355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Луначарская-Розенель » Память сердца » Текст книги (страница 18)
Память сердца
  • Текст добавлен: 17 мая 2017, 12:00

Текст книги "Память сердца"


Автор книги: Наталья Луначарская-Розенель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

Все, кому была дорога судьба Малого театра, понимали, что, как ни прекрасен актерский состав, дальнейшее существование театра в качестве ведущего возможно лишь в том случае, если найдется талантливый и волевой постановщик-руководитель. Старая режиссура Малого театра отставала от требований времени, а приглашение режиссеров «со стороны» на отдельные постановки приводило театр к эклектизму.

Когда прославленный режиссер с большим опытом, достигший расцвета мастерства и таланта, приступил к работе над драмой Шиллера, у многих актеров возникла надежда, что это не будет только эпизодом, что связь Марджанова с Малым театром сохранится.

Так как Константин Александрович совершенно не умел беречь себя, а его духовные силы во много раз превосходили физические, он согласился параллельно с «Карлосом» ставить «Летучую мышь» в Театре оперетты. Старая Вена, Штраус, легкое, искрящееся веселье, остроумная шутка, забавные интермедии – все это было стихией Марджанова, не меньше, чем Sturm und Drang Шиллера. В оперетте его работа проходила в атмосфере единодушного увлечения всей труппы режиссером и постановкой. Там ловили каждое слово Марджанова и старались быть на высоте его требований.

В Малом театре сложилась более трудная обстановка. Кое-кто из «стариков» брюзжал, им чудился вечный жупел Малого театра – формализм; кое-кто ревновал Марджанова к оперетте, находил недостаточно «академичным» такое совместительство. Основное же недружелюбие шло от дирекции, которая не понимала высокой театральности Марджанова и тянула спектакль к привычным штампам. Для Константина Александровича репетиции проходили напряженно, отнимали у него много сил. Марджанову, привыкшему работать в труппе, где пластика, выразительность тела были чуть ли не на первом месте, где он был творцом и вдохновителем всего, где любой из актеров был выращен им, пришлось столкнуться с отдельными актерами, воспитанными на бытовых пьесах и, вдобавок, слишком знаменитыми, чтобы подчиняться указаниям режиссера. Они оказывали Марджанову глухое, не выявленное внешне, но упорное сопротивление.

Но в том же «Дон Карлосе» были заняты актеры, влюбленные в талант Марджанова, которые жадно вслушивались в каждое его слово и вносили в работу настоящий энтузиазм. Они старались по мере сил сгладить то неприятное впечатление, которое могло создаться у Марджанова от репетиций «Дон Карлоса».

В свободные вечера Константин Александрович охотно заходил к нам. Мне было приятно, что он чувствовал себя в нашем доме легко и просто, мог отдохнуть, посмеяться, выпить стакан вина в обществе искренне расположенных к нему людей.

Репетиции обоих спектаклей подходили к концу; Марджанов работал напряженно, не щадя себя.

Как-то я пришла днем в Малый театр и на лестнице встретила Константина Александровича; он бежал вниз, именно не шел, а бежал, прядь седеющих волос падала ему на лоб, глаза блестели. Он руками загородил мне дорогу.

– Наташенька, идем со мной в «Савой» обедать.

– Константин Александрович, не могу, меня ждет Анатолий Васильевич – я должна ехать в Морозовку.

– Ну хоть на часок, нельзя бросать меня одного, у меня удар.

Я остолбенела.

– Как удар? Вы шутите!

– Нет, нет, ничуть не шучу… настоящий удар, вот правая нога не слушается. – И он попробовал поднять и опустить ногу.

Я присмотрелась к Константину Александровичу и тут только заметила, что его оживление было какое-то необычное, слишком нервное, щеки у него горели багровым румянцем, а в выражении лица было что-то болезненное. Мне стало за него страшно, и я решила не отпускать его одного.

Несмотря на все мои уговоры, он наотрез отказался ехать домой. Пришлось пойти на хитрость: я предложила ему пригласить с нами в «Савой» одного близкого ему человека. Я вызвала его по телефону и предупредила потихоньку, в каком состоянии Константин Александрович.

Чтобы не раздражать Константина Александровича, мы заехали в «Савой», заказали вино и боржом и под предлогом моего отъезда в Морозовку через двадцать минут отвезли его домой, где друг Марджанова уложил его в постель и вызвал врача. На следующее утро Марджанов вел репетицию как ни в чем не бывало.

М. Ф. Ленин, Е. Н. Гоголева, В. Н. Аксенов и другие рассказывали, что на репетициях «Карлоса» атмосфера становилась все накаленнее, вот-вот могла произойти вспышка, ссора с дирекцией, разрыв. Такие случаи не раз бывали в режиссерской жизни Марджанова, но теперь ему было шестьдесят лет, он был серьезно болен, но не хотел считаться ни с возрастом, ни с болезнью.

Его друзья, и старые, и вновь приобретенные, волновались за него. Анатолий Васильевич знал с моих слов и со слов М. Ф. Ленина о назревающем конфликте и горячо сочувствовал Марджанову. Он посоветовал мне в ближайшие дни пригласить к нам Марджанова и создать для него такую обстановку, в которой он бы почувствовал, что окружен друзьями, что его любят и ценят.

Шестнадцатого апреля у нас собрались М. Ф. Ленин с женой, Е. Н. Гоголева, В. Н. Аксенов, О. Н. Полякова, В. О. Массалитинова, С. И. Амаглобели – тогда директор Нового театра, поэт Василий Каменский, связанный давней дружбой с Марджановым, профессор И. К. Луппол с женой, Б. Б. Красин и еще несколько человек. Всех нас объединяло желание создать Константину Александровичу доброе настроение, атмосферу дружбы москвичей и закавказцев.

К большому огорчению собравшихся, Анатолий Васильевич не мог в этот вечер приехать из Морозовки: врач убедил его, что ему следует оставаться на даче, что дорога, бессонная ночь, застольные споры – все это для него вредно. Анатолий Васильевич скрепя сердце остался в Морозовке, я обещала в ближайший свободный день привезти Константина Александровича к нему.

Собрались мы поздно, у Марджанова в этот день была первая монтировочная репетиция в оперетте, после которой он лег отдохнуть.

Ко мне он приехал в отличном настроении, свежий и бодрый; Константина Александровича сопровождал его родственник, работавший в качестве ассистента в постановке «Летучей мыши».

Когда Константин Александрович увидел собравшееся общество, он сразу угадал мой замысел и казался искренне растроганным: встретились все «марджановцы», чтобы дать ему понять, что он не одинок, что у него имеются преданные друзья. Он очень обрадовался Василию Каменскому, с которым был на «ты». Каменский принес с собой свой знаменитый баян, на котором он совершенно виртуозно играл. С Гоголевой, Лениным, Аксеновым Константин Александрович сблизился во время работы над «Дон Карлосом» и ценил их искреннее к себе отношение. Амаглобели в Тифлисе был директором театра Руставели в тот период, когда Марджанов был художественным руководителем этого театра, и в его преданности Константин Александрович не сомневался.

По печальному опыту болезни Анатолия Васильевича я поняла, какой варварский и вредный обычай принуждать есть и пить человека, которому предписан строгий режим, и старалась оградить Константина Александровича от этого. Тостов было много, но Константин Александрович чокался одним и тем же бокалом шампанского, в который я потом незаметно для других подливала боржом. Константин Александрович заговорщицки подмигивал мне, он очень мало ел, ничего не пил и был в самом чудесном настроении. Он много раз повторял:

– Как мне сегодня хорошо! Как хорошо с вами, друзья!

Когда кто-то заговорил о косности театральной администрации, о помехах в его работе, он только рукой махнул.

– Но ведь это обычная история! Я – стреляный воробей! Сегодня давайте говорить о чем-нибудь очень хорошем! Пусть лучше Вася сыграет!

И Вася Каменский, закинув свою белокурую голову, пел и играл.

В одиннадцать часов позвонил по телефону из Морозовки мой брат Игорь и передал всем привет от Анатолия Васильевича. Мы приветствовали Луначарского от нашего «коллектива» тоже по телефону. Марджанов попросил слова и произнес тост в честь Луначарского. Он назвал его «живым родником», «непогрешимым арбитром» в вопросах искусства, интереснейшим современным драматургом. Было досадно, что такую блестящую речь не удалось записать.

Разговор, понятно, все время возвращался к театру, но Марджанов отмахивался от мелких, злободневных театральных дел. Он строил обширные планы, рисовал далекие перспективы. Все были увлечены полетами его мысли, когда он доказывал, что со сцены Малого театра по-новому должны зазвучать Шекспир, Лопе де Вега, Шиллер.

Развеселила всех В. О. Массалитинова.

– Божественно! – закричала она. – Константин Александрович, вы должны поставить у нас «Лира». Вы можете возразить, что нет исполнителя главной роли. Но ведь Сара Бернар играла Гамлета! Поручите мне сыграть Лира! Обещаю вам, Константин Александрович, это будет блеск!

– Не сомневаюсь, – отвечал совершенно серьезно Марджанов, – при одном условии: я сыграю Корделию!

Все расхохотались, и Массалитинова вместе со всеми.

Мы перешли в другую комнату к роялю. Константин Александрович попросил Бориса Борисовича Красина сыграть Скрябина и слушал, полузакрыв глаза, наслаждаясь музыкой… А потом на смену серьезной музыке пришли танцы. Под штраусовский вальс Константин Александрович сделал со мной несколько па, но быстро устал.

– Нет, Наташенька, я теперь плохой танцор. Я лучше буду смотреть на всех вас, – и он вернулся в облюбованное им кресло.

К Марджанову подошел его родственник Серго и сказал несколько слов по-грузински, видимо, предлагая ехать домой. Но Константин Александрович наотрез отказался, громко ответив по-русски:

– Жизнь коротка, а мне сегодня на редкость хорошо: вино, цветы, танцы, дружеские улыбки, красивые женщины. Кто знает, повторится ли такой вечер в моей жизни? Быть может, завтра я умру… – Он сказал это очень весело, без всякого оттенка грусти или надрыва. Не только я, но и Е. Н. Гоголева обратила внимание на эту фразу, и мы с ней часто вспоминали ее.

Расстались мы поздно, и у меня было чувство, что этот вечер протянул нити к будущим работам Константина Александровича в Москве, в Малом театре – в следующие свои приезды он будет знать, что его ждут с радостью и открытой душой. Таков был и смысл речи, произнесенной М. Ф. Лениным, который просил на прощание всех, по обычаю, присесть и сказал напутственное слово.

Прощаясь, я дружески расцеловалась с Константином Александровичем.

Я еще не успела лечь в постель, после ухода гостей пытаясь навести порядок, как раздался телефонный звонок. Телефонировал М. Ф. Ленин. Срывающимся от волнения голосом он сказал, что Константин Александрович Марджанов скончался – ему только что сообщил об этом Серго, который просил его позвонить мне… Михаил Францевич не смог договорить и заплакал… Через минуту мне телефонировал В. Н. Аксенов, он рассказал некоторые подробности. Перед уходом от нас наши гости вызвали из «Интуриста» три машины, в которых все разместились, кроме Луппола и Красина, живших совсем рядом. Марджанов поехал в автомобиле вместе с Серго, Каменским и Амаглобели. Марджанов в пути все время оживленно беседовал со своими спутниками. Подвезли сначала Каменского, который жил близко от нас, на Зубовской площади, затем по дороге из машины вышел Амаглобели. Оставшись вдвоем с Серго, Константин Александрович отвернулся к окну и закрыл глаза. Серго решил, что он очень устал, дремлет, и не заговаривал с ним. Когда машина подошла к дому в Брюсовском переулке, где в квартире своей старой знакомой артистки Саранчевой жил в то время Марджанов, Серго начал его будить: «Константин Александрович, мы дома». Константин Александрович не отвечал. Серго тронул его за руку, рука упала.

Марджанов был без сознания. Серго с помощью шофера отнес его в квартиру. Стали вызывать неотложную помощь, звонили знакомым врачам. Когда прибыли врачи, было уже слишком поздно. Сознание не вернулось к нему. Константин Александрович Марджанов, Котэ Марджанишвили, скончался.

Никто, даже самые близкие люди не были подготовлены к трагическому финалу. Его энергия, бодрость, жизнерадостность обманывали всех, даже врачей.

Невероятно тяжело было сообщить Анатолию Васильевичу об этой внезапной, трагической кончине человека, жизненной энергией которого он всегда так восхищался. Тем более тяжело, что эта смерть как-то была связана с нашим домом.

Рано утром я выехала в Морозовку и в разговоре с Анатолием Васильевичем пыталась исподволь подготовить его к печальной вести. Но Анатолий Васильевич сразу прервал меня.

– Марджанову плохо? Он умер?

Я кивнула головой. Анатолий Васильевич закрыл глаза рукой, потом тихо сказал:

– Что ж, Котэ хорошо жил и хорошо умер… Сразу, без страданий… В разгар работы, на своем капитанском мостике. Конечно, он мог бы прожить еще лет десять-двенадцать ярко и плодотворно, но раз ему суждено было умереть, то он умер как художник.

Но вопреки всем доводам рассудка Анатолий Васильевич очень тяжело переживал утрату друга.

Врачи предупредили меня, что присутствие Анатолия Васильевича на похоронах совершенно недопустимо, что связанные с этим переживания могут вызвать самые тяжелые для Анатолия Васильевича последствия. Он обещал подчиниться требованиям врачей и ограничиться письмом, которое прочтут на гражданской панихиде.

Траурный митинг был назначен в Щепкинском фойе Малого театра. Зеркала и люстры, затянутые крепом, на постаменте, среди цветов, гроб с телом Марджанова. Этой чести – прощания в Щепкинском фойе – удостаивались до тех пор только самые великие артисты Малого театра.

Я приехала в театр задолго до начала траурного митинга и передала комиссии по похоронам письмо Анатолия Васильевича.

В фойе уже находилась семья покойного, большая делегация от театра имени Марджанишвили и от ряда общественных организаций Грузии. Множество москвичей пришли проститься с виднейшим режиссером и театральным деятелем.

Мы, друзья Марджанова, проведшие с ним последние часы, держались все вместе, как будто нас особенно сблизила эта утрата.

Очевидно, работники искусств, собравшиеся на гражданскую панихиду, не знали, что Анатолий Васильевич так серьезно болен, знали только о дружеских отношениях Марджанова и Луначарского и были уверены, что Анатолий Васильевич выступит. Меня окружили и спрашивали, нельзя ли уговорить Анатолия Васильевича, убеждали, что Анатолию Васильевичу необходимо сказать хоть несколько слов. Я повторяла без конца, что лечащие Луначарского профессора категорически запретили ему присутствовать на похоронах, и, наконец, добавила, что сейчас его приезд невозможен, так как он на совещании в Президиуме Комакадемии.

Начался траурный митинг. Было сказано много верных и хороших речей, звучала торжественная музыка. Я не могла удержаться от слез, впрочем, не я одна.

Вдруг я увидела у гроба Марджанова Анатолия Васильевича. Он стоял изжелта-бледный, осунувшийся, подавленный горем. Ко мне подошел В. Н. Аксенов и шепотом рассказал, как, услышав от меня, что Анатолий Васильевич находится в Комакадемии, он тут же помчался на Волхонку, вызвал его с заседания и убедил выступить на траурном митинге. Упрекать было поздно и бесполезно, у меня была одна мысль, одна тревога: только бы это тяжелое впечатление от похорон не слишком травмировало, не подорвало бы здоровья Анатолия Васильевича.

Слово Луначарского было посвящено художнику и человеку – чистому, благородному, порывистому, требовательному к себе человеку, праздничному, неиссякаемо многоцветному, всегда юному художнику.

– Константин Александрович прожил жизнь прекрасную, полную надежд, борьбы и труда, даже своей внезапной смертью сумев так просто уйти, так сразу уйти от нас, когда еще за несколько часов до этого он был весь вдохновение, полон пламени и цветущей жизни… От нас ушел мастер праздника жизни.

Голос Луначарского звучал сильно и молодо, и образы рождались, увлекая слушателей, и вряд ли кому из присутствовавших на траурном митинге могло прийти в голову, что Анатолий Васильевич так ненадолго, всего на восемь месяцев переживет своего друга, обаятельного, блестящего Константина Марджанова.

Постановку «Дон Карлоса» закончили после смерти Марджанова.

В искусстве все – «чуть-чуть», и хотя Марджанов довел репетиционную работу почти до полной готовности, но последних, завершающих штрихов мастера спектакль не получил, и в чем-то почти неуловимом сказывалась эта незавершенность. Может быть, это не бросалось в глаза публике, даже самой искушенной, но для меня в готовом спектакле была заметна разница в манере исполнения между актерами, принявшими марджановскую трактовку, и теми, кто не хотел отходить от штампа: первые играли вдохновенно, ярко, вторые – тормозили, приземляли романтический полет марджановской фантазии.

Анатолий Васильевич нашел ряд недостатков в спектакле и написал об этом со всей прямотой. Мне было больно, мне хотелось, чтобы последнее творение Марджанова прозвучало как настоящий шедевр, и я сказала Анатолию Васильевичу об этом. Луначарский возразил мне:

– Во-первых, Марджанов не может полностью отвечать за весь спектакль, заканчивали «Дон Карлоса» без него; во-вторых, это была его первая работа с незнакомым коллективом; в-третьих, в спектакле есть замечательные, волнующие находки, и я написал об этом, а главное – Марджанов такой большой человек и такой оригинальный и крупный художник, что не нуждается в замалчивании своих ошибок. Представь себе, как Котэ принял бы мою статью? Мы бы поспорили с ним, погорячились – спорить с ним было чистое наслаждение, – и он бы знал, что каждое мое замечание продиктовано уважением и любовью к его таланту.

И я поняла, что Анатолий Васильевич потому и написал без всяких реверансов о последней постановке Марджанова, начисто забыв латинскую поговорку «de mortuis aut bene aut nihil»[14]14
  О мертвых или хорошо или ничего (лат.).


[Закрыть]
, [1] что относился к Марджанову как к живому, с которым можно спорить, как с живым.

В памяти навсегда остался этот вечно молодой, всегда горящий человек, с его заразительным смехом и беспредельной любовью к искусству.

Андреева

В конце октября 1925 года Луначарский впервые после Октябрьской революции выехал в Западную Европу.

Предполагалось, что в Берлине Анатолий Васильевич проведет недели две, столько же в Париже, а затем будет отдыхать на юге Франции. В Берлине полпредство постаралось как можно полнее использовать пребывание Луначарского для расширения и укрепления связей с немецкой интеллигенцией.

На третий день после приезда Анатолия Васильевича был устроен большой прием в его честь, на котором присутствовало почти все германское правительство, дипломатический корпус и цвет берлинской интеллигенции: ученые, писатели, артисты. После этого приема началось то, что немецкие газеты называли «Lunatscharsky-Woche»[15]15
  Неделя Луначарского (нем.).


[Закрыть]
: пресс-конференции у Анатолия Васильевича, прием в рейхстаге, в министерствах иностранных дел и просвещения, выступления Луначарского в Обществе друзей Советского Союза, в Обществе изучения Восточной Европы, в профсоюзе работников искусств, доклады для советской колонии, сотрудников полпредства и торгпредства и т. д.

На первом приеме в нашем полпредстве у меня буквально разбежались глаза: вот подошел к Анатолию Васильевичу Макс Рейнгардт и с ним его жена, талантливая, нервная артистка Елена Тиммих; вот наследник великих трагиков Поссарта и Барная – стареющий красавец Бассерман; вот знаменитый художник – глава немецких импрессионистов Макс Либерман, а за ним своеобразный художник, оригинальный человек Слефогт, со своим неизменным другом, замечательным рисовальщиком Эмилем Орликом, чехом по происхождению. А эта с виду такая скромная пара – сам великий Альберт Эйнштейн с женой.

Сквозь расступившуюся толпу гостей к нам приближается женщина, немного выше среднего роста, с коротко стриженными рыжеватыми волосами, в очень изящном и скромном светло-сером платье. Она еще издали приветливо улыбается Луначарскому. Но по дороге ее останавливает советник французского посольства; сделав знак Анатолию Васильевичу, она задержалась, свободно и непринужденно беседуя с дипломатом.

– Кто это? Какое знакомое лицо! – спросила я у Анатолия Васильевича.

– Как, разве ты не знаешь? Это Мария Федоровна Андреева.

Но тут Мария Федоровна подходит к нам, радостно пожимает руку Анатолию Васильевичу и говорит мне:

– Нас нечего знакомить! У меня такое чувство, что я вас давно знаю. Я так была дружна с вашим старшим братом! Какой талант! От него я часто слышала о маленькой Наташе. Сегодня я приходила к вам в полпредство, но не застала вас. Анатолий Васильевич, мы оставим вас ненадолго, я хочу познакомить Наталью Александровну с актерами и режиссерами. Вот смотрите, там, направо от колонны, – Элизабет Бергнер.

Мы направились к маленькой хрупкой Бергнер, до странности похожей на нашу Комиссаржевскую.

В огромном переполненном зале Мария Федоровна раскланивалась направо и налево, у нее были десятки знакомых; она переходила с русского на французский, английский, немецкий, итальянский без всяких усилий; она умела сказать каждому любезное, приветливое слово и в то же время была полна чувства собственного достоинства.

Вслед за ней доносился шепот: «Фрау Андреева! Ну да, знаменитая фрау Андреева». Иногда произносилось имя «Gorky». Видно, берлинцы хорошо знали Марию Федоровну.

Я не могла скрыть своего восхищения:

– На скольких языках вы говорите?

– Ну я ведь подолгу жила за границей. Немецкий и французский изучала в детстве. Вот что касается итальянского, могу похвастать, говорю на всех диалектах, это не так просто! Впрочем, Анатолий Васильевич ведь тоже кроме литературного языка хорошо владеет неаполитанским диалектом.

Я не переставала любоваться Марией Федоровной: точеный профиль, лучистые карие глаза, изящный рисунок бровей; а как умно, с каким вкусом подобрано это серое платье к цвету волос, как удачно найдена эта рамка для немолодой, но такой красивой женщины! Я просто не сводила с нее глаз. А Мария Федоровна в это время беседовала с седым профессором, тайным советником, как полагается в Германии, об успехах археологической экспедиции в Северной Африке.

Мария Федоровна пригласила профессора-археолога в буфет, где уже несколько его не менее знаменитых коллег угощались зернистой икрой и расстегаями. Там был один крупный ученый, вернувшийся недавно из Москвы, где я его видела на официальных приемах.

– Как ви пошифаете? – спросил он меня по-русски и победоносно оглянулся на своих коллег. Он, по-видимому, был горд, что побывал в Москве и видел то, о чем его друзья знали только понаслышке. – Икру я там ел ежедневно, – похвастал он, – и не только обыкновенную черную, а – представьте себе, господа, – я там пробовал красную икру!

Все заахали от восхищения и зависти, а мы с Марией Федоровной незаметно переглянулись.

– Скромно же его принимали, – сказала Мария Федоровна, сохраняя на лице выражение внимания и радушия.

Неподалеку от нас молодая русская женщина, жена одного из сотрудников торгпредства, сидела за столиком с двумя иностранными журналистами, усердно подливавшими ей коньяк. Она громко хохотала, болтала, безбожно коверкая французский язык, и пила рюмку за рюмкой. Я увидела, как у Марии Федоровны вдруг окаменело лицо; не исказилось, не вытянулось, а вдруг стало каким-то твердым, мраморным. Она прошла возле пьяно хохочущей женщины и очень тихо, как бы мимоходом сказала:

– Милая, вы на официальном приеме. Вы, кажется, забыли об этом.

Я заметила, как у той сразу прошло опьянение. Под каким-то предлогом она робко и сконфуженно убежала из зала.

«Однако, – подумала я, – ай да Мария Федоровна! Вот как ее здесь уважают и боятся».

– Не умеют себя вести, вот беда! А, может быть, она и неплохая женщина. Ну, теперь она на приемах будет бояться даже минеральной воды! – сказала Мария Федоровна, вполне удовлетворенная результатом своего замечания.

Мы вернулись к Анатолию Васильевичу.

– Я познакомила Наталью Александровну кое с кем из берлинцев. Если хотите, я буду вашим гидом и покажу вам все самое интересное в театрах. Не то уважаемые товарищи из полпредства будут вас таскать на всякое старье. Я их очень ценю за многие качества, но, видит бог, в театре они мало разбираются.

Мы условились о встрече на завтра и расстались. Начинался концерт, но до конца приема я с удовольствием останавливала взгляд на изящной женственной фигуре в сером платье.

Когда после приема мы остались вдвоем, Анатолий Васильевич спросил меня:

– Кто произвел на тебя самое сильное впечатление сегодня?

Я ответила не задумываясь:

– Конечно, Андреева.

С самого раннего детства я запомнила большую фотографию, стоявшую у моей матери в гостиной на круглом столике: молодая, совсем юная женщина сидит, слегка откинувшись, в качалке; у нее нежный девический овал лица и немного грустная полуулыбка на губах, глаза устремлены куда-то далеко, они смотрят не видя.

– Кто это? – приставала я к матери.

– Это Андреева, знаменитая артистка Художественного театра.

Со слов старших я знала, что в Москве есть Художественный театр и что мой взрослый брат Илья сочиняет музыку для этого театра. Станиславский, Москвин, «Чайка», «Синяя птица» – эти слова я часто повторяла, а когда научилась читать, прочитала на фотографии красивой дамы в качалке: «На добрую память Илье Александровичу о совместной работе. М. Андреева».

– Мама, ведь этот портрет она подарила Илье?

Мама смеется:

– А я его отняла у Ильи. Мне так нравится Андреева, становится легко на душе, когда я смотрю на нее.

Позднее к портрету в качалке прибавились фотографии из «Потонувшего колокола», «Одиноких», «Романа».

Позже, уже взрослой, поступив на сцену Малого театра, я много, очень много слышала о Марии Федоровне от актеров. (Она в это время уже оставила сцену и работала в торгпредстве в Берлине.)

Странно! Я ни разу не слышала о Марии Федоровне отзыва безразличного, тепловатого, равнодушного. Нет, все мнения о ней были контрастными: ее или порицали, или восхваляли, любили или ненавидели, превозносили до небес или клеймили.

Единственный, кто спокойно, без пафоса и в то же время без желания умалить ее качества говорил о Марии Федоровне, – был Анатолий Васильевич; но о его отношении к Андреевой я еще расскажу.

На следующий после приема в полпредстве день в точно назначенный час Мария Федоровна приехала к нам и привезла список самых интересных спектаклей и выставок в Берлине. В этот вечер мы были приглашены в театр «Фольксбюне» на премьеру драмы Луначарского «Освобожденный Дон Кихот». С нами поехала Мария Федоровна и сотрудники полпредства.

«Фольксбюне» – один из крупнейших драматических театров Берлина, расположенный в северо-восточной, рабочей части города, – считался театром серьезным и прогрессивным по своему репертуару, с хорошей, крепкой труппой. Перевод «Освобожденного Дон Кихота» был сделан очень добросовестно, особенно удачно звучали все шутки и каламбуры.

В сезоне 1923/24 года эту драму поставил в театре бывш. Корша режиссер И. М. Лапицкий, который ее очень сильно сократил и убедительно доказал автору абсолютную необходимость такой операции. А здесь в пьесе, названной Луначарским «драмой для чтения», не было ни одной купюры. Анатолия Васильевича этот слишком большой пиетет к его тексту просто испугал, и он сказал об этом Марии Федоровне.

– Ведь спектакль кончится в первом часу, я боюсь, что публика устанет.

Но она в ответ, улыбаясь, покачала головой:

– А вы обратите внимание, как слушают. Дирекция «Фольксбюне» знает свою публику.

Да, действительно, слушали и принимали великолепно, и в публике не замечалось усталости, хотя здесь вместо трех московских антрактов был всего один.

Во время этого единственного антракта мы с Анатолием Васильевичем были приглашены за кулисы, чтобы познакомиться с исполнителями, и я снова стала свидетельницей популярности Марии Федоровны среди деятелей немецкого театра.

После окончания спектакля Луначарского стоя приветствовал весь зрительный зал, и дирекция уговорила его выйти на сцену. Я видела, с каким радостным волнением переживала успех советского драматурга Андреева; прощаясь, она троекратно облобызала Анатолия Васильевича – «на радостях», как она выразилась.

В последующие дни вся берлинская пресса поместила статьи об «Освобожденном Дон Кихоте», статьи очень положительные, даже хвалебные. И только абсолютно реакционная газета «Штальхельм» злобно писала, что «Освобожденный Дон Кихот» – замаскированная большевистская агитация, которую нельзя терпеть на немецкой сцене, притом агитация, сделанная настолько художественно и ловко, что она способна обмануть бдительность цензуры, и именно поэтому особенно опасна.

Атташе нашего полпредства по делам печати приносил газетные вырезки, а Мария Федоровна их читала вслух со своими комментариями. Я снова и снова поражалась ее осведомленности: она метко, двумя-тремя штрихами характеризовала газету, тех, кто ее финансирует, кто является истинным вдохновителем этих «рыцарей пера», считавшихся ведущими театральными критиками.

Из ряда виденных в обществе Андреевой спектаклей мне запомнилась оперетта «Терезина» с Фрицци Массари, блестящей и тонкой актрисой, в главной роли. В третьем акте, где героиня, из уличной певицы превратившаяся в знаменитость, приходит к императору Наполеону, которого знала в юности бедным офицериком, Фрицци Массари очаровала зрителей своей сдержанной, умной и содержательной игрой. Мария Федоровна неистово аплодировала и позднее, за ужином, продолжала восторгаться актрисой.

– Как она сумела облагородить оперетту! Никакого штампа! Ничего вульгарного! Станиславский мог бы оценить такую игру!

Я не выдержала и спросила Марию Федоровну, как она может, так любя театр и так владея актерским мастерством, уже много лет работать совсем в другой области. Спросила и смутилась: я испугалась, что своим вопросом, быть может, разбередила какую-то еще не затянувшуюся рану. Но Мария Федоровна ответила очень просто и спокойно, что она считает свой отход от театра временным и в ближайшие годы непременно вернется в театр. Но и сейчас – тут ее лучистые глаза засветились особенно тепло и молодо – она свой досуг отдает театру. Она пробует себя в режиссуре, готовит с кружком самодеятельности сотрудников полпредства и торгпредства спектакль типа «Синей блузы». Это было неожиданно: Андреева – и «Синяя блуза»! Но она говорила об этом с таким увлечением, с таким энтузиазмом, что я от души пожелала ей успеха.

Через два месяца первое, что я увидела на перроне берлинского вокзала, было оживленное, улыбающееся лицо Андреевой, которая ждала нас в группе товарищей из полпредства. После первых приветствий она сообщила, что ее спектакль готов и через несколько дней она покажет его в советском клубе.

Анатолий Васильевич и я были на этом спектакле, зашли за кулисы поздравить Марию Федоровну, а заодно и познакомиться с «актерами». Они выступали в синих спецовках, типа комбинезонов. Там «командовала» Мария Федоровна, одетая также в темно-синий напоминающий комбинезон костюм, совсем непохожая на ту изящную, спокойную, сдержанную женщину-дипломата, какой я ее видела на официальном приеме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю