Текст книги "Там, где трава зеленее"
Автор книги: Наталия Терентьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Молиться я практически не умею – очень жаль.
Надеяться… В жизни с Сашей надеяться не на что. Значит, надо надеяться на другое.
Верить в Бога. Для меня это абстрактное понятие. Конечно, верить я не умею.
Терпеть боль, которая заполнила всю мою душу, и не впадать в отчаяние.
Любить – всех остальных моих близких. Прежде всего – Варьку.
Прощать… Я первый раз в жизни, кажется, поняла эту чудодейственную формулу: ненавидишь, мечтаешь о мести – значит, тяжело тебе самой, физически тяжело, не говоря уж о душе. А если прощаешь – становится легко. Почему я не знала этого раньше?
Только ведь простить не так легко. Но надо стараться, говорила я сама себе всю ту ночь. Не просто сказать «прощаю», а на самом деле простить – иначе жизни не будет, будет мрак и мучение – у меня самой. Простить и отпустить. Освободить свою собственную душу от боли, воспоминаний, сожалений о том, что было и чего не произошло. Только тогда станет легко.
Глава 6
Больно, больно, больно, больно… Плохо, тошно, страшно… Дни идут, а легче не становится, особенно тошно по утрам, когда открываешь глаза и понимаешь…
Но надо вставать, надо кормить Варю, надо вести ее в школу…
Я прочитала вполголоса «Отче наш», которую старательно учила на ночь, запнулась на второй и на последней фразах, но, тем не менее, стало легче, и встала с постели. Я прощаю Сашу, я ничего не боюсь, я обязательно найду работу, у меня есть еще деньги…
В конце-то концов, сегодня первый день оставшейся тебе жизни, Лена!.. Вспомнить бы, кто это сказал…
У меня закружилась голова. Так, что-то со мной неладное. Надо, наверно, сходить сегодня к врачу. Но к какому? К невропатологу? К терапевту? А может, пойти в какой-нибудь диагностический центр, где меня посадят за компьютер, присоединят паутинки ко всему телу, найдут у меня тысячу болезней и пропишут лекарств на тысячу долларов? Или поездку на Тибет?
Я отвела Варю, вернулась домой, хотела позвонить маме – посоветоваться, потом передумала. Ведь если у меня что-то найдут… Вряд ли я ей скажу. Вряд ли вообще кому-то скажу. Мне почему-то становится хуже оттого, что я рассказываю о своих бедах. Тогда беда как бы материализуется, начинает жить отдельно от меня. Надо отвечать на вопросы, надо ее детализировать, изучать, переворачивать туда-сюда. Беда уплотняется, наполняется энергией сострадания или чужого злорадства. Теперь я уже невольно думаю не только о ней самой, но и об отношении к ней других. Дальше – больше. Она меняет мои отношения со знакомыми и близкими…
Нет, нет… Никому ничего говорить не надо. Я подумала и позвонила в диагностический центр в 52-й больнице, неподалеку от нашего с Варей дома, записалась на разные анализы и компьютерное обследование мозга. Мой небольшой медицинский опыт, какой есть у любой матери, подсказывал мне, что начать надо с банального анализа крови, его я сделаю прямо сегодня, еще успею. А завтра…
Я взглянула на нераспакованные коробки, которые так и простояли полтора месяца за шторами. Александр Виноградов подарил мне на Новый год плоский монитор и новый системный блок. Все это стоило около тысячи долларов. Я никак не могла скопить эту тысячу, даже решила взять кредит в магазине «Партия», кредит бы меня хоть как-то организовал. Иначе я трачу все, что у меня есть, и иногда еле-еле доживаю до зарплаты.
Хотя я знаю, что с моей ежемесячной суммы – стабильная зарплата плюс гонорары за статьи в журналах плюс «алименты», которые Виноградов просит алиментами не называть, просил… – другие женщины скопили бы за год денег на шубку из хорька, как минимум.
Я трачу на ерунду – на кремы, которые часто не подходят моей коже, на такси – у меня нет своей машины, на одежду. Я никогда не покупаю дорогой одежды – на это у меня нет средств. Но я часто покупаю новую одежду – Александр Виноградов терпеть не может, когда я больше пяти раз ношу одну и ту же кофточку. Я давно заметила это и объяснила себе – в новой одежде я вроде как новая женщина. Как же я всегда боялась этой его странности! И не зря боялась.
Ну что, повезу-ка я компьютер ему обратно. И заберу наши вещи из его квартиры. Завтра как раз четверг, у него в одиннадцать утра всегда приходит домработница убираться.
Я взяла еще кассеты, которые он очень давно привозил, чтобы приобщать меня к мировой порнографии. Можно было бы просто выкинуть эту гадость, но я не хотела, чтобы он думал, что я одна смотрю их. Я поймала себя на этой мысли и на секунду даже присела на диван. Как же так. Даже после того, что произошло в ту ночь с Милкой, меня все еще волнует, что он обо мне подумает? Я не прошла этого пути до конца? Значит, нет, честно ответила я себе. Значит, что-то – очень плохое – еще впереди. Раз я не успокоилась. Тем более кассеты надо отдать. И золото, это я решила еще вчера… Подарок на мой день рождения.
Мы целый месяц отдыхали в Турции. Это была замечательная поездка. И было это совсем недавно – несколько месяцев назад. По огромной территории отеля с благостным названием «Марта Мира» ходили гуси, павлины, детям разрешали кормить кроликов, которые жили в большом вольере, и черепах, неторопливо передвигавшихся за низенькими деревянными заборчиками.
Мы только раз поссорились – в самом начале, когда Виноградов три дня подряд напивался так, что не мог разговаривать.
– Это компонента отдыха! В Москве я не могу себе такое позволить! – говорил он утром и с полудня начинал пить.
Он пил все подряд. Виски с крупно наколотыми кусками льда – после утреннего волейбола, ледяное пиво – после первого купания, рюмочку-другую коньяка с кусочком лимона и крохотной чашкой кофе – перед ранним обедом, бутылку кислого красного вина за обедом… Потом Саша падал в номере и засыпал до вечера. А вечером продолжал.
Но когда на четвертый день он упал на улице, я попросила его так не пить. Виноградов полез драться, к ужасу окружающих немцев.
Весь следующий день мы отдыхали отдельно – это было легко сделать, поскольку мы жили в соседних номерах и приходили друг к другу в гости через балкон. Потом помирились, но он вовсе не благодарил меня за то, что я остановила пьянку. Он сердился, но больше так не пил. Если бы я знала, что через четыре месяца он найдет себе котенка со сладкими ножками, я бы так не волновалась о его здоровье. Но я же собиралась с ним жить до самой старости. Я думала, что, наконец, Виноградов нагулялся, захотел тихой гавани, большого дома, детского смеха по утрам…
У меня приближался день рождения. Он попросил меня выбрать себе что-нибудь хорошее в подарок. Что хорошего можно выбрать в Турции? Я не очень стесняюсь того, что люблю красивые украшения. «Украшения на елке, украшения на маме», – как-то прокомментировала это четырехлетняя Варька и спросила: «Мам, когда ты ум'ёшь, ты оставишь мне все свои кольцы?..»
Александр Виноградов был потрясен чудесами наследственности. Примерно в таком же возрасте он беспокоился, оставит ли ему отец свой «Москвич», когда умрет. Я в ответ могла только рассказать, что лет до восьми проискала волшебную палочку. Цель у меня была конкретная, точнее, их было две – превратиться в красивую принцессу и сделать так, чтобы моя мама, папа и бабушка не умирали никогда.
В турецком магазинчике с помощью прицокивающего и причмокивающего продавца я выбрала несколько не очень дорогих украшений. Виноградов как-то странно реагировал. Похоже, он сердился, что я выбрала себе слишком много: и то, и еще это… Но я знала, что сумма в два моих месячных оклада для него ничего не значит – три раза сходить в Москве в ресторан. Я и поверить не могла, что он сердится. Я думала – это жара или он опять объелся и выпил каких-то таблеток для ускорения пищеварения, от которых у него расстраивается кишечник и он носится в туалет с бешеными глазами раз семь-восемь в день.
…Так что из моих богатств отдавать ему?.. Я держала в руках сережки с лунным камнем, такое же кольцо, колечко с крохотным сапфиром и подвеску с бриллиантиком на очень необычной цепочке – переплетенные нити белого и желтого золота. Почему-то лунный камень, хотя я его сама выбрала, вызывал у меня тоску и странное ощущение тягости. Ну вот, этот комплект я и верну.
Остальное, пожалуй, оставлю в наследство Варьке. Это не драгоценности в полном смысле слова – они ничего не стоят, особенно если вдруг продавать, – трехсот долларов не дадут за все. Это просто красивые вещи. Действительно, как на елке – так стоит себе зеленая елка и стоит, а набросишь на нее блескучие гирлянды – «красивая елочка»!.. Красивая убогая мамочка, позволявшая человеку, с которым спала, унижать ее жадностью.
Наступила ночь перед «разводом», так назвала я для себя то, что собиралась сделать завтра. На самом деле, вопреки обычным виноградовским обвинениям, я толком-то от него не уходила. Ни разу. Подарки, бывало, возвращала, но это было еще до Вариного рождения. С дачи месяц назад уехала – так это была генеральная репетиция. Я не могла объяснить, но чувствовала – что-то происходит. Он уже тогда встречался и с котенком, и с двумя пэтэушницами, о которых сам спьяну проболтался – уж больно сильно они его поцарапали, было уже не отвертеться, не свалить все на банный веник, как обычно. Как знать, может, котенок – одна из них…
Я легла спать, и мысли стали носиться в голове, как отпущенные на волю после месяца на цепи гончие. Не вполне нормальные к тому же. Я старалась уцепиться хотя бы за одну и с ней вместе поскакать туда-сюда, обратно, но ни одна не давалась. Об этом, о том…
О Варе – как он недавно завернул ее в шкуру, лежащую на его кресле, и со злостью бросил на деревянный пол. «Уйди от меня, поганая девчонка!» – орал он потом на нее, когда девчонка ходила просить неизвестно за что прощения к нему в комнату…
Я маялась-маялась, почувствовала, что, если не запишу хотя бы половину взбесившихся Мыслей, – меня разорвет. Я поставила большого лохматого льва на край дивана, чтобы свет от настольной лампы не мешал Варьке спать, и включила компьютер.
Прежде я всегда работала ночью, но с тех пор, как появилась Варька, предпочитаю пораньше встать, хотя мне, сове, это безумно трудно. Тем не менее утром, после двухминутной зарядки, контрастного умывания и чашки обычного растворимого кофе, у меня вполне ясная голова.
Сейчас, глядя то на темное небо, то на белое поле монитора, я попробовала записать все, что меня мучило, потом попробовала начатую статью, но то ли от усталости, то ли от чрезвычайного расстройства связи между словами не устанавливались.
Тогда я прочитала несколько листочков из книжки Веры Павловой, наткнулась на стихотворение, которого раньше не замечала, – значит, еще не понимала его. «Всякий слышит лишь то, что понимает», как говорил кто-то из древних, кажется Плавт. Сейчас же я была потрясена стихотворением, читала его взад-вперед, пока не уснула. Проснувшись в пять утра, я почувствовала под щекой край книги, открыла глаза, наткнулась на уже знакомые строчки:
Смысл жизни младше жизни
лет на тридцать – тридцать пять.
Полагается полжизни
ничего не понимать.
А потом понять так много
за каких-нибудь полдня,
что понадобится Богу
вечность – выслушать меня.
Она еще уверена, что Бог будет ее слушать… Значит, не такая грешница, как я…
Я встала, умылась попеременно холодной и горячей водой и села за стол. Хорошее начало будет для письма, подумала я. И стала писать Саше письмо, от руки. Все-таки написанное на компьютере письмо – это не письмо. Так, суррогат.
«Саша, в какой момент тебе вдруг показалось, что мир – это огромный бордель, где ты можешь свободно выбирать женщин, приходить-уходить на глазах у всех?
Отчего это, Саша? Ты стал богатым? Ты – хозяин жизни? Или тебе страшно – приближается старость, и ты хочешь все успеть?
Или просто – ты заполняешь пустоту, которую никак и ничем не можешь заполнить?
Мне казалось, чего проще – заполни пустоту нашей любовью, нашей с Варей нежностью. Подумай – так ли много людей в мире, которым мы по-настоящему нужны?
Так ли много женщин, способных простить тебе то, что ты вытворяешь?
Так ли много у тебя детей, в конце концов, чтобы так легко отказываться от радости быть отцом? Что-то я не слышала историй о счастливых субботних папах и об их счастливых детях…
Саша, не в моих правилах учить.
Но спрошу тебя напоследок: а как же – душа, Саша?
Что там останется? Хлыстики и вибраторы? Или душа сейчас не главное? Ты не в это играешь?
Ну а Бог? Он, конечно, много всякой ерунды наговорил, правда? Зачем она нам, комсомольцам, эта трудная в практике и сомнительная истина…
«А! Все равно все помрем!» – скажешь ты. Ну, с этой точки зрения – да, конечно».
Чем дольше я писала, тем сильнее меня увлекало это занятие. Мне казалось, что я говорю с ним, вижу, как он кивает, то вдруг морщится, словно от боли, то отворачивается, и, когда поворачивается ко мне, – я замечаю у него в глазах слезы. Я сама несколько раз принималась оплакивать написанное и писала все дальше и дальше, все больше и больше…
«А вдруг будет хуже?» – думала я.
«Нет, хуже не бывает!» – отвечала тоже я и увлеченно строчила дальше.
«…Смотри, какая чудесная фраза:
«Свободен лишь тот, кто утратил все, ради чего стоит жить».
Это Ремарк, написавший много болтливых романов, – тоже дурак, да? Чего писал, зачем – ни котята, ни пэтэушницы, ни обладательницы разноцветных челок и фигурно выстриженных лобков ерунды этой все равно не читают. Но не теряют от этого своего магического обаяния и привлекательности, ведь так?
А вот Евангелие, Саша: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными».
Скорей всего, ты ее познал, свою собственную истину. И ты бесконечно свободен – в выборе женщин. Никто и ничто тебя больше не сдерживает: в напитках, в количестве съеденной пищи, которую тебе надо переварить…
Ешь, пей, совокупляйся – живем однова, помрем в одиночку, хрен с ней, с душой, любовь – херня, есть мощная эрекция – вот вам и вся любовь, будем любить снова и снова… новых и новых… и никто нам не указ!
Но почему тогда так тошно по вечерам, правда?»
На этом месте я попробовала прочитать написанное, с трудом справилась с собственным почерком, два-три слова перечитывала и так и так, но все равно не поняла. Ясно было: надо включать компьютер. Саша глаза ломать точно не станет. Переписала с исправлениями уже сотворенное и понеслась дальше.
«…Помнишь, как спрашивают в церкви, когда венчают: «Клянетесь быть вместе, до конца дней своих в горе и радости?»
Нет радости, если только за ней, за радостью, на пятнадцать минут приезжаешь. А как ты хотел – ребенок будет бежать к тебе с сияющими глазами, если ты решил, что в твоей жизни и душе не хватает для него места?
…Наверно, не нам с тобой переписывать человеческие законы…
Ты мне говорил: люди по-разному живут… Да, по-разному. Кто-то сады разводит, кто-то органы украденных детей продает.
Кто-то живет с одной женщиной, кто-то позволяет себе минутные слабости, а кто-то позволяет себе вообще все. Ты выбрал, ты решил, это твоя жизнь.
Как все-таки жаль, что растерянному человеку в огромном мире приходится самому решать, как жить.
Снимай шапку в церкви – не снимай, ничего не помогает. Ты – один…
…Больше нет сил, Саша. Я не хочу инфарктов и инсультов.
Ненужная, рожденная против твоей воли девочка…
Ненужная, истерзанная тобой я…
Помнишь, я сказала тебе в машине: «Я тебя люблю». А ты молча повернулся и уехал к другой. Ты мне ответил, я услышала. Я больше не скажу этого, Саша.
…И еще. Ты никогда сам, без всяких книжек, не думал – зачем пришлось Богу приходить на землю две тысячи лет назад? Если ты, конечно, веришь, что он приходил… Зачем, кому, кем все это было сказано?
Чтобы не ели человечину, чтобы не убивали без оглядки, чтобы не совокуплялись без разбора, чтобы не натирали неразумные свои органы наслаждения об животных, не для этого органы были придуманы. Для Максимов и Варь эти органы нам даны, Саша. Ну и чтобы родителям веселее было их растить.
…Больно, плохо, страшно. И всех жалко.
Это письмо – вряд ли волеизъявление. Это скорее крик раненого, такое вот – «А-а-а-а» – на три с половиной страницы.
…И познай истину, и она сведет тебя с ума…»
Когда я закончила, на часах было без пятнадцати семь. Через двадцать минут будильник в телефоне заиграет полонез Огиньского. Или нет, какой день сегодня? Четверг? Значит, «Песню Сольвейг». Я прилегла к Варьке, обняла ее, тепленькую, любимую, и уснула.
Мне приснилось лето, Варька бежит ко мне босиком по траве, у Виноградова на даче, только дача другая какая-то – вместо темного леса за забором – вокруг поле с цветами и нет никакого забора. Но я знаю, что где-то есть Саша, я его не вижу, но у меня такое хорошее чувство, такое теплое. А Варька смеется, бежит ко мне, протягивая крохотные цветки – трогательно любимые ею маргаритки…
Около десяти часов я позвонила домработнице Виноградова, удостоверилась, что она пришла к нему убираться, предупредила, что сейчас приеду, привезу компьютер. Она, видимо, подумала, что я решила подарить любимому человеку компьютер, в честь нашей большой и светлой любви. Я положила в прозрачную папку письмо, которое писала с пяти утра. Мне казалось, что вот прочитает он это – и что-то дрогнет в его душе. Нет, не то чтобы я надеялась, что он прибежит со словами раскаяния, но что не так безоглядно будет бежать прочь.
Драгоценности я положила в целлофановый пакетик и сунула туда записку: «Отдаю тебе дорогие моему сердцу вещи, это слишком горькая память о тех днях, когда мы были вместе».
Я попробовала поднять коробки с компьютером и монитором и ахнула. Да они, оказывается, тяжелые! Надо вызывать такси – я даже до дороги с ними не дойду… Так лучше я отвезу их на дачу, какая разница, все равно туда точно на такси ехать. А сейчас в Митино проще доехать на метро до «Щукинской», а не продираться в безумных пробках сквозь туго набитое машинами Волоколамское шоссе.
Домработница Марина давно бы должна была называться по отчеству, если бы имела другую профессию. Встретив ее на улице, никто бы никогда не подумал, что она убирает квартиры. Подозреваю, что раньше она работала где-нибудь научным сотрудником, младшим, а может, и старшим. Какая разница! Сейчас у них разница в зарплате рублей триста. Одни получают две тысячи рублей – или семьдесят долларов, другие – две триста, то есть восемьдесят… А Виноградов платит ей двести долларов за то, что она два раза в неделю убирает пустую квартиру, в которой почти не готовят, не болеют и не играют дети. В этой квартире только пьют и развлекаются с женщинами. Хотя от этого тоже бывают издержки…
Года два назад Виноградов вдруг резко начал ремонт в квартире, с помпой, переехал жить на дачу, даже спал у нас на полу раза два в неделю… А ремонт в результате оказался просто срочной заменой обоев… Наверно, были причины, по которым нужно было во всей квартире сменить практически новые обои…
Марина отперла мне дверь и молча ушла в комнату гладить. Я же открыла шкаф и для начала не нашла своего короткого шелкового халатика, который обычно висел среди его рубашек. Потом я открыла обувное отделение – ни одной пары моих туфель – а должно было быть три.
Я заглянула в ванную. Наших с Варькой зубных щеток в стаканчике не было. Зато рядом с Сашиной торчала чья-то еще.
В комнате, где гладила Марина, обычно лежали Варины книжки и игрушки. Сейчас ничего не было.
– Марина, а вы не знаете, где Варины куклы?
– За шторой, на окне, – ответила Марина и быстро, но внимательно взглянула на меня.
Я взяла все с окна. Мне вдруг стало жарко. Главное, чтобы сейчас не стало дурно и не затошнило.
Я зашла на кухню. На кухонном столе я увидела роскошный букет тюльпанов. Тюльпанов – не хризантем… Мне Виноградов много лет упорно дарит белые хризантемы, которые я не люблю. Но зато они практичные – стоят две, а то и три недели, если менять воду. Я меняю и вынужденно вдыхаю их запах, который почему-то напоминает мне одно морозное утро…
Еще до Вариного рождения Виноградов однажды позвонил мне рано-рано утром и сказал, что приедет. Никак не объясняя – зачем, почему. А что тут объяснять – причина та же. Я быстро почистила зубы, переодела свободную желтую футболку, в которой спала, на полупрозрачную рубашонку, накрасилась и пошла открывать дверь. Пахнущий морозом Виноградов, не теряя ни секунды, не говоря ни слова, как обычно, энергично провел интимное мероприятие, и только тут сказал мне: «Одевайся!» Я, ничего не спрашивая, быстро оделась, мы вышли, сели в его машину и куда-то поехали. Мы приехали на стройку.
Практически законченный новый дом, один из первых в Москве многоэтажных монстров нового времени, был еще обнесен забором, и поднимались мы на самый верх на внешнем, строительном лифте. Последний этаж, где мы вышли, был, наверно, тридцатый или тридцать пятый. Женщина, провожавшая нас туда, сказала: «Я сейчас!» – и уехала на лифте вниз. Я вопросительно посмотрела на Виноградова, а он, по-прежнему ни слова не говоря, взял меня за рукав и повел в одну из квартир.
Двери были еще не заперты, но в окнах уже были вставлены стекла. Все равно было очень холодно. Поэтому, когда Виноградов, оглянувшись на полуприкрытую дверь, расстегнул брюки, я вздрогнула, как будто раздели меня. «Иди сюда», – сказал Виноградов и стал смотреть в огромное, диаметром не меньше двух метров, круглое окно. Потом он закрыл глаза. Когда открыл, снова оглядел Москву с высоты полета военного вертолета и сказал: «Красота». Он сжал мою руку, и мне показалось, что он сказал это о том, что сейчас было.
Мы молча стояли и смотрели на непривычный вид города. Было видно далеко – Тушинский аэродром, все старые высотки по кругу, Ленинградский проспект.
– Как будто мы летим на вертолете, да? – Я прижалась к нему.
– Ага, – отозвался Виноградов и стал подниматься на второй этаж. В квартире, оказывается, был еще и второй этаж. Он походил там, молча спустился и сказал: – Пошли.
Мы спустились вниз на строительной люльке.
– Понравилось тебе? – спросил он меня, когда мы сели в машину.
– Ну да… – неуверенно ответила я.
– А мне что-то не очень, – пожал плечами Виноградов.
И так никогда не объяснил, зачем мы ходили тогда смотреть ту квартиру. Но у меня так и остался в носу волнительный, морозный запах чуть разреженного воздуха, его близости, неоконченной стройки, каких-то непроизнесенных обещаний…
И хризантемы, которые он дарит десять лет подряд, пахнут тем же.
А тут стояли тюльпаны. Огромные, свежие, красные тюльпаны с желтыми полосками. Не королевские, обычные – бокальчиками, но тугие и плотные, голландские, опрыснутые специальным раствором, от которого цветы становятся как восковые и долго не жухнут. Штук девять прекрасных тюльпанов, а может, одиннадцать…
Я положила папку с письмом в холодильник, стараясь не оглядываться на букет… Так он точно вечером найдет письмо, когда полезет за пивом. И точно не прочитает Марина. Сюда же я положила пакет с драгоценностями.
Остались вещи в шкафу. Варькины пижама и маечки, мои кофточки, короткие гипюровые штанишки, в которых можно и спать, и завтрак готовить… Я открыла шкаф, наши вещи лежали на месте, чуть сдвинутые вглубь и прикрытые его шарфами. А на соседней полке, низко, на уровне моего живота, там, где я обычно машинально хватала чистые полотенца, валялась куча чьего-то нижнего белья. Застиранные лифчики, вывернутые наизнанку нечистые трусы, эластичные бежевые колготки с блестящими сердечками на причинном месте… Я стояла и молча смотрела на это, не трогая. Из-под белья свешивался рукав блузки, с длинной манжетой. Я заметила автоматически, что лифчики очень маленького, вероятно, нулевого размера. И что манжета грязная.
Полкой ниже стояли туфли. Две пары. Одни – из золотистой клеенки, на высоком, не очень тонком каблуке, хорошо поношенные. Другие – разноцветные, замшевые, на высоком, квадратном каблуке, с тупыми носами. Эти – явно из прошлой жизни. Сейчас даже купить такие нельзя.
Я глубоко подышала, подышала, хотела сесть на диван, но не стала. Быстро запихнула все наши вещи в два пакета и крикнула Марине:
– Марина, я ушла! До свидания!
Я вышла из подъезда. Прошла метров пятьдесят и остановилась. Дальше идти я не могла. У меня было ощущение, что я долго и сосредоточенно смотрела, как кто-то справляет большую нужду, а потом долго и вдумчиво нюхала и рассматривала содержимое чужого толчка. Я постояла несколько секунд и почти бегом вернулась. Марина снова открыла мне дверь, чуть удивленная.
– Вы извините, я положу все обратно. Я… – Я стала совсем некстати плакать, а Марина неожиданно по-доброму приобняла меня за плечи.
– Ничего, ничего, это все пройдет… – сказала она, подняла с пола мою дубленку, положила ее на диван и пошла гладить. Сейчас Марина еще больше была похожа на младшего научного сотрудника в библиотеке иностранной литературы.
Я разложила все наши вещи на свои места – раскидала дрожащими руками, стараясь, чтобы все лежало, как было. Я еще раз взглянула на кучу белья, которую кто-то то ли от большой радости, то ли спьяну, то ли в страшной спешке схватил дома и перевез сюда. Это уже потом, через день мне пришла в голову трезвая мысль – да нет, это просто сняли, бросили, а надели другое, новое, то, что Виноградов купил на радостях, по случаю удачного секса. Судя по туфлям – это или их общее боевое прошлое, и Виноградов по своей привычке вернулся к любовнице, которую бросил года два назад, или же это совсем бедная девушка, донашивающая туфли десятилетней давности. Имея в виду, что это не обувь, а фетиш, что в ней не ходят, а лежат, сидят, стоят на карачках, обнимаются и скачут верхом…
«Какое дурновкусие!» – думала я, запихивая свои изящные тонкие туфли из нежнейшей атласной кожи на верхнюю полку, куда он их спрятал. Второй рукой я прижимала ватку с нашатырем к виску. Мне, конечно, уже стало дурно, но надо было доделать все до конца.
Я еще раз взглянула на кучу чьего-то несвежего белья. И плюнула туда, не очень смачно, но искренне.
Закрыв дверцу шкафа, я повернулась, чтобы взять с полки Варины фотографии. Если раньше у меня были сомнения – теперь они отпали, я решила забрать их. Но забирать оказалось нечего.
На полке не было ни фотографий Вари (мои он никогда не любил выставлять), ни трех-четырех игрушек, которые она делала ему на праздники, а он хранил на полке. Он все это убрал. Потому что теперь у него в шкафу лежат другие трусы.
Я пошла на кухню, вынула из холодильника свое письмо и драгоценности с запиской в мексиканском стиле, бросила их к себе в сумку. Можно уходить.
Я позвала Марину.
– Я прошу вас… Марина, мы с вами почти незнакомы… У нас с Сашей так все сложно… Не говорите ему, что я приходила… Я не ожидала, что здесь у него кто-то живет… Это совсем не в его правилах…
– Ну почему же, – вдруг ответила Марина. – В его правилах, по-моему, делать все, что он захочет. Ему же все можно. Он так думает. – Она негромко продолжала говорить, составляя в раковину грязную посуду, которую он, они… оставили утром. – Он может все купить, потом сломать или облевать, выбросить, купить новое. Может попросить починить или почистить испорченное… Если не получится привести в порядок облеванное и сломанное – отдаст бедным. Я вам этого не говорила. Не переживайте. Все к лучшему.
– Спасибо.
– Идите с Богом, не плачьте. – Марина проводила меня и закрыла за мной дверь.
Я ехала на метро обратно и пыталась успокоиться рациональными мыслями. А вот была бы я корыстная, я бы забрала у него какую-нибудь дорогую вещь – в отместку! На самом деле – нет у него никаких дорогих вещей.
Он живет в квартире, как в гостинице – не заполняет дом ненужными ему картинами, фигурками, статуэтками, подсвечниками, а подарки, которые нельзя использовать утилитарно, он, как правило, передаривает.
То, что он убрал фотографию, – в общем-то объяснимо, хотя и очень погано. Сейчас мысль о Варе будет мешать ему оправдывать свой выбор. Варя – плохая девочка, не уважает папу, всегда на вопрос «Ты чья?» отвечает «Мамина», хотя, разумеется, носит его фамилию. Была поменьше, отвечала «Маминая». Ну а чья же она, если только последние полтора года мы жили вместе, и то не постоянно. А до этого он прибегал к нам то раз в неделю, а то и раз в месяц. Кто ее растит, того она и считает родителем.
Мало – капнуть спермы, чтобы стать отцом. И мало – дать денег на колбаску и даже на велосипед. Ни один ребенок за это любить не будет.
Ты не хочешь отвечать на бесконечные вопросы: «Откуда на земле моря?», «А кто придумал Бога, если человека придумал Бог?», «Почему нельзя поймать тень?».
Ты не можешь честно ответить на вопрос: «Пап, а ты очень хотел, чтобы я родилась?» Ты не уверен, с кем поедешь отдыхать в свой следующий отпуск – с ребенком или с очередной девкой – «как фишка ляжет», во что играть будешь – в примерного отца или в жеребца с чисто вымытым задом.
Так почему же ты требуешь, чтобы ребенок тебя любил? Это ты его люби, за то, что он есть, и за то, что у него нос и уши как у тебя. А маленькому человеку для любви этого мало. Можно вымуштровать ребенка, как собачку, – он будет знать несколько команд: «Молчать!», «Слушаться!», «Уважать!». Я знаю, что некоторые отцы именно это называют любовью. Но Виноградов, например, всегда требовал от Вари любви искренней, а не показного уважения. И научить ее этой любви должна была, разумеется, я. Как говорит любимый Сашин дружок Элик Рагилов: «Моя дочь меня тоже сначала не уважала. А как стал пороть ее стальной проволокой – сразу самым любимым стал!»
По мне – пусть Варя уважает и любит меня, насколько я этого заслужу: сколько буду ей отдавать – себя, своей жизни и души, сколько буду терпеть – чертыхаться, а не материться, бить себя по той руке, которая хочет шлепнуть ее, буду ли я трусливо срывать зло на ней или же на том человеке, который мне это зло причинил…
И все это она когда-нибудь отдаст своим детям, не мне. Я-то надеюсь на тот свет уйти на своих ногах, как моя бабушка. Для этого каждое утро начинаю с ледяной воды и на ночь не ем мяса, не курю, а главное, все время думаю: что бы еще сделать, чтобы к старости не развалиться, чтобы в один прекрасный день вздохнуть, поцеловать Варьку и уйти. Оставив ее, тоненькую, умненькую, трепетную, растить не похожих на меня внучат.
Бесславно возвратившись домой из Митина, я забрала Варю от нашей эпизодической няни – тети Маши, которая иногда оставалась с Варей на час-другой. Мне пришлось позвонить ей и попросить забрать дочку из школы, потому что я точно опаздывала. Тетя Маша гуляла с Варей на бульваре. Видимо, я плохо выглядела, наметавшись в Митине с пакетами и наревевшись на обратном пути в метро, потому что обычно сдержанная и нелюбопытная тетя Маша спросила: