Текст книги "Память сердца"
Автор книги: Наталья Луначарская-Розенель
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Каюсь, я немного ворчала. Я считала, что Анатолий Васильевич – драматург не менее крупный, чем Штуккен, и ему незачем выступать перед советским зрителем в роли переводчика – для этого имеется ряд вполне квалифицированных специалистов. Мне хотелось, чтобы Анатолий Васильевич реализовал свои давнишние замыслы пьес-биографий Гёте, Лермонтова, которые, к сожалению, так и не были им написаны. Но перевод «Свадьбы Адриана ван Броувера» был сделан, авторизация Штуккена получена. Анатолий Васильевич считал полезным познакомить наших советских зрителей с этим произведением германского прогрессивного драматурга.
По приглашению дирекции Малого театра Луначарский прочитал эту пьесу, и она была очень хорошо принята всем коллективом. Ставил «Бархат и лохмотья» Н. О. Волконский, декорации заказали художнику И. И. Нивинскому, музыку – В. И. Курочкину. Главную роль талантливого, беспутного художника Адриана ван Броувера исполнял А. А. Остужев, актера бродячего театра Ваббе – С. Л. Кузнецов, его жену, хрупкую, покорную Диану, играла я, трактирщицу Янетью – В. О. Массалитинова. Мы были представителями «лохмотьев». Людей в «бархате» играли М. С. Нароков, В. Э. Мейер, невесту ван Броувера Рихильду – Н. А. Белёвцева, ее подругу – О. Е. Малышева.
Беспредельно влюбленный в живопись, стремящийся своей кистью передать душу народа, запечатлеть его горести и радости, талантливый, великодушный и вместе с тем беспутный и лишенный воли – таким изобразил Штуккен известного художника ван Броувера. «Люди в бархате» почуяли в Адриане выдающееся дарование, возможность завоевать славу живописца, со временем даже приобрести богатство – нужно только вырвать его из трущоб, грязных кабачков, где он проводит время с матросами и бродячими актерами, сделать его своим. Адриан мог бы писать портреты бургомистров, их супруг и дочерей, разодетых в драгоценные ткани, украшенных толстыми золотыми цепями. А вот и приманка для пылкого, неуравновешенного Адриана – дочь богача, красавица Рихильда; она влюблена в талантливого, не похожего на окружающих ее благовоспитанных молодых людей, свободного, легкомысленного живописца. Его тоже увлекает и сама Рихильда, и тот мир изящества и красоты, в котором она живет. Подстриженные боскеты и цветники французского парка, легкие и пышные наряды прелестных девушек, игра в серсо, танцы… Как это далеко от закопченных стен харчевни, от грубых шуток матросов и уличных комедиантов, от бедной любящей его Дианы, такой жалкой в своей старенькой красной юбочке с полуоборванными блестками. От этих тяжких впечатлений Адриан ван Броувер бежит в мир богатства, самодовольства, тяжеловесного самонадеянного чванства, мирок беспечности, щебета, порханья. Иметь в своей среде, в своей семье талантливого художника, может быть, даже гениального – это неплохое «дельце». И вот назначен день свадьбы Адриана с дочерью богача. На свою свадьбу художник должен явиться, как и подобает, в богатой одежде, с подарками невесте. Адриан готовится к этой церемонии. Но тут ему приносят страшную весть: Диана погибла. Злодей муж, узнав, что Адриан покинул ее и собирается жениться на знатной наследнице, дал волю скопившейся за долгое время злобе и ревности. На веревке тащит он на базар свою несчастную жену, едва прикрытую рваным рубищем, и кричит голосом ярмарочного зазывалы:
– Я продаю свою жену! Я продаю свою неверную жену! Я дешево продаю эту женщину!
Толпа зевак обступает Диану, но в последний момент она вырывается и с криком отчаяния бросается в воду канала. Когда Адриан узнает о ее гибели, ему становится невыносимым мир «золотых мешков», тучных, себялюбивых богачей. Он бросает все, он хочет отомстить негодяю Ваббе. Между ними происходит страшная сцена, едва живого Ваббе отнимают у разъяренного ван Броувера. Потрясенный, полный раскаяния, угрызений совести, он остается с «людьми в лохмотьях». Он пьет, он хочет утопить в вине свое горе, он пропивает все, он забывает, что его ждет красивая, нарядная невеста, что назначен день и час бракосочетания.
Между тем семья невесты и знатные гости собрались на свадебный пир, все ждут – нет только жениха. Невеста предчувствует недоброе; за женихом посылают гонцов, его ищут. Наконец приводят Адриана; он в бархатном камзоле, кружевные манжеты и драгоценные пуговицы оторваны, и он… без штанов! Трудно описать ужас чопорного общества при виде такого жениха, а он издевательски хохочет, он понял, что ему не по пути с «людьми в бархате».
Таково, приблизительно, содержание драмы. Адриан ван Броувер – не только главная роль, это центр и основание пьесы. Остужев был занят во всех картинах, кроме написанной Анатолием Васильевичем, то есть сцены на рынке. Это почти монодрама.
Я думаю, что выбор актера для этой роли был абсолютно правильным, вряд ли кто-нибудь другой мог бы сыграть Адриана ван Броувера лучше Остужева. Все разнообразие красок – от нежности и ласки во время сцен с Дианой до яркого разгульного веселья в сценах в кабачке, до бешеной ярости при столкновении с Ваббе, – кто другой мог бы передать это? А финальная сцена, когда, отбросив всякую заботу о благопристойности, о буржуазных приличиях, он, «жених без штанов», издевательски хохочет в лицо знатным господам?!
Был один оттенок в его игре, который мне кажется очень удачным и правильным: Остужев, недавний «первый любовник», в этой пьесе почти совсем не акцентирует в своем герое чувства влюбленности. Любит ли он Диану? Да, по-своему любит, жалеет, отвечает нежностью на ее чувство, обращаясь к ней, называет ее: «Дианочка-тонконожка» и говорит ей:
– Эльфы носят голубые чулочки и красные юбочки.
В этом была снисходительная ласка взрослого человека к ребенку, но отнюдь не пылкая любовь! Грациозная, нарядная и вместе с тем рассудительная Рихильда – Белёвцева нравилась ему, как художнику: он любовался красотой и грацией этого нового для него окружения, но любовь, страсть отдавались только искусству. Остужев превосходно играл эту одержимость художника, и вся сила его яркого темперамента была обращена на эту сторону сложного образа ван Броувера.
Степан Леонидович Кузнецов создал поистине страшный образ Ваббе. Играя Диану, я трепетала перед ним, буквально умирала от страха. Бесполезно было бы просить такого человека о пощаде, холодная, мстительная ненависть – вот лейтмотив его образа.
Остужев и Кузнецов настолько вошли в свои роли, что на одном из первых спектаклей в сцене драки Адриана с Ваббе Остужев так увлекся, что сломал Кузнецову руку. Перелом был до такой степени серьезен, что пришлось отменить ряд спектаклей.
Кузнецов ужасно возмущался:
– С ним страшно играть! Это какой-то взбесившийся зверь! Увечить партнера! Где же актерское мастерство? Я откажусь от роли: он на ближайшем спектакле убьет меня!
Остужев своим красивым, проникновенным голосом повторял:
– Извините, Степан Леонидович! Я очень сожалею… Но что делать? Я люблю вас – Кузнецова, но я ненавижу Ваббе. Не бойтесь, теперь я буду осторожен.
Но при этом глаза у него озорно улыбались, он все-таки слегка гордился своим необузданным темпераментом и физической силой. Как ни странно, этот перелом руки отразился на моей роли. Диану на сцене все время сопровождает белый шпиц, который преданно ее любит и ненавидит Ваббе. Мне удалось достать маленького белого дрессированного шпица, который несколько месяцев жил у нас дома и привык ко мне. На репетициях он все время скалил зубы и рычал при репликах Ваббе – Кузнецова, как ему и положено было по пьесе. Степан Леонидович и на репетициях нервничал из-за собаки и часто повторял:
– Убери своего пса. Ты уверена, что он не укусит?
После случая с переломом руки он категорически потребовал удаления моего шпица.
– Или я, или он! Я не могу играть, когда на меня рычат собаки и разные бесноватые ломают мне руки!
В спектакле «Бархат и лохмотья» был ряд больших актерских удач. Кроме Остужева и Кузнецова хороша была В. О. Массалитинова. В тот период да, в сущности, почти всю свою актерскую жизнь, Варвара Осиповна играла старух, а в «Бархате и лохмотьях» она изображала сорокалетнюю толстуху, бабу, как говорится, в соку, любительницу выпивки и грубых шуток, но добрую и отзывчивую. Неожиданно очень интересно сыграл Володя Мейер, тогда еще совсем молодой актер. Ему поручили роль принца Барбансона, старого скептика, изысканно тонкого аристократа. Когда Н. О. Волконский занял его в этой роли, все удивились, ведь Мейеру было двадцать три – двадцать четыре года, и он играл до тех пор только молодые роли. В этом спектакле он показал себя как отличный характерный актер большого диапазона. Белёвцева, Нароков, Малышева – все были очень убедительны и хороши.
После распределения ролей, перед самым летним отпуском, Остужев пришел к Анатолию Васильевичу домой и беседовал с ним о живописи и живописцах той эпохи, о месте ван Броувера среди голландских мастеров, об общественных отношениях в Нидерландах и т. п.
– Анатолий Васильевич, вы простите, что я отнимаю ваше драгоценное время, – повторял Остужев, – но мне хотелось бы понять, кто из великих предшественников мог быть назван учителем ван Броувера? Разрешите, я запишу.
И в его блокноте появился ряд имен художников, искусствоведов.
– Может быть, я спрашиваю о вещах, которые знают и дети. Но ведь в молодости я не имел возможности учиться.
– У вас огромные знания, Александр Алексеевич, – возражал Луначарский.
– Меня отчасти выручает память. Но, простите, вот я записал еще несколько вопросов…
После его ухода Анатолий Васильевич повторял:
– Это просто трогательно, такое отношение к работе. Учитесь у него, молодежь!
По совету Анатолия Васильевича Остужев записал десятки названий книг, которые решил прочитать, прежде чем приступить к изучению роли. Свои свободные часы он проводил в музеях, выезжал даже в Ленинград, уверенный, что картины помогут ему глубже понять образ художника. Я уже не говорю о том, что он выучил наизусть всю пьесу. Я ни у кого не наблюдала такого фанатичного отношения к работе, такого всестороннего, внимательного изучения всех материалов, необходимых для создания образа.
Остужев был так скромен, так мало говорил о себе, что, в сущности, никто в коллективе и не знал о его самоотверженном труде. Знали только, что из-за глухоты он вынужден заучивать наизусть весь текст, а о том, как он расширяет свою задачу подготовки роли, как, изучая, вживаясь в образ, он приобретает поистине энциклопедические знания, я узнала только случайно, благодаря его беседам с Луначарским, на которых присутствовала.
А. А. Остужев.
А. А. Остужев – Отелло.
Отзывы прессы могли разочаровать авторов и участников спектакля, если бы нас не утешал теплый прием зрителей. Что касается прессы, то здесь сыграло отрицательную роль стихотворение Демьяна Бедного, в котором он утверждал, что спектакль «не нужен советскому зрителю». Я не стану пускаться в споры, стараться опровергнуть мнение Д. Бедного. Тенденция «приземления» театра, попытки ограничить репертуар бытовыми драмами на злобу дня проявлялись не однажды в советском театре. Пьеса Штуккена, особенно обработанная Луначарским, – по-настоящему революционная пьеса. Элемент бунтарства, антибуржуазная тенденция наряду с прекрасным диалогом, ярко написанными образами делают ее, на мой взгляд вполне достойной возобновления на наших сценах.
Попутно мне хочется поделиться мыслью, что представление, сложившееся в наши дни, будто бы в первое десятилетие после революции была настоящая театральная публика, изысканная, энциклопедически образованная, – в корне неверно. Да, тогда существовала так называемая «старая Москва»: завзятые театралы, писатели, профессора, их семьи. Они помнили Ермолову и Федотову, они посещали спектакли гастролеров – Сальвини, Росси, Сары Бернар, Режан, – они бывали на всех премьерах Малого театра. Но после генеральной премьеры и первых двух-трех спектаклей этот контингент публики исчерпывался, и зал театра заполнялся рядовой, главным образом командировочной, «вокзальной» публикой.
Талант Остужева, его успех в спектакле, любовь к нему публики – все тонуло, как в трясине, в холодном и неприязненном отношении руководства театра. Я не хочу этим сказать, что был какой-то заговор против Остужева; возможно, что он искренне не нравился, не соответствовал вкусам и требованиям дирекции. А ведь от дирекции зависело «подать актера» или «замолчать»! Тут и личные вкусы, и нападки критики: Загорский, Садко, Уриэль не принимали Остужева, и дирекция не вступалась за него. А на каких весах взвесить аплодисменты, вызовы, восторженные отзывы товарищей по сцене?
Анатолий Васильевич вместе со мной был на спектакле «Бархат и лохмотья» в Ленинграде, поставленном К. П. Хохловым с Горин-Горяиновым в главной роли. По мнению Луначарского, спектакль Малого театра был гораздо удачнее ленинградского, именно благодаря Остужеву: творческая индивидуальность Бориса Анатольевича Горин-Горяинова мало подходила для образа необузданного художника.
После работы над «Бархатом и лохмотьями» у Анатолия Васильевича и у меня еще больше окрепли дружеские отношения с Остужевым.
Виделась с ним я главным образом в театре: он, даже не будучи занят в репетициях и спектаклях, проводил в театре много времени. «Железная стена», «Измена», «Заговор Фиеско в Генуе», «Аракчеевщина», «Бархат и лохмотья» занимали прочное место в репертуаре, на этих спектаклях я постоянно встречалась с Александром Алексеевичем. А тут еще прибавились «Без вины виноватые», где Остужев играл Незнамова, а я Коринкину. Кручинину в этом спектакле играла Клавдия Ивановна Алексеева, племянница М. Н. Ермоловой, удивительно похожая на нее голосом и внешностью. При жизни Марии Николаевны она играла в первом акте Любовь Отрадину, то есть Кручинину в ранней молодости. Думаю, что эта подмена была очень удачной.
Когда Ермолова сошла со сцены, Алексеева начала играть целиком всю роль Отрадиной-Кручининой и играла ее так, что в финале у меня – Коринкиной каждый раз навертывались слезы на глаза.
«А бывают матери и чувствительнее… вешают своему ребенку какую-нибудь золотую безделушку: носи и помни обо мне! А что бедному ребенку помнить? Зачем ему помнить?.. Ведь эти сувениры жгут грудь!»
Нельзя забыть, как произносил Остужев – Незнамов эти горькие слова, как жестом, полным отчаяния, он распахивал ворот и срывал цепочку с медальоном. Как крик раненого зверя, звучал голос Алексеевой и ее рыдания, как будто бы вырвавшиеся впервые после стольких лет.
«Гриша! Мой сын! Гриша!»
Он падает перед ней, он кладет ей на колени свою растрепанную, буйную голову и шепчет:
«Мама! Мама!»
Еле-еле, чуть слышно; он впервые в жизни произносит эти святые слова…. Большая и такая насыщенная пауза… мать и сын забыли об окружающих. Наконец свершилось то, о чем они не смели и мечтать. Потом Остужев – Незнамов произносит совсем тихо, только приподняв свое заплаканное лицо, свою лохматую голову с материнских колен:
«Мама, а где отец?»
Невозможно описать интонации этой фразы: в ней было все его украденное детство, все горькое одиночество, вся заброшенность его молодых лет. Было в этих словах что-то детское, беспомощное, какое-то робкое ожидание ласки. Играя Коринкину, я каждый раз плакала, по-настоящему плакала: никто не требует слез от Коринкиной. Ей стыдно, она раскаивается в затеянной ею интриге, но плакала я, потому что не могла сдержать слезы в этой сцене.
Легко себе представить, каким замечательным Незнамовым был Александр Алексеевич в молодости, когда не только его переживания, его интонации, но и внешний облик соответствовал этой роли. Клавдия Ивановна Алексеева говорила, что Ермолова очень любила Остужева в роли Незнамова и охотно играла с ним. В мое время возраст Остужева несколько мешал ему: он играл Незнамова всклокоченным, небритым, небрежно одетым, и это еще больше старило его. Мешало впечатлению то, что стройная молодая Алексеева никак не могла по внешности сойти за мать этого растерзанного, опустившегося актера, а мне, игравшей опытную кокетку Коринкину, было всего двадцать шесть лет, что, наверно, тоже невыгодно подчеркивало возраст Александра Алексеевича. Но, несмотря на все, монолог Незнамова шел под всхлипывание растроганных зрителей, а иной раз публика доходила до настоящих истерик.
– Сегодня по первому разряду! – говорил Васенин – Шмага, когда пауза затягивалась из-за суеты в зрительном зале: выводили рыдавшего зрителя. – Саша сегодня постарался!
В таких случаях мы гадали: «Кого увели? Кто это? Незаконное дитё или алиментщик?»
– Вы циники! – сердился Остужев. – Причем здесь алименты? Трогает великое человечное искусство Островского!
В очередь с Остужевым Незнамова играл Н. А. Соловьев, который так усвоил его интонации и особенности речи, что иногда из-за кулис трудно было различить, кто играет – Остужев или Соловьев.
Когда я поступила в театр, среди нашего молодого мужского состава легко было отличить, вот этот школы Южина, этот Остужева, тот многое взял у Садовского… Соловьев не подражал, но многому научился у Остужева, и у него в некоторых ролях явно слышались остужевские интонации, особенно в его молодые годы. И в игре Н. А. Анненкова тоже заметно было влияние Остужева. Как жаль, что Александр Алексеевич никогда не преподавал, не режиссировал и не создал своей школы: она бы многое дала молодым исполнителям классических ролей.
Хочется рассказать один эпизод, характерный для Остужева и вообще для театрального быта того времени.
Степан Леонидович Кузнецов, приглашенный в Малый театр в 1925 году, был встречен труппой не слишком дружелюбно. Слава о его таланте гремела, но почти так же гремела молва о его тяжелом, неуживчивом характере. А главное, он, чужой, сразу занял ведущее положение в труппе. После исполнения роли Шванди в «Любви Яровой», Юсова в «Доходном месте», Людовика XI в «Соборе Парижской богоматери» Москва оценила его огромный, многообразный талант, и, независимо от отношения его коллег, положение Кузнецова в театре было упрочено.
Начало работы Кузнецова в Малом театре прошло триумфально, «в мировом масштабе», говоря словами Шванди. Я считаю С. Л. Кузнецова одним из самых интересных, самых блестящих актеров, каких мне доводилось видеть на своем веку. Но в числе замечательных качеств, присущих Степану Леонидовичу, не было одного – скромности. Он подчеркивал в разговорах с другими актерами свою исключительность, свой успех, и, разумеется, кое-кому это действовало на нервы.
Года через два после вступления в труппу Малого театра Кузнецов решил отпраздновать свой юбилей.
С юбилеями тогда была порядочная неразбериха, особенно у провинциальных артистов: многие начинали свою сценическую карьеру с любительских спектаклей, другие – эпизодическими выступлениями в гастролях известных артистов. Считать ли началом актерского стажа годы учебы в театральных школах или первый сезон в профессиональном театре? Все это было неясно. Справляли юбилеи «и на Антона, и на Онуфрия». Я лично знала одного актера, который четырежды справлял свой двадцатипятилетний юбилей, дважды с моим участием в роли Анны Демби в «Кине» А. Дюма.
Приблизительно то же было и со Степаном Кузнецовым. Он заявил: «В этом сезоне исполняется двадцать пять лет моей работы на сцене».
Наркомпрос и Рабис санкционировали этот юбилей, но Малый театр отнесся очень холодно к тому, что актер, прослуживший два сезона, будет чествоваться с большой помпой. В дальнейшем Кузнецов проявил чрезмерную инициативу в устройстве юбилея, и отношения его с частью труппы еще больше натянулись. Кузнецов решил поставить в свой юбилей «Горе от ума» и играть Фамусова – новую для него роль. В тот сезон спектакля «Горе от ума» не было в афишах Малого театра. Спектакль этот расшатался и требовал обновления и замены ряда исполнителей, новых декораций, вообще освежения. Все исполнители, игравшие год тому назад, были налицо, и было бы нетрудно возобновить спектакль в прежнем составе. Тут возникло новое неудовольствие. Кузнецов решил справлять свой юбилей в Большом театре, очевидно для особой помпезности, а так как юбиляр получал чистый сбор в свою пользу, то и из материальных расчетов.
Но неожиданно для Кузнецова многие бессменные исполнители «Горя от ума» отказались участвовать в юбилейном спектакле. Отказались Лиза, Софья, Чацкие. Пришлось вводить новых исполнителей, репетировать наспех. Наотрез отказался от участия Садовский, а за ним Ленин. Кроме них Чацкого играл в свое время Остужев, но он расстался с этой ролью еще в 1923 году. Тем не менее, когда взволнованный, обиженный Степан Леонидович обратился к Остужеву, тот, узнав о всех трудностях подготовки спектакля, без колебания согласился.
Я сидела в уборной Александра Алексеевича и рассматривала бесчисленные фотографии его работы. Красный, волнующийся Кузнецов вошел к нему и, заикаясь от возмущения, сказал, что «милые товарищи» срывают его юбилейный спектакль, Чацкого взять негде, а зал Большого театра уже снят на определенный день, афиши в наборе, вот-вот начнут продавать билеты.
Он ужасно волновался, в его голосе звучали слезы, он то надрывно кричал, то переходил на шепот, и Остужев не сразу понял его.
– Мне играть Чацкого? Это невозможно. Я очень благодарю за ваше приглашение… Польщен… Но, извините меня, мой друг, – вы ведь сами видите, что я стар для этой роли. Вот уже около четырех лет, как я отказался от нее. Я все забыл.
Но глаза Кузнецова были устремлены на него с таким ожиданием, с такой мольбой, что он сдался:
– Если дело обстоит так, я выручу вас, Степан Леонидович, хотя мне это очень нелегко.
Кузнецов бросился ему на шею, восторженно благодаря.
– Не знаю, дорогой друг, за что вы так благодарите меня. Я считаю это своим товарищеским долгом.
Спектакль состоялся в Большом театре. Была «вся Москва», в кассе «сверханшлаг»; были речи, адреса, корзины цветов. Но и весь спектакль, и сам юбиляр – Фамусов оставляли желать лучшего.
К Степану Кузнецову предъявлялись особые требования – он не имел права играть только удовлетворительно. А сложная, тонкая роль Фамусова была им явно недоработана. Москва недавно видела в этой роли Станиславского, Южина, Давыдова, Лепковского, таких разных и одинаково блестящих. Фамусов так и не вошел в галерею образов, созданных Кузнецовым. Спектакль в целом прозвучал вяло, несмотря на искрящиеся страстные монологи Чацкого – Остужева.
После спектакля в репетиционном зале Малого театра Степан Леонидович устроил банкет для всей труппы, хотя на этом банкете были далеко не все: кое-кто «блеснул своим отсутствием». Юбиляр за ужином благодарил всех участвовавших в спектакле, а особенно Остужева. Он нежно расцеловал Александра Алексеевича. Оркестр исполнил туш.
А через день появилась рецензия Садко, в которой был обруган спектакль вообще и в самых грубых, недопустимых выражениях Остужев. Мне кажется, что такого оскорбительного тона я не встречала ни в одной рецензии. Зачеркивалась вся большая, самоотверженная работа Остужева на протяжении тридцати лет, мастерство, обаяние. «Плохой любитель», «дачный любимец» – так было написано черным по белому.
Вероятно, о юбилейном спектакле следует судить с других позиций, чем об обычном, репертуарном. Обругать юбиляра, даже справедливо, – бестактно, все равно, что, придя в гости, наговорить резкостей имениннику. Но обрушиться так грубо на Остужева, выручившего юбиляра, поступившего, как настоящий товарищ, – это было абсолютно возмутительно!
Тут даже незлобивый и привыкший за последние годы к несправедливости Александр Алексеевич не выдержал. Он заявил громогласно:
– Я буду бить этого негодяя Садко! Только так можно реагировать на пасквиль!
Разговор происходил в моей уборной, которую я разделяла с О. Н. Поляковой; кроме нее там были В. О. Массалитинова, В. Э. Мейер и Н. О. Волконский. Мы как раз обсуждали грубую выходку рецензента, когда вошел Александр Алексеевич со стеком в руках и, похлопывая им по креслу, заявил:
– Я буду бить этого негодяя.
– Да, да, Саша, голубчик. Это единственный возможный ответ. Ну, а если тебя потом засудят, мы все заступимся за тебя, – горячо поддержала его Массалитинова, а за ней и все мы.
Дня через два Остужев снова пришел к нам в уборную.
– Девушки, – обратился он к Поляковой и ко мне, – где можно встретить этого Садко? Вы, наверное, знаете в лицо этого «богатого гостя».
– У него есть адрес, квартира.
– Нет, нет, никаких квартир, я хочу ударить его публично!
Тут меня осенило:
– Александр Алексеевич, послезавтра большой вечер в Кружке любителей искусств в Пименовском. Садко всегда бывает на таких вечерах.
– Я не знаю лица этого негодяя. Вы мне покажете его?
– Ну, конечно. С удовольствием.
Лишь нашей молодостью можно объяснить, что мы не только не пытались отговорить Остужева от его плана мести, но скорее даже поддерживали этот план. Впрочем, Массалитинова, годившаяся нам в матери, была самой ярой сторонницей этой расправы.
В назначенный вечер мы встретились в Кружке, и вчетвером – Массалитинова, Остужев, Полякова и я – заняли места за столиками поближе к входу, чтобы сразу увидеть «врага». Остужев был в «параде», в высоком крахмальном воротничке и темном галстуке, бледный, сосредоточенный; в руке он сжимал стек.
Вскоре вошел седой, с желтым и желчным лицом В. И. Блюм (Садко); очень мило поздоровался со мной и прошел дальше.
– Он! – сообщила я на ухо Остужеву. Александр Алексеевич переменился в лице:
– Это… он? Садко?
– Ну да.
– Этот больной старик? Я не могу ударить старика! – он схватил свой стек и со свойственной ему необыкновенной силой сломал его на колене.
– Я ухожу. Мне здесь нечего делать. Передайте этому человеку, что его спасла только его седая голова.
Так закончился этот эпизод с грубейшим выпадом против Остужева, глубоко ранивший его и несомненно повредивший ему в глазах дирекции театра.
Позднее мне пришлось встречаться довольно часто с Владимиром Ивановичем Блюмом, писавшим под псевдонимом Садко. Это был безусловно порядочный человек, но больной, раздражительный. Уже после того как Блюм оставил работу в реперткоме и стал переводчиком, он как-то, выйдя вместе со мной после концерта в зале консерватории, горько жаловался на безобразные строгости в реперткоме и придирки рецензентов. Мы прогуливались по улице Герцена, и, слушая его, я думала: вот сюжет для скетча – свирепый Блюм (Садко) жалуется на репертком и критику!
Остужев и в этом трагикомическом эпизоде выявил благородные, поистине рыцарские черты своего характера. Со стороны членов труппы, бойкотировавших Кузнецова, слышались нарекания на Остужева за его участие в юбилее. Остужев проделал огромную работу, чтобы возобновить в памяти давно не игранную роль и в результате… безобразный выпад рецензента. Если бы Остужева не остановил старчески-болезненный вид Блюма, то вся история эта принесла бы множество неприятностей Александру Алексеевичу.
Вспоминается одна эпизодическая роль, сыгранная Остужевым в юбилей В. Н. Рыжовой. На юбилейном спектакле исполняли «Таланты и поклонники», в которых юбилярша великолепно играла мать Негиной. А после «Талантов и поклонников» была сыграна одноактная комедия Персианиновой «Последний жемчуг», написанная ею специально для Рыжовой, Яблочкиной и Остужева.
Яблочкина играла старую барышню-аристократку, Рыжова – преданную няню, Остужев – проходимца-уголовника, который в тюрьме будто бы познакомился с племянником барышни и пришел с поручением от него. Старая аристократка принимает его, как родного, – «наконец-то человек нашего круга», а этот тип обкрадывает ее и присваивает ее «последний жемчуг». После его ухода с похищенными ценностями старая барышня возмущается: «За чем же смотрит ГПУ? Я им в лицо все выскажу! Как могли выпустить из тюрьмы такого негодяя?!» – и бежит объясняться с властями. А простая, умная старуха-няня, все время подававшая забавные реплики, привычно укладывает одеяло, подушки, белье: «Опять! Дня три-четыре непременно просидит! Не первый раз!»
Трудно сказать, кто лучше играл из этого трио! Но Яблочкина и Рыжова были в своем привычном амплуа, а видеть Остужева в острохарактерной роли было ново, неожиданно, и тем большее он производил впечатление.
Луначарскому очень понравилась эта маленькая комедия и все три исполнителя. А игра Остужева, по мнению Анатолия Васильевича, была «очаровательным сюрпризом». Остужев создал образ прожженного мошенника, полуграмотного проходимца, подделывающегося под аристократа-белогвардейца; он так шаркал ножкой, щелкал каблуками, что зрители просто покатывались со смеху. Но его сатира не была добродушной, она зло насмехалась над той, тогда еще заметной группой людей, которая готова была поверить любой антисоветской клевете, любой белогвардейской авантюре.
В ряду трагических образов, шедевров мирового театра, составлявших репертуар Остужева, «Последний жемчуг» был просто шуткой, шалостью большого мастера. Но эта шутка доказывала широту диапазона его дарования.
1929 год был очень насыщен для меня интересной театральной работой. Я сыграла «За океаном», затем приготовила переведенную мною пьесу Л. Вернейля «Кто убил?» для гастрольной поездки с Н. Н. Рыбниковым; эту пьесу мы показали московским зрителям на сцене нынешнего Центрального детского театра. В том же здании (тогда Второй МХАТ) была премьера одноактных пьес А. В. Луначарского, в которой я участвовала. Словом, я была загружена до отказа.
Неожиданно я увидела в Малом театре на доске, где вывешивалось распределение ролей в новых постановках, свою фамилию. Мне предстояло играть Амалию в «Разбойниках» Шиллера. Ставил спектакль наш старейший режиссер И. С. Платон, художник – А. А. Арапов; Карл – Остужев, Франц – Н. Н. Рыбников, Максимилиан фон Моор – С. В. Айдаров. Для меня это была приятная неожиданность: увлеченная работой над другими спектаклями, я как-то упустила из виду, что в Малом театре готовятся «Разбойники», и не связывала с этой постановкой никаких своих личных надежд.
Не успела я отойти от доски, как в коридоре меня обнял за плечи Остужев:
– Ну, дорогая, довольны? Вы должны быть замечательной Амалией, гордой, благородной. Я вас вижу в этой роли… Я поддержал вашу кандидатуру…
Что же мне оставалось, как не поблагодарить Александра Алексеевича за доверие!
Готовился этот спектакль для филиала Малого театра на Таганке. Сцена филиала была маленькой, неудобной; при тогдашних транспортных средствах добирались туда не без труда. Но большинство актеров Малого театра охотно играли в филиале: репертуар там был более широким, а главное – зрители, чудесные, непосредственные, отзывчивые зрители, которые переполняли зал на всех рядовых спектаклях, а на премьерах бывала самая заправская театральная Москва.