятидесятилетний человек, которому можно дать по виду двадцать семь – двадцать восемь. Само по себе это чудо!
Монолог этот значителен, современен, полон сарказма… Когда девушка упрекает бывшего летчика в безнравственности, он отвечает, что свои боевые награды он получил за бомбежку мирных городов, когда его смертоносные снаряды убивали женщин, стариков, детей. И все считали это массовое убийство беззащитных людей подвигом! По сравнению с этим его нынешняя профессия гангстера – сплошная добродетель!
Монолог этот много раз прерывался аплодисментами. Германия уже в первую мировую войну познала ужас воздушных налетов и сама посылала свои «цеппелины» бомбить Лондон и Париж. Аплодировали горячо и дружно, желая подчеркнуть свое отношение не только к исполнителю, но и к идее английского драматурга.
В роли летчика-бандита Моисси гневно и страстно разоблачает лицемерие и жестокость современного капиталистического общества. И вместе с девушкой, которая влюбляется в него, и мы, зрители, начинаем верить, что этот гангстер – не худший, а, может быть, наиболее честный и порядочный в волчьей стае узаконенного бандитизма – среди банкиров, биржевиков, владельцев военных заводов.
Действия, в обычном театральном смысле этого слова, в пьесе немного, но все же она действенна и волнует своей острой проблематикой. Моисси доносил до зрителя любой поворот мысли, любой парадокс Бернарда Шоу.
Конечно, на восемьдесят процентов своим успехом спектакль был обязан Моисси, сумевшему подчеркнуть самую суть замысла автора и придавшему такую человечность своему герою. Столько правды, простоты, искренности в этом «бандите поневоле», так горестно, несмотря на напускной цинизм, звучат его признания. Перестаешь удивляться соседству этого образа с прежними героями Моисси.
Год спустя в Москве в «Аквариуме» мне пришлось увидеть «Слишком правда, чтобы было хорошо» в одном из небольших московских театров. Перевел и «обработал» пьесу М. Левидов, знаток и поклонник Шоу. Не знаю, быть может, театр не нашел ключа к этой пьесе, но я попросту не узнавала ее: было томительно скучно во время длинных монологов и неоправданных гротесковых трюков.
Допускаю, что пьеса эта действительно несценична, и только обаяние, мастерство и увлеченность Моисси придали спектаклю такую острую современность и доходчивость.
По установившейся традиции мы навестили Моисси за кулисами и условились встретиться на следующий вечер, после спектакля.
– Я заеду за вами… Спектакль кончается рано; сегодня он несколько затянулся из-за технических неполадок, обычных на премьере. А завтра в половине одиннадцатого я у вас.
В назначенное время в нашем номере гостиницы раздался звонок, сам управляющий отелем сообщил, что нас спрашивает der eminente Künstler Alexander Moissi… Der grobe Schauspieler[8]8
Знаменитый мастер Александр Моисси… великий артист (нем.).
[Закрыть], – прибавил он взволнованно. «Знаменитый артист» прохаживался по холлу в спортивном костюме светло-табачного цвета, держа в руках широкополую шляпу, скромный, как будто незаметный, но на него глазели проходившие в дансинг дамы в парчовых и меховых манто и их спутники в смокингах с моноклями à la Чемберлен и со шрамами – «шмиссами» на щеках и подбородках. Увидя такие шрамы, кельнеры, шоферы, носильщики сразу понимали, что перед ними не кто-нибудь, а Herr Doktor.
Мы спускались по широкой покатой лестнице, и Моисси не сразу увидел нас, а мы имели возможность несколько минут, незамеченные, наблюдать за ним. Анатолий Васильевич сказал мне:
– Смотри, вот князь Лев Николаевич Мышкин.
Действительно, в этот момент, среди разодетой, «шикарной» публики Моисси будто перевоплотился в своего героя.
Мы сердечно поздоровались, и Моисси сказал, глядя на меня несколько виновато:
– Может быть, вы предпочитаете остаться здесь, в «Адлоне»? Правда, я не одет… боюсь, что здесь я до смерти шокирую публику вот этим мягким воротничком… ведь здесь все накрахмалено – манишки и люди.
– Нет, нет, мне ничуть не улыбается провести здесь вечер. Мне надоел «Адлон».
Моисси просиял:
– В таком случае, у меня есть план. Ведь Анатоль Васильович долго жил в Италии, значит, влюблен во все итальянское, а это остается навсегда. Я вам покажу один итальянский ресторан, вернее, trattoria…
– Знаем, знаем… мы там были недавно с Бертольтом Брехтом. Там способный пианист Юлиус Фусс.
Моисси мимикой и жестами, чисто по-итальянски, выразил свое абсолютное неодобрение Юлиусу Фуссу и его ресторану.
– Что вы говорите? Ведь это типичный берлинский эрзац, вроде Haus Vaterland. Какая же это trattoria? Нет, я вас приглашаю не в модное место для немецких туристов, побывавших в Италии и вздыхающих: «Kennst du das Land, wo die Zitronen blühen?»[9]9
«Ты знаешь край, где цветут лимоны?» (нем.).
[Закрыть].
Через десять минут мы были на одной из темноватых, безлюдных в этот час улиц, близ Александерплатц. На самой площади у пивных и баров толпились мужчины, чаще всего в кепках и беретах, в подворотнях и подъездах жались какие-то жалкие женские фигуры. Берлин ни в чем не хотел отставать от Парижа: это была его rue de Lappe[10]10
Улица на Монмартре в Париже.
[Закрыть]. «У нас на Александерплац имеются свои апаши», – говорили берлинцы не без гордости. Появились даже писатели, специализировавшиеся на нравах Александерплац, à la Франсис Карко.
Мы пересекли площадь и вскоре оказались перед входом в маленький магазинчик в доме скучного казарменного вида. Под помещение траттории была, очевидно, приспособлена какая-то бакалейная лавчонка.
Из-за стойки вышел толстый человек с сизым плохо выбритым лицом, в цветной рубахе без галстука – хозяин траттории, он долго тряс руку Моисси. По-видимому, Моисси здесь бывал довольно часто. Ресторатор торжественно приветствовал Анатолия Васильевича и, хотя понятия не имел, кого привез к нему Моисси, профессиональным чутьем угадал знатного гостя и сразу, обращаясь к нему, величал его «экчеленца». По-немецки он говорил с трудом. Когда Анатолий Васильевич заговорил с ним по-итальянски, он рассыпался в любезностях.
Рядом несколько черноглазых, небрежно одетых молодых людей с завидным аппетитом поглощали огромные миски дымящихся спагетти, удивительно ловко наворачивая их на вилки. Один из них подошел к Моисси, обняв его за плечи, что-то быстро зашептал ему на ухо. Сандро, улыбаясь, отвечал ему, и тот вернулся к своим товарищам, повторяя «grazie, molte grazie»[11]11
Благодарен, очень благодарен (итал.).
[Закрыть].
– Это мой знакомый каменщик из Триеста, – объяснил нам Моисси. – Правительство Муссолини не может обеспечить его работой, приходится уезжать за границу. Но кризис уже простер свою страшную лапу над Германией, и в первую очередь станут увольнять иностранцев. А он перевез сюда семью! Зовет меня к себе по случаю рождения пятого ребенка.
– Пятого? – удивилась я. – Он кажется совсем молодым.
Моисси засмеялся. – Лет двадцать шесть – двадцать семь… Итальянцы еще не додумались до «Zweikindersystem»[12]12
«Двухдетная система» (нем.).
[Закрыть], у них – большие семьи. А у моих родичей-албанцев – еще большие.
Луначарский и Моисси оказались оба знатоками итальянской кухни, и при заказе я только и слышала «ньокки», «равиоли», «паста», «Асти Спумантэ», «Лакрима Кристи» и т. д. Хозяин подсел к нам, и разговор шел на итальянском языке. В траттории было грязновато и темновато, но, очевидно, и это требовалось для полноты иллюзии.
Только в конце ужина хозяина отозвали по какому-то срочному делу, и мы могли поделиться мыслями о вчерашней премьере. Анатолий Васильевич одобрил выбор пьесы, с симпатией говорил о Бернарде Шоу, рассказывал много любопытного о приезде Шоу минувшим летом в Москву. Он анализировал игру Моисси в «Слишком правда, чтобы было хорошо» и сказал с большой искренностью:
– Как вы подчеркнули все социально значимое в этой роли. В вашем герое чувствуется бывший асс, смелый и бесшабашный. Гнусность и ложь капиталистического общества толкают его на преступление, вызывают в нем такой своеобразный протест против буржуазной морали. Поразило меня ваше мастерство акробата. И ведь у вас это не просто элемент украшения, расцвечивания спектакля! Ваши сногсшибательные номера на трапеции нужны для характеристики героя: воочию видишь, какой это чудесный человеческий экземпляр – ловкий, пластичный, здоровый физически; и в то же время с надорванной душой. Кстати, вы не слишком устаете от этой роли? Сколько вам лет, Сандро?
Моисси улыбается:
– Я устаю не столько физически, а, как мой герой-летчик, – душевно. Сколько мне лет? Мы с вами ровесники, Анатоль Васильович, или почти ровесники: я моложе вас на четыре года.
Анатолий Васильевич поражен:
– Просто не верится. Нет, я бы не мог читать лекцию и делать «солнце» на турнике даже четыре года назад, – говорит он шутя. – Вообще я ничего не могу делать на турниках и трапециях. Я никогда не занимался физкультурой… В этом сказывается преступная небрежность дореволюционной русской интеллигенции к физическому воспитанию. Моя мать не позволяла мне даже кататься на коньках. Она боялась, что я простужусь, сведу на катке плохое знакомство.
Анатолий Васильевич замолчал… Я знала, что это его больное место.
– Еще двадцать спектаклей «Слишком правда, чтобы было хорошо» мы сыграем в Берлине, а потом недельный перерыв, и мы едем в турне по Германии, Австрии и немецкой Швейцарии. – Моисси придвигается ко мне: – Собственно я настаивал на нашей встрече сегодня с деловой целью: моя героиня должна сниматься в новом фильме, она не может поехать со мной. Я хочу предложить эту роль фрау Наташа.
Я чуть не упала со стула. Анатолий Васильевич тоже растерялся от неожиданности этого предложения.
Моисси горячо и убедительно доказывал, что эта роль соответствует моим данным, удивительно «вкусно» перечислял города, где предполагались его гастроли: Мюнхен, Кёльн, Нюрнберг, Базель, Берн, Вена, по возвращении несколько спектаклей в Берлине. Остановился он также на материальных условиях.
– А вас не смущает мой русский акцент? – наконец выговорила я. – Я по-немецки говорю бегло, но все же как иностранка.
– Гораздо в меньшей степени, чем я, – уверял Моисси.
– Ну, положим! В вашем произношении немецкий язык особенно красив.
– А это вы находите только потому, что вы не немка. Русские легко приобретают любой акцент. Решайтесь, я уверен, что вы будете иметь успех.
– Но ведь Луначарский скоро возвращается в Москву. И мой отпуск на днях кончается.
– Если вы объясните причину, Малый театр не откажет вам в продлении отпуска.
– Наташе могут не дать швейцарской визы: ведь у нас нет дипломатических отношений с Швейцарией, – сказал Анатолий Васильевич.
– Я похлопочу. Меня там любят, и мою партнершу пропустят по любому паспорту. Вдобавок, у нас и помимо Швейцарии большой маршрут, – голос Моисси звучал безапелляционно. – Завтра в «Адлон» к вам приедет мой импресарио, и вы подпишете с ним договор. Дайте мне руку! За нашу общую работу!
Мы выпили по рюмке старого итальянского вермута, но настроение у меня было озабоченное. Очень хотелось поехать в турне, но… было столько «но».
Мы чуть не до утра совещались с Анатолием Васильевичем, и я решила отказаться. Главной, самой серьезной причиной было мое нежелание расставаться с Анатолием Васильевичем: его здоровье начинало тревожить меня. С болью в сердце я отказалась от лестного и увлекательного предложения Моисси.
После стольких радостных, чудесных впечатлений, связанных с Моисси, настало время иных встреч, иной обстановки: наступал 1933 год.
Он был тяжел для всего мира. Гитлер завоевывал все новые позиции в Германии. Многие понимали уже тогда, чем нацизм угрожал человечеству.
Были и чисто личные причины для тяжелых переживаний в нашей семье. Летом в Швейцарии во время Женевской конференции Анатолий Васильевич на почве гипертонии потерял частично зрение в одном глазу. У него сделалась глаукома – мучительная и тогда неизлечимая глазная болезнь. Он лечился в Женеве, Франкфурте-на-Майне, Берлине. Постепенно все врачи пришли к выводу относительно необходимости операции. Но решиться на хирургическое вмешательство было очень трудно, тем более что присланный специально к Анатолию Васильевичу московский профессор М. О. Авербах настаивал на консервативном методе лечения.
После Женевы мы переехали на маленький курорт в четырнадцати километрах от Франкфурта-на-Майне – Кенигсштейним-Таунус. Наш санаторий находился в удивительно красивой долине, у отрогов Таунуса, с нашей террасы виднелись горы, увитые виноградниками, увенчанные руинами средневековых замков.
В последние годы санаторий превратился в терапевтический, но при его основателе, профессоре Констамме, он был специально нервным санаторием: предполагалась клиентура из высшей интеллигенции, преимущественно художественной, так сказать «элит», – людей, переутомленных творческой работой, страдающих бессонницей, депрессией и т. д. Когда-то здесь лечился Ведекинд, приезжал Стриндберг. Недавним гостем, уехавшим незадолго до нас, был Моисси. Анатолий Васильевич с искренним интересом расспрашивал о здоровье нашего друга. Новый владелец санатория д-р С. сказал со вздохом:
– Мне нечем вас порадовать. Моисси нельзя назвать больным, но у него тяжелая депрессия, он все видит в самом черном свете – и политическую обстановку, и жизнь вообще…
– Насчет политической обстановки он как будто прав, – сказал Луначарский.
– У него слишком нервная, напряженная работа. А душа – как самая чувствительная мембрана.
– Да, он не из тех художников, которые, как Поль Валери, могут замкнуться в «башне из слоновой кости», – подтвердил Анатолий Васильевич.
– Мы делали, что могли, – продолжал д-р С. – Уехал он от нас окрепший и более уравновешенный. Не знаю, приступил ли он к работе. Мы рекомендовали ему длительный отдых.
Гуляя по живописным холмам Кенигсштейна, сидя на скамейке в розарии или в итальянском дворике, Анатолий Васильевич говорил:
– А ведь совсем недавно Сандро был здесь. Жаль, что нам не пришлось встретиться во время отдыха. Несмотря на все, я бы попытался внушить ему веру в жизнь.
Сам Анатолий Васильевич с поразительным мужеством и самообладанием переносил мучительные боли в глазу. Я перечитывала ему вслух уйму газет и журналов: врачи разрешали читать ему самому только понемногу, не утомляя зрения. Но Луначарского можно было ограничить в чем угодно, только не в чтении. По счастью, он прекрасно воспринимал прочитанное на слух, и я читала ему русские, французские и немецкие книги, а также писала под его диктовку. За этот период им написаны были три большие статьи о Горьком, «Гетц на площади» – о спектакле, виденном им в гётевские дни во Франкфурте-на-Майне, и др. Из Кенигсштейна мы переехали в Висбаден, а оттуда в Берлин.
По сравнению с прошлыми годами Берлин был неузнаваем. Словно какая-то роковая сила, какая-то страшная инерция толкала Германию в бездну. Зверские убийства, грабежи, кровавые политические эксцессы. Культура, гуманность – все казалось непрочным, мрак грозил поглотить все. Какое-то одичание, возврат средневековья захватывал прессу: печатались гороскопы, статьи об оккультизме, открывались кабинеты белой и черной магии, и люди, еще вчера смеявшиеся над суевериями, несли разным шарлатанам свои последние деньги. В пьесе «Колючая проволока» актер Ганс Алберс, заявлявший о своей приверженности нацизму, избил на сцене, на глазах у публики, своего партнера – блестящего, талантливого артиста Фрица Кортнера, еврея по происхождению. Кортнер, захваченный врасплох, не сразу понявший, что происходит, не сопротивлялся, а публика аплодировала Алберсу, улюлюкала и оскорбляла Кортнера.
В первые же дни после нашего приезда в Берлин Моисси позвонил в посольство, где мы тогда жили, и просил навестить его в санатории Грюневальд, он лечился там уже больше месяца.
Санаторий находился совсем близко от Шарлоттенбурга, окруженный высоким сосновым лесом. Несмотря на позднюю осень, было красиво и солнечно, и не верилось, что эта тишина и уединенность возможны в такой непосредственной близости к столице.
Моисси лежал на веранде в спальном мешке. Он похудел, осунулся и казался очень утомленным. Он искренне обрадовался Анатолию Васильевичу, нежно обнял его, заботливо расспрашивал о самочувствии, диагнозах врачей…
– Ах, Анатоль Васильович, поживите здесь со мною. Все стало таким гнусным в Берлине. Здесь можно хоть ненадолго забыться.
– Но я не хочу забываться. Чем хуже, тем больше требуется энергии, бдительности, упорства, – возразил Луначарский.
Моисси пригласил нас позавтракать с ним.
Стол был накрыт в его комнате, в большом эркере, в окнах которого виднелись куртины с потемневшими от заморозков, но местами еще яркими астрами и георгинами; вдали за цветочными клумбами поднимались рыжие стволы и темно-зеленые верхушки гигантских сосен.
– Вы лечились в Кенигсштейне? Там удивительно спокойно и красиво… Вспоминал меня д-р С. из санатория Констамм? Он милейший человек, простой и жизнерадостный… Откровенно говоря, его неизменная жизнерадостность иногда утомляла меня. У него, по счастью, эта жизнерадостность не профессиональная – для пациентов, – а своя собственная, натуральная и все же несколько утомительная… – Глаза Моисси были полузакрыты тяжелыми, свинцовыми веками, и взгляд казался потухшим, усталым. – Он не говорил вам о моей болезни? Дело в том, что я не сплю, совсем не сплю. Мозг, нервы не отдыхают. Думаю, думаю, стараюсь что-то рассмотреть сквозь непроницаемый мрак… Ну, не буду об этом, а то вы, пожалуй, больше не захотите видеться со мною. Я навожу тоску! Расскажите о Москве, о моих московских друзьях, о театре.
Анатолий Васильевич уже больше полугода не был в Союзе, но мы встречались с приезжавшими на Запад москвичами и ежедневно получали множество писем, журналов и газет из Москвы. Луначарский рассказал Моисси о постановке «Гамлета» с Горюновым – Гамлетом и о «Егоре Булычове» в театре Вахтангова. Горький прислал Анатолию Васильевичу из Москвы сигнальный экземпляр «Егора Булычова», и Анатолий Васильевич, прочитав эту пьесу, с нетерпением ждал возможности увидеть ее на сцене с Булычовым – Щукиным. Упомянул он также об успехе «Страха» Афиногенова и «Воскресения» в МХАТ.
Моисси несколько оживился.
– Да, у вас там жизнь, пусть нелегкая, но чистая, целеустремленная. Если я найду в себе силы продолжать ремесло актера, я приеду к вам. Станиславский говорит, что был бы рад увидеть меня в своей труппе. Но сейчас я не могу играть. Не знаю, быть может, это временно… Я начал писать драму о женщине, о самом большом в жизни женщины – о материнстве. Знакомый врач, директор родильного дома, сказал мне, что я увижу в его заведении много интересного и трогательного, необходимого для задуманной мною драмы. Он говорил, что на лицах молодых матерей, которым подносят их первенцев, я увижу то непередаваемо счастливое выражение, которое может вдохновить меня и дать импульс для творческой мысли. На меня надели белый халат и шапочку, завязали рот марлей, и я с моим другом обошел палаты. Через несколько дней в газетах появился гнусный пасквиль: «Наглый иностранец садистически наслаждается страданием немецких женщин. Комедиант вторгается в операционный зал, оскорбляя этим женскую стыдливость…» и тому подобное. – На его лице появились красные пятна, глаза лихорадочно блестели. – Ах, дорогие друзья, не хочу, чтобы вы расстраивали себе нервы из-за меня. Если вы поселитесь здесь, я обещаю – мы будем говорить только о приятном, спокойном, хорошем. Читать вместе. Будем читать сонеты Петрарки. Ведь книга тоже наркоз: книга помогает забыться.
– Опять «забыться»? – попробовала я свести разговор к шутке. – Ведь Анатолий Васильевич сказал, что не хочет забываться.
– Жизнь груба и беспощадна. Чтобы переносить ее, нужны наркозы. Разные наркозы. Есть наркозы вульгарные, примитивные, например алкоголь. Искусство, любовь к женщине – это тоже наркозы, несколько более высокого порядка. Но лучший наркоз – пантопон, еще лучше морфий. Заснуть я могу только после сильной дозы морфия, и эти часы искусственного сна – единственные островки среди бушующего океана, оазисы среди выжженной пустыни. Сон – моя единственная, такая короткая, так трудно достижимая радость. – Он откинул бледное, исхудавшее лицо на подушки шезлонга: – Я все о себе, о себе… Простите. Скажите, Анатоль Васильевич, каковы ваши планы?
– После операции я пробуду некоторое время в Берлине, а потом опять в Москву за работу в Учкоме, в Академии наук. У меня начата работа о Бэконе, о социальном значении сатиры. Я собираюсь написать полубеллетристический этюд о Гоголе и драму о нашем гениальном поэте Лермонтове. Хочу назвать ее «Печальный Демон». А главная моя задача – книга о Ленине. Если мне удастся, если я успею написать ее, я смогу считать задачу своей жизни в основном выполненной.
– Вы – счастливый, – медленно проговорил Моисси. – Я восхищаюсь вами, – и он прижался как-то по-детски щекой к руке Анатолия Васильевича.
Назвать в ту пору тяжко больного Луначарского счастливым было странно, но та сила духа, которая чувствовалась в этом организме, подточенном царскими тюрьмами, огромной работой первых лет революции, могла внушить зависть. И такую благородную зависть я почувствовала тогда в Моисси.
– Вам надо уехать из Германии, Сандро. Поезжайте в Швейцарию, на юг Франции. А когда я приеду в Москву, я сделаюсь вашим менеджером, вы будете снова нашим гостем.
Таким было последнее свидание Луначарского с Александром Моисси. Через четырнадцать месяцев Анатолия Васильевича не стало.
Моисси удалось до гитлеровского переворота уехать в Италию. Он вернулся к языку своей юности и играл на итальянской сцене.
В 1934 году он приезжал в Ниццу, чтобы повидаться там с человеком, которого глубоко любил и почитал, – с Константином Сергеевичем Станиславским. В 1935 году вечный странник, искатель, гениальный мятущийся актер простудился во время киносъемки в Риме и умер.