Текст книги "Память сердца"
Автор книги: Наталья Луначарская-Розенель
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
Репетиции «Разбойников» назначались сначала в Малом театре, а когда пришло время перейти на сцену и репетировать в выгородках – в филиале.
Великолепен был Рыбников – Франц, показавший поистине безупречное мастерство. Он не слишком акцентировал физическое уродство Франца, несмотря на рыжий парик, приподнятое плечо и бородавку на щеке; его уродство было не во внешних чертах, а в чем-то почти неуловимом, коварном, скользком, в бегающих злобных глазах, в льстивых интонациях… Когда Франц фон Моор – Рыбников пытался обнять Амалию, мне начинало казаться, что ко мне прикасается холодная, липкая рептилия.
А Карл – Остужев был сама романтика, благородство, пламя. Когда, в образе путешествующего графа, он появлялся в замке фон Моор, мне почему-то думалось, что передо мной аристократ-итальянец, с матово-бледным лицом, обрамленным небольшой темной бородкой. Для Остужева роль Карла была исполнившейся мечтой, одной из тех ролей, для создания которых он работал, боролся, жил. Классические образы были его сферой, его стихией. Другое дело Рыбников: его дарование сверкало и в таких эпизодических ролях, как чекист Штанге в «Огненном мосту» Б. Ромашова, как Керенский в хронике «1917-й год» Суханова. Конечно, Рыбников с наслаждением работал над образом Франца; он произвел на московских зрителей большое впечатление и своей интересной трактовкой роли и отточенной техникой исполнения, особенно в сцене самоудушения. Я не видела больших немецких трагиков в этой роли, но, судя по литературе и по воспоминаниям лиц, видевших их, я думаю, что Рыбников многое перенял у них – у Поссарта, Барная, Зонненталя. Позднее Рыбников стал даже несколько щеголять своей виртуозной техникой: во время самых патетических сцен, если его лицо не было видно публике, он мог шутить на посторонние спектаклю темы, чем ужасно смущал меня и сбивал с тона. Обнимая меня, он шептал:
– Это у вас какие духи?
А я злилась до слез и ругала его в антрактах.
Другое дело Остужев. Он отдавался целиком, он растворялся в роли; для него участие в «Разбойниках» было не службой, а служением. Я представляю себе, как бы негодовал он, узнав о выходках Рыбникова. По счастью, он о них ничего не знал, – ведь Карл и Франц встречаются лишь в самом конце трагедии.
Существует у актрис ходячее мнение, что роль Амалии не выигрышная, «голубая» роль. Конечно, юный Шиллер сделал Амалию несколько отвлеченной, несколько риторичной героиней. Но в Амалии кипят сильные, благородные чувства, взрывы гнева, борьба… Есть и подкупающие лирические моменты. Я до сих пор словно слышу мелодию на лютне, под аккомпанемент которой я декламировала:
Милый Гектор, не спеши в сраженье,
Где Ахиллов меч без сожаленья
Тень Патрокла жертвами дарит.
Кто ж малютку твоего наставит
Чтить богов, копье и лук направить,
Если дикий Ксанф тебя умчит!
Музыку для нашего спектакля написал композитор В. И. Курочкин, автор музыки к «Медвежьей свадьбе». Под музыку Курочкина шли мои сцены с Остужевым, самые дорогие мне, но и самые трудные. Музыка в этих сценах была не только фоном для монологов или диалогов; каждая нота соответствовала определенному слову, даже слогу, надо было строго придерживаться ритма. А Остужев – Карл не слышал музыки. Соблюдать этот ритм, не допускать расхождения с оркестром – все это целиком ложилось на мои плечи. Надо сказать, что, несмотря на глухоту, совершенно не воспринимая музыки этих сцен, Остужев помнил усвоенный на многочисленных репетициях ритм, но все же в этих сценах я несла большую ответственность. В антракте Остужев обычно трогательно благодарил меня.
Но вот финальная картина последнего акта, когда Карл убивает Амалию. На маленькой сцене, загроможденной конструкциями Арапова, залитой фиолетово-красным светом, кромешный ад. Когда я выбегала с криком: «Карл! Карл! Он жив, мой Карл!» – в то же мгновение передо мной возникало искаженное бешеной страстью лицо и буквально побелевшие от гнева глаза Карла – Остужева. Как железными клещами, хватал он мою руку и заносил надо мной кинжал; и я по-настоящему содрогалась от страха, боялась его в эти минуты так, словно меня бросают в клетку к разъяренному зверю. И не напрасно! После каждого спектакля у меня оставались синяки и ссадины. Иногда я демонстративно при Остужеве прикладывала к синякам платочек с одеколоном, но его это нисколько не смущало. И я, памятуя о сломанной руке Кузнецова, считала, что еще счастливо отделываюсь.
– Дорогая, я вижу, что вы меня боитесь; смертельно боитесь в этой сцене. Но ведь Амалия узнает страшную правду о своем возлюбленном, она хочет умереть от его руки, она бросается навстречу смерти!
– Александр Алексеевич, неужели Амалии совсем не страшно расставаться с жизнью? Ведь, наверное, она все же ошеломлена, испугана; ничто человеческое не должно быть ей чуждо…
Остужев ласково улыбается:
– Все это звучит у вас очень убедительно. Только иногда мне кажется, что моего кинжала боится не Амалия, а Наталия.
Я вспоминаю, как после генеральной репетиции «для своих» за кулисы пришли Яблочкина, Турчанинова, Рыжова. Как они обнимали и целовали Александра Алексеевича! Я редко видела Яблочкину в таком приподнятом, восторженном настроении. Она пришла ко мне в уборную, похвалила меня, дала мне несколько очень ценных советов и все повторяла:
– Какой талант Остужев! Какой необыкновенный талант!
В сцене, когда Карл ищет злодея-брата, чтобы покарать его и кричит: «Живого! Живого!» – мне делалось просто страшно от стихийной силы его темперамента сначала, а потом от еще большей стихийной силы, бури возгласов и аплодисментов из зрительного зала… Казалось, что хлипкие стены таганского театра вот-вот рухнут. И так каждый спектакль в течение восьми-девяти лет.
«Разбойников» показывали очень часто. Остужев участвовал бессменно; Франца в очередь с Рыбниковым начал играть М. Ф. Ленин. В один из сезонов этот спектакль из филиала перенесли на основную сцену, он делал полные сборы и имел большой успех. Играли мы его и в ЦДКА – в парке и в Краснознаменном зале. И всегда неизменное обаяние, темперамент, пластичность Остужева завоевывали все сердца.
Еще один спектакль с Остужевым.
В 1932 году К. П. Хохлов поставил в Малом театре «Плоды просвещения» Л. Толстого. Звездинцева играл М. М. Климов, Звездинцеву – А. А. Яблочкина и В. О. Массалитинова, Таню – В. Н. Пашенная, лакея Григория – Н. Н. Рыбников, Бетси – В. Н. Орлова, Марию Константиновну – я, Петрищев – А. П. Грузинский и Вово… Остужев. Увидев на доске это распределение, я невольно протерла глаза и еще раз перечитала. Остужев – Вово? Да, так напечатано. Для чего? Кому это нужно? Театру? Самому Остужеву? Меньше всего ему. Но он мало был занят в репертуаре, быть может, не выполнял положенной ему нормы, а привилегий у него тогда не было никаких. Он не отказался от роли Вово и по этим причинам, и по свойственному ему чувству дисциплины, и из страстной привязанности к театру: играть, играть на любимой сцене как можно больше и как можно чаще. Может быть, Александр Алексеевич надеялся и в этой, такой неподходящей ему роли проявить свой талант комедийного актера, так как в его богатой актерской палитре были и жизнерадостные краски.
«Плоды просвещения» нельзя было назвать неудачей театра. Не могло быть неудачи хотя бы благодаря игре Климова, Яблочкиной, хорош был великолепный наглец, выездной лакей – Рыбников, кухарка – В. Н. Рыжова, пьяница повар – В. Э. Мейер. Мне кажется, что при такой труппе, как в Малом театре, вообще не может быть полной неудачи. Но спектакля не было, не было художественного единства; спектакль получился эклектичным. Формалистические декорации не гармонировали с вполне реалистической игрой актеров и очень мешали им. Я до сих пор встречаю людей, которые добром вспоминают этот спектакль, главным образом актеров: Климова, Яблочкину, Костромского, Сашина-Никольского, Массалитинову… но никто не вспоминает, не хочет вспоминать Остужева. И мне неприятно вспоминать о нем в этой роли. Сколько молодых актеров могло бы легко и правдиво сыграть пустого, бездумного Вово! У любого это получилось бы лучше, чем у Остужева.
Зачем же поручать эту роль человеку на шестом десятке, блестящему герою трагического репертуара? Моментами мне казалось, что тут действует чья-то злая воля, чье-то желание умалить, деквалифицировать Остужева… Вероятно, это не так… К. П. Хохлов был новым человеком в Малом театре, это была его первая постановка; труппы он не знал. Кто-то из дирекции посоветовал занять Остужева – он, дескать, свободен; может быть, припомнили его успех в «Последнем жемчуге», и роль Вово осталась за Остужевым. Все сцены Марии Константиновны связаны с Вово, и я ежедневно видела Остужева на репетициях. Мне кажется, что Александр Алексеевич удивительно плохо чувствовал себя во время этой работы. Он делал все, что требовал режиссер, очень добросовестно, очень старательно. Задание режиссера было сделать Вово и Коко поношенными, пошлыми позерами; режиссер стремился создать гротескные образы светских молодых людей того времени.
Мне было больно за Остужева, меня возмущало такое «бесхозяйственное» отношение дирекции к своим основным кадрам, пренебрежение к актерской индивидуальности. Мне могут возразить: но ведь это Толстой! Да, конечно, «Плоды просвещения» уже больше полувека не сходят со сцены, и самые замечательные актеры не отказываются даже от маленьких ролей в этой комедии. Так было и в спектакле Малого театра, поставленном Хохловым, и в нем создались такие жемчужины, как Рыжова – кухарка, как Рыбников – лакей Григорий, вероятно потому, что эти роли исключительно соответствовали их актерской индивидуальности. Но Остужева никто не замечал в этом спектакле, и это было самое лучшее: его немолодое лицо, которому грим должен был придать «потасканность» пшюта, а вместо этого подчеркивал возраст исполнителя; приподнятая, несколько декламационная речь Остужева, его мелодичный голос – все мешало ему в этой роли, и, уходя с репетиций, я с горечью думала о зависимости актера в его творчестве от ряда случайностей, а то и от произвола руководства. Ведь непризнанный художник может писать в своей мастерской, как ему велит его творческая интуиция, его призвание. Если он не признан современниками, он продолжает творить, надеясь, что потомство оценит его. А если актера, созданного для того, чтобы воплотить Гамлета, Отелло, Макбета, Уриэля Акосту, заставляют играть Вово? Как быть? Актеру уже немало лет, он потерял слух, подтачивается его железный организм, зрители постепенно забывают его, возможно, он сам утратит веру в себя, окажется опустошенным…
И… свершилось чудо!
Это чудо – Отелло – Остужев. Свершилось оно не сразу.
К концу 1933 года директором Малого театра был назначен Сергей Иванович Амаглобели. Это был еще молодой человек, лет тридцати четырех, живой, инициативный, способный театровед, написавший книгу по истории грузинского театра. В течение нескольких лет он был директором театра имени Руставели в Тбилиси, затем работал в Москве в Государственной Академии художественных наук в качестве заместителя президента ГАХН Петра Семеновича Когана. После ГАХН он был директором Нового театра. Словом, несмотря на молодость, Амаглобели имел достаточный опыт практической театральной работы.
Луначарский положительно относился к Амаглобели; особенно он ценил его преданность своему учителю К. А. Марджанову, с которым нас связывала искренняя дружба.
В ноябре 1933 года, находясь в парижском санатории из-за тяжелой болезни Анатолия Васильевича, я получила письмо от своих друзей из Малого театра. Письмо было восторженное, в нем были десятки восклицательных знаков; мне сообщили последнюю сенсационную новость: в Малом театре сменилось руководство! Директор – Амаглобели!
Я поспешила поделиться этой новостью с Анатолием Васильевичем; он тоже одобрил эту перемену. В таком оптимистическом тоне я и ответила своим друзьям в письме, тоже полном восклицательных знаков.
После смерти Луначарского я не сразу приступила к работе в театре. В середине февраля 1934 года, придя в театр, я застала бодрое, жизнерадостное настроение почти у всей труппы. Новый директор был прост и приветлив с молодежью, любезен и почтителен к нашим «старикам». Им такое отношение казалось непривычным и потому особенно трогало их. А. А. Яблочкина, Е. Д. Турчанинова, М. М. Блюменталь-Тамарина, В. О. Массалитинова, В. Н. Рыжова буквально расцвели и нахвалиться не могли отношением к ним руководства. В. О. Массалитинова, всегда оригинальная, даже эксцентричная в своих безапелляционных суждениях, высказалась за всех:
– Малому театру необходим директор – грузин. Был Южин, теперь у нас Серго Амаглобели.
С. И. Амаглобели слишком недолго был в Малом театре; трудно сказать, как бы он выдержал проверку временем. Но на первых порах его влияние несомненно было положительным; замечательные «старики» Малого театра почувствовали уважение и заботу о себе дирекции; талантливые советские авторы охотнее несли свои пьесы в Малый театр; пресса перестала придираться к нашим спектаклям. Заметно оживилась и общественная работа, в нее включился наш «золотой фонд» – старшее поколение; шефствовали над периферийными театрами, организовался колхозный филиал Малого театра в Земетчине, самые крупные мастера выезжали в подмосковные колхозы.
Труппа Малого театра очень радушно приняла в своих стенах режиссера Сергея Эрнестовича Радлова, поставившего в Ленинграде ряд трагедий Шекспира в переводе Анны Дмитриевны Радловой.
Еще при своем назначении в Новый театр Амаглобели, делясь своими планами с Луначарским, говорил об «Отелло» и «Уриэле Акосте»; вероятно, его вдохновила замечательная постановка трагедии Гуцкова К. А. Марджановым. Анатолий Васильевич поддержал этот репертуарный план, особенно «Отелло».
– Театр обязан иметь в своем репертуаре эту величайшую трагедию!
– Да, но найдется ли в Новом театре исполнитель Отелло?
– В Новом – не знаю, а в старом Малом театре – есть!
– Кто же?
– Остужев.
В Новом театре Каверин очень удачно поставил «Уриэля Акосту» с Вечесловым в главной роли, в талантливых декорациях Бориса Эрдмана. Перейдя в Малый театр, Амаглобели, как он мне сам говорил, вспомнил эту беседу с Анатолием Васильевичем и пригласил из Ленинграда Радлова работать в Малом театре над постановкой «Отелло». Вскоре высокий, корректный, «петербургский» Сергей Эрнестович стал появляться в партере на спектаклях и репетициях: он приглядывался к труппе, к стилю Малого театра, с которым ему предстояло впервые столкнуться.
Не следует думать, что «Отелло» ставили специально для Остужева. Ничуть!
Я помню очень интересную первую беседу, которую провел С. Э. Радлов, излагая свой план постановки «Отелло» перед труппой Малого театра. Радлов – эрудит, блестяще образованный человек; говорил он умно и содержательно. Особенно интересно анализировал он образ мавра: говорил о его доверчивости, цельности и непосредственности его натуры; акцентировал двусмысленное положение мавра Отелло в патрицианском обществе Венеции: герой, спаситель этого богатого города-республики, но чужой ему, другой крови, черный.
При распределении ролей намечены были три исполнителя роли Отелло: М. Ф. Ленин, А. А. Остужев и В. Р. Ольховский.
В кулуарах театра, как и всегда, бушевали страсти. Раздавались и такие голоса:
– Поздно Остужеву играть Отелло! Глухой! Шестьдесят уже стукнуло!
Вскоре после начала репетиций отпала кандидатура В. Р. Ольховского. Очень способный актер, он был по всему своему стилю игры слишком бытовым, слишком современным для шекспировской трагедии.
Репетировали на равных правах Ленин и Остужев. Лишь позднее, в процессе работы, Радлов понял, что в Малом театре, а может быть, и в Союзе есть только один Отелло – Остужев.
Со своей стороны Александр Алексеевич уверовал в Радлова – он всецело отдался ему; ведь в течение многих лет, со времени работы с А. П. Ленским, Остужев не чувствовал режиссерского руководства в такой степени, как теперь, работая с Радловым. И режиссер тоже поверил в актера, увлекся им. В Ленинграде труппа Радлова состояла из молодежи, а здесь его режиссерские замыслы осуществлял зрелый мастер, одухотворенный великими образами Шекспира.
Осуществлялась мечта всей жизни Остужева, та самая, что владела мальчиком Сашей Пожаровым в его далекие воронежские годы, когда он учил наизусть, «для души», без определенной цели и надежд бессмертные монологи венецианского мавра.
Не смущал его и новый текст Радловой, непривычный для знающих с незапамятных времен традиционный вейнберговский перевод. Остужев все принял безоговорочно – и трактовку режиссера, и оформление, и текст А. Д. Радловой. У некоторых членов труппы этот текст вызывал горячие возражения:
– Ужасно! Я не могу со сцены Малого театра, с этой священной для меня сцены произнести слово «шлюха»! – возмущался Михаил Францевич Ленин.
Переводчица, Анна Дмитриевна Радлова, пыталась уговорить Ленина, убеждала, что для Шекспира и всей его эпохи характерны простонародные, грубые, «соленые» выражения и шутки. Но ей это не удалось. Михаил Францевич продолжал громко возмущаться:
– Анна Дмитриевна – милая, воспитанная, элегантная дама, а настаивает на таких вульгарных, грязных словах. Я отказываюсь произнести их на этой сцене!
Наконец Радловы уступили, и М. Ф. Ленин, играя «Отелло», всюду, где попадалось слово «шлюха», заменял его словом «девка». Я лично не почувствовала в этой замене особого смысла.
Остужев работал упорно, напряженно, вдохновенно.
Как помогала ему теперь его пластичность, его безукоризненное умение владеть своим телом! Даже во время черновых репетиций, несмотря на прозаический серый костюм, в Отелло – Остужеве чувствовалась звериная ловкость, гибкость настоящего сына пустыни.
А главное и самое замечательное в исполнении Остужева – передача душевной чистоты мавра, его детской веры в любовь дочери гордых венецианских патрициев, решившейся разделить его судьбу.
Незадолго до премьеры Радлов отказался работать параллельно с двумя составами и продолжал интенсивно репетировать с первым составом: Отелло – Остужевым, Дездемоной – Назаровой, Эмилией – Пашенной.
Открытая генеральная сделалась триумфом Остужева. Последующие спектакли были сплошным победным шествием этого большого трагического актера, которого так несправедливо и нерасчетливо замалчивали много лет.
Пресса тоже резко изменила тон в отношении Остужева: похвалам, восторгам, эпитетам в превосходной степени не было конца. Публика долго не расходилась после конца спектакля, продолжая исступленно аплодировать и кричать:
– Остужев! Спасибо! Браво, Остужев!
На площади Свердлова зрители подолгу ждали у артистического подъезда выхода Александра Алексеевича, и снова – возгласы благодарности и восторга.
После премьеры я зашла к Остужеву в его уборную, где я так часто вместе с ним перебирала его стереоскопические снимки. Мне пришлось пробираться к нему, как через цветущие заросли, мимо тесно поставленных огромных, пышных корзин с цветами. Вся его уборная была в цветах. Мы расцеловались с Александром Алексеевичем, он плакал, и слезы радости катились по его кофейного цвета щекам.
– Не ожидал, Наташенька, не ожидал, что переживу такое… Это за все, за всю мою жизнь. Как жаль, что наш дорогой Анатолий Васильевич уже не с нами, он был бы доволен мной. Он верил в меня.
Тут я не выдержала и тоже заплакала и продолжала сквозь слезы говорить ему на ухо о моей радости по поводу его торжества. В этот момент вошли Радлов, Амаглобели, Боярский. Я взглянула на себя в зеркало и обомлела: «мавританский» цвет лица Остужева частично перешел на мои щеки, и, чтобы не нарушить торжественного момента официальных приветствий, я бросилась к себе привести в порядок свое лицо.
В течение двенадцати лет, с 1923 по 1935 год, я была свидетельницей неизменной, упорной недооценки Остужева, непонимания его неисчерпаемых творческих возможностей. Словно какой-то серый кокон недоверия к силам артиста опутывал предшествующие «Отелло» годы жизни Остужева. Так могло бы продолжаться еще несколько лет, а там пришла бы старость и невозможность раскрыть свое дарование с таким блеском, как это произошло в постановке Радлова «Отелло».
По счастью, этого не случилось. Переворот в отношении к Остужеву произошел вовремя, ему еще были дарованы пятнадцать лет творческой жизни. В шестьдесят лет Остужев пережил свой новый, гораздо более яркий расцвет, чем в свои юные годы, когда он, любимый ученик А. П. Ленского, блеснул в ролях Ромео и Мортимера.
Люди достаточно культурные, но не слишком близко стоящие к театру, спрашивали меня в те годы, когда «достать билет на Остужева» сделалось чем-то вроде всемосковского психоза:
– Скажите, ведь Остужев долго не играл? Он болел? Он уходил из театра?
– Ничего подобного. Он никуда не уходил. И, по счастью, болеет он очень редко. Он играл все время и немало, все эти годы он гримировался за тем же столиком, все в той же уборной, только в ней не было корзин с цветами.
Не только для меня, но и для других товарищей по сцене, знавших и любивших Остужева, не было ничего удивительного в том, что Александр Алексеевич так великолепно сыграл роль Отелло. Кому же играть такие роли, как не Остужеву!
Но необыкновенное в его судьбе, творческой и человеческой, и заключалось именно в этом, пусть позднем, но дружном и горячем признании.
Когда-то в детстве на меня произвел сильнейшее впечатление рассказ Л. Н. Толстого «Бог правду видит, да не скоро скажет». Пусть не скоро, но все же скажет, и правда воссияет для всех. Вот такая судьба-притча оказалась у Остужева. Не падать духом! Сохранить свои творческие силы, сохранить веру в могущество таланта, который нельзя зарыть! Нельзя задавить настоящий талант ни физическим недугом, ни равнодушием и невниманием людей.
Я иногда не без досады говорила знакомым, просившим устроить их на спектакль «Отелло»:
– Вам так нравится Остужев? Что же вы не ходили на «Заговор Фиеско»? На «Разбойников»? Он и тогда был замечательным актером.
С искренней симпатией думала я о наших «филиальных» зрителях с Таганки и Зацепы, которые, не обращая внимания на моду, все эти «годы забвения» валом валили в театр и устраивали овации Остужеву.
Тяжелое положение было у второго состава «Отелло» – на его спектакли публика не ходила, в кассу возвращались билеты. Мне было очень жаль М. Ф. Ленина: при такой повальной влюбленности в Остужева играть в очередь с ним Отелло было тяжелым и неблагодарным занятием.
Прошло много лет, а в моей памяти так четко запечатлелся поэтический и страстный облик Отелло – Остужева; его походка крадущегося барса, его руки, сложенные на груди, и слегка склоненная голова – поза, в которой чувствуется древний, древний Восток. Нельзя забыть, с каким отчаянием он восклицал: «Черный я!»
Сцена с платком представляется мне кульминационным моментом спектакля. Переход от безмятежного доверия, счастья к отчаянию!.. Как хорошо, что я видела в роли Отелло Остужева, и не однажды!
Положение Александра Алексеевича в театре, в Москве, в Советском Союзе резко изменилось. Он стал нужен, он стал интересен. Его вытащили из его скорлупы, в которую он замкнулся от окружающих, вытащили из его слесарной мастерской, в которую он превратил свою квартиру.
За последние десять лет Остужев почти не бывал в театрах: ему, глухому, тяжело было присутствовать на спектаклях не слыша, словно на пантомимах. После «Отелло» я часто встречала его на премьерах в других театрах: теперь Остужева приглашали, уговаривали прийти; глухота уже не создавала непроницаемой стены между ним и окружающими.
И поскольку я могла заметить, у Александра Алексеевича появилась общительность, желание отблагодарить людей, советское общество за оказываемое ему внимание. Вот маленький пример: на одном собрании по поводу нового займа Александр Алексеевич подписался на очень значительную сумму и тут же внес ее целиком.
– Зачем это? – удивились окружающие, – ведь деньги будут удерживаться постепенно, при выдаче зарплаты.
– Но ведь я стар. Я могу умереть. Пусть этот заем государству будет внесен сразу.
«Уриэль Акоста» – был новой победой Остужева, которая полностью доказала, что изумительное исполнение Отелло – не случайность, а вполне закономерное сочетание яркого таланта с мастерством и упорной, вдумчивой работой.
Не знаю другого актера, у которого бы титаническая сила сочеталась с тонким лиризмом так гармонично, как у Остужева. Чувство и глубокая, философская мысль одинаково ярко звучали в монологах Уриэля. А зрители все требовали спектаклей с Остужевым, хотя его здоровье начало сдавать и врачи разрешили ему играть не больше четырех раз в месяц. Как же попасть на такой редкий спектакль?
– Вы в Малом театре? Вы не могли бы помочь попасть на Остужева?
Это был вечный рефрен в разговорах тех лет.
Последняя работа Остужева в Малом театре была роль «От автора» в «Войне и мире» Л. Толстого. Очевидно, режиссура Малого театра вдохновилась примером Качалова в «Воскресении». Обаяние Качалова – в его необыкновенной простоте, моментами в ироничности его интонаций. Качалов – умный, спокойный комментатор всего происходящего на сцене. Остужеву с его эмоциональностью, страстью, с его патетически модулирующим голосом было прямо-таки противопоказано выступать в роли спокойного свидетеля и истолкователя действия.
«Война и мир», вообще неудачный спектакль, недолго удержалась на сцене Малого театра. Последние аккорды многострадальной и красивой жизни Остужева были аккордами его победоносного таланта.