355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Симашко » Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты. » Текст книги (страница 5)
Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 04:30

Текст книги "Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты."


Автор книги: Морис Симашко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Я почему-то не верил, что фельетон выйдет. Не из-за кричащих фактов или чего-то там еще. Просто не был уверен в своем умении, хоть написал уже пьесу, которая шла в ханабадских театрах, простых и академических В ней все отвечало традиционному ханабадскому реализму

А фельетон вдруг вышел чуть ли не на следующий день Он занял полный «подвал» и через всю полосу крупно значилось: «Тот самый Пилмахмуд». В пятидесятый раз я рассматривал его, читал отдельные абзацы и весь фельетон от начала до конца. А потом наступила тишина…

Это чувство во все времена хорошо знакомо ханабадским газетчикам. Они ждут грома, испепеляющей мерзавца молнии со стороны обкома партии, ЦК, наконец, возмущенной общественности. Ведь вот они, факты: многократные ревизии, свидетельства десятков людей, в том числе директоров школ о регулярных поборах. А вот акты милиции о продаже на сторону детдомовского масла, мяса, детских ботиночек. Вот собственный дом на восемь комнат с садом, построенный в один какой-то год Пилмахмудом, а в доме ковры во всех комнатах по полам и на стенах. И собственная «Победа» помимо служебной. Это через каких-то пять-шесть лет после окончания войны, в которой здоровенный как бык Пилмахмуд по неизвестным причинам не принимал участия. Но шла неделя, другая, прошел месяц, а заведующий областным просвещением спокойно подъезжал к исполкомовскому зданию, поднимался к себе на второй этаж. Ему приносили чай, фрукты, еще что-то завернутое в бумагу, и он запирался с молоденькой секретаршей, чтобы без помех работать над методикой преподавания Конституции СССР. Именно в этом предмете был он дипломированным специалистом.

Знакомые обкомовцы при встрече со мной играли глазами и поджимали губы. Лишь один заведующий школьным отделом Шамухамед Давлетов, донашивающий с войны английскую зеленую шинель, сказал мне, моргнув единственным глазом: «Знаешь, чей он племянник!». А я., не понимал.

И еще моя милая Шаганэ, широко раскрыв свои бездонные глаза, шептала мне что-то, о чем слышала в кабинете первого секретаря обкома товарища Атабаева. Тот будто бы сказал, что Пилмахмуд ценный работник, и не следует сгоряча решать его судьбу. В редакции мне ничего не говорили, хотя что-то знали. Наш редактор, крупный мужчина с розовыми прожилками на белой коже и седеющими волосами, поощрительно кивал мне, но в глазах его стояла как бы стылая вода.

Зато как-то рано утром в мою калитку раздался тихий стук, и маленький, в огромном рыжем тельпеке человек, оглянувшись на обе стороны улицы, вошел во двор. В руках у него был большой, по-ханабадски перевязанный платком узел. Сняв глубокие калоши и оставшись в цветных носках домашней вязки, он прошел в дом и принялся раскладывать на столе документы: справки, выписки, вы резки из газет.

– Сагадуллаев – негодяй!..

Это он сказал убежденно, сверкая маленькими жгучими глазами. Когда он уже уходил, я показал ему на забытый узел. Он развернул его: там был великолепный агатовый изюм на металлическом блюде, килограмма два лущеного миндаля, что-то еще, по-видимому, мясное. С большим трудом заставил я его завернуть все это и забрать с собой. Он согласился лишь после того, как я взял с блюда символическую горстку изюма.

Всю неделю занимался я этим делом. Приходивший ко мне человек оказался преподавателем педучилища, бывшим некогда его директором. А нынешний директор Сагадуллаев, как свидетельствовали многочисленные документы, открыто занимался продажей дипломов по установленной таксе, брал с каждого поступающего деньги, фальсифицировал экзаменационные работы. В училище состояли преподавателями одни лишь его родственники или родственники заведующего облоно Пилмахмуда. На столе у меня остались лежать заверенные копии двух дипломов за подписью Сагадуллаева, выданных никогда не учившимся здесь людям и даже жившим совсем в другом месте.

Но я сделал больше. С помощью заведующего школьным отделом обкома партии Давлетова провел контрольную проверку экзаменационных работ в училище и выяснил, что две трети их слово в слово повторяли друг друга. Одинаковыми были даже многочисленные ошибки, допущенные неизвестным автором сочинения на тему: «Образ положительного героя в ханабадской литературе»…

Сагадуллаев терзал руками пресс-папье, переворачивал графин с водой, ломал на столе карандаши. Он пронзительно кричал, что знает, чьи это происки против него, честного коммуниста, отдающего всю кровь делу Ленина-Сталина. Ханабадцы умеют образно говорить. Товарищи из комиссии ЦК с участием товарищей из обкома партии внимательно слушали его, что-то черкали в одинаковых глянцевых блокнотах. Так же молча слушали они показания преподавателей училища, завхоза, сторожа, двух уборщиц. Все были возмущены фельетоном, порочащим коллектив, как раз развернувший сейчас борьбу с влиянием Марра и его последователей в языкознании. Я облегченно вздохнул, лишь когда призвали, наконец, бывшего директора училища. Тот вошел, со всеми поздоровался и тихо присел на краешек стула. В мою сторону он не смотрел.

– Тут вот ваша объяснительная записка по поводу фельетона, – товарищ из ЦК неспешно переворачивал большим и указательным пальцами мелко исписанные листы в косую линейку. – Вы пишете, что корреспондент принуждал вас давать показания на товарища Сагадуллаева.

– Ага, принуждал! – закивал тот головой.

– А факт с подношением корреспонденту подтвер ждаете?

– Ага, подтверждаю.

– Он брал что-нибудь у вас?

– Ага, брал… Кишмиш брал, миндаль!

Я сидел совершенно спокойный. Все происходило как бы вне этого мира. Прозрачный радужный туман плыл перед глазами: явственно виделось голубое озеро, пальмы.

– Напишите подробную объяснительную!..

Это уже обращались ко мне. Я положил на стол копии незаконных дипломов, акты проверок, ревизий.

– Это все частности! – сказал товарищ из ЦК, не взглянув на них.

Я шел по улице все в том же радужном тумане, с удивлением вглядываясь в лица встречных людей. Они были какими-то другими – не теми, какие я знал до сих пор. Почему же они такие? Ведь у детей, у сирот отнимают маленькую конфету с повидлом, чтобы были на курорте карманные деньги у Пилмахмуда. Дипломы продаются невежественным людям, и те потом учат детей. Партия, ум, честь и совесть нашей эпохи – все смешалось в голове, и я никак не мог ухватить какую-то определенную нить. К утру у меня поднялась температура, и три дня я пролежал в какой-то пустоте, без низа и верха. Я был гол и невесом, и еще будто прожекторы светили с невидимых башен… С восьми лет у меня не было температуры. Даже в войну, когда, обкалывая ледок, поднимался с промерзшей земли.

Но все закончилось, и я снова чувствовал запах распускающихся почек, слышал журчание воды в арыке, смотрел на солнце, на звезды. Шаганэ сообщила мне, что товарищ Атабаев сказал по поводу дела с педучилищем:

– Видите, опять опровержение. Этот новый товарищ корреспондент, как видно, не имеет опыта…

И тут мне из редакции переслали одно письмо. Их много было, писем, в связи с моими фельетонами, но это содержало конкретные адреса: «Поезжайте в такую-то и такую-то школы, посидите на уроках, а потом посмотрите у директоров документы об образовании». Вполне реальная подпись стояла под письмом, и я поехал…

Это был, разумеется, тот самый ханабадский колхоз, где все уже были мне знакомы. Меня и принимали радостно, как своего: расстелили дастархан, принесли чай-пай. И были несколько обескуражены, что я пил один только чай.

Школа была такая, как я уже предвидел: с большими пропыленными окнами и деревянным полом. Директор, учивший детей географии, долго не приходил – все искал что-то на школьном складе. Оттуда он принес свернутую вчетверо политическую карту мира. Когда он ее разворачивал, облачко пыли поднялось к обитому фанерными квадратами потолку. Тут и там на ней были видны ровные кружочки и следы присохшего чая. От сухости воздуха карта полопалась на сгибах, так что от нее отслаивались целые пласты океанов и континентов. Это не смутило директора.

– Наглядное пособие! – сказал он значительно, показывая на карту.

Что-то было вызывающее сочувствие в его худой несуразной фигуре, в потертости довоенного пиджака, прикрывающего старые ханабадские штаны, в доверчиво раскрытых глазах. Он вызвал к доске лучшего ученика, и я узнал его. Это был тот самый малый, что возил на сессию женщину-депутата. По-свойски улыбаясь мне широкой ханабадской улыбкой, малый бойко рассказывал о достижениях трудящихся в хлопководстве, шелководстве, овцеводстве, верблюдоводстве и прочих отраслях. – При этом он совершенно точно показывал на карте обведенные чернилами просторы Ханабада. Потом директор объяснял новый материал, вычитывая его из лежащего перед ним учебника. Рассказывая о Балтийском море, он упорно водил указкой где-то между Италией и Грецией. Я отвернулся к окну…

Потом я смотрел личные дела учителей. У директора была справка с большой райисполкомовской печатью, удостоверяющая, что заменяет собой утерянный диплом. Район, где она была выдана, находился на другом конце великой ханабадской равнины. Точно такие же справки были еще у двух учителей. Не в силах больше видеть чистый, доверчивый взгляд директора, я опять попил чай и уехал, ни о чем больше не расспрашивая…

И в другой школе сидел я уже на уроке арифметики, и директор все никак не мог превратить одну пятую часть простой дроби в десятичную. У него тоже была справка с той же исполкомовской печатью. Внизу стояла уже знакомая мне четкая подпись: «секретарь Илия Жуков».

В третьей школе директор оказался ботаником, но справка об образовании у него и у четырех учителей была та же. Илия Жуков начал казаться мне волшебником, могущим взглядом останавливать течение рек, напускать глад и мор, или, наоборот, осчастливливать племена и народы. Поэтому с некоторым даже волнением подъезжал я через несколько дней к тому Ханабаду, где было его местообитание.

– Жуков? – переспросил меня в райисполкоме суровый человек в белой фуражке и брезентовых сапогах.

– Так это, верно, Илья Захарович. Только он давно уже

тут не работает.

– Как его найти?

– А вон там, в чайхане. Где же ему еще быть!..

Перейдя поросшую редкой, притоптанной колючкой площадь, я зашел в древнюю ханабадскую чайхану с резными деревянными подпорками, где в полумраке сидели старики. Они пили зеленый чай и вели свои негромкие разговоры, время от времени выплескивая опитки на подметенный травяным веником глиняный пол. В глубине возвышался на табурете пятиведерный самовар с двуглавым орлом и медалями. А у единственного окна с выставленной, по теплому времени, рамой стояли три или четыре столика. За одним сидел квадратный, с необыкновенно широкими плечами человек в выцветшей майке, под которой виделась на груди синяя русалка. Брюки у него выше колен были завернуты и пришпилены английскими булавками, а рядом со стулом стояла самодельная тележечка на подшипниках. Я знал все это. Сотни тысяч и миллионы их ковыляли и ездили так целых пять или шесть лет после войны. Были и ухватистые, что, прирабатывая к пенсии, сидели по двое на углах или ходили в поездах и трамваях с орденами от плеча до плеча. Навеки простуженными голосами они снова и снова напоминали о моряке Черноморского флота, просившем перед боем передать жене прощальный привет, а сыну бескозырку. Потом в один какой-то год, точнее в одну осень, они все куда-то исчезли Говорили об островах, куда собрали их всех, которые непридомные, чтобы они там спокойно жили и не позорили нашу великую Победу. Разумелось, что им там хорошо, само государство заботится о них. И все, взрослые и дети, знали некую правду, но всевластный мираж воздействовал на всех, от пионеров до маршалов…

Он посмотрел на меня пронзительным бешено-радостным взглядом, будто знал, зачем я приехал.

– Садись! – и налил мне служебную порцию из стоящей перед ним бутылки. Я тоже ничего не говорил, мы с ним звякнулись и выпили, захрустев луковицей. Мне все здесь было понятно. Я знал уже, что денег он не брал за свою подпись и печать, одно угощение– триста граммов и закуску, никогда ничего больше.

– Советскому человеку следует верить, – сказал он – Коли говорит, что утерял документ, значит, правда!

И опять бешеное веселье в светло-голубых глазах.

О святая ханабадская простота, которая то ли хуже воровства, то ли сродни гениальности!..

На этот мой материал даже и опровержений ниоткуда не поступало. Лишь товарищ Атабаев мимолетно заметил, что нужно передовой опыт в школах пропагандировать, а не копаться в грязном белье. Так сказала мне Шаганэ В обкоме партии смотрели на меня со спокойной доброжелательностью, даже с неким сочувствием. Так смотрят на неразумное дитя, которое топает по лужам, обрызгивая прохожих.

Я полетел в министерство просвещения. Заместитель министра, представительный мужчина с твердым подбородком, не стал уходить от сущности дела.

– Мы посоветовались, где надо. В середине учебного года поднимать вопрос, обезглавливать школы не разумно. К тому же у товарищей опыт руководства, заслуги…

– А как с Пилмахмудом? – спросил я.

Он посуровел лицом, словно некая форточка закрылась в глухой стене. Мы оба молчали. Это длилось невыносимо долго. Потом я пожал его неожиданно очень мягкую руку и вышел в коридор, на улицу. Там ходили люди, сигналили автомобили, прыгали воробьи…

Второй секретарь ЦК Компартии республики товарищ Тарасенков всей своей громадной фигурой легко вышел из-за стола, с чувством потряс мне руку:

– Так он же сын рыбака!

– Кто? – не понял я.

– Товарищ Балтабаев. Пилмахмуд ваш. Правильно вы его пропесочили. Мы уже предупредили его, чтобы вел себя скромнее…

И вдруг я ощутил, как из неведомых глубин прилила к лицу горячая волна, залила щеки, голову.

– Так он же вор, подлец. Подушечки у детей крадет, у сирот…

– Какие подушечки? – спросил озадаченно товарищ Тарасенков.

– Конфеты дешевые такие, с повидлом в середине. Это все равно, что у слепого нищего из шапки мелочь украсть, еще хуже!..

– Вот мы и предупредили его, чтобы не допускал нескромности. А тебе советую… – Он по-свойски, по-товарищески чуть снизил тон, даже руку положил на стол близко к моей руке. – Как коммунист коммунисту. Не следует рубить сплеча. Да, ошибся человек, с кем не бывает. Но вот говорил я тебе. Он из трудовой семьи, сын рыбака. И для просвещения сделал немало, заслуженный работник школы, два ордена имеет…

И вдруг я увидел в его глазах уже знакомое мне выражение. Да, да, то самое бешеное веселье, что увидел я у инвалида без обеих ног, выдававшего справки за триста граммов водки любому, кто обращался к нему. Но нет, у того было просто яростное неприятие сотворенного чьей-то непреоборимой волей миража. У этого была еще и насмешка над чем-то святым, дорогим мне и всем бесчисленным людям, которые были рядом со мною в пионерах, в войну, и теперь, когда только недавно появился в магазинах свободный хлеб. Он откровенно смеялся над этим.

– Что же, если сыну рыбака можно отбирать у сирот конфету, то у меня отец в Первой Конной был. Значит, мне кого хочу вполне зарезать можно. Как у Бабеля?

– Какого Бабеля? – насторожился он.

– Писатель был такой.

– А, писатель… – он пренебрежительно подвигал пальцами. – Дело надо делать, товарищ Тираспольский. Вот у нас в некоторых колхозах социалистическое соревнование хромает, а газетчики наши молчат. Взяться бы вам за эту проблему. Перо у вас бойкое, хорошее. И мы поддержим…

Смех не уходил из его голубеньких глаз, спрятанных в мясистом лице. И черные иголочки виделись в зрачках.

Произошло невероятное. То есть вполне объяснимое с моей той точки зрения, но все же немыслимое с позиции ханабадского опыта и здравого смысла. Есть, видимо, нечто притягательное в состоянии транса правдоискательства, в котором я тогда непрерывно находился Так, очевидно, киты разом выбрасываются на берег, заразившись неким неотвратимым чувством. Так или иначе, а мой редактор, полный избыточной крови флегматичный человек, начинавший некогда вместе с Кольцовым и два месяца молча слушавший мои пионерские тирады на тему партийной чести и совести, вдруг побагровел, ударил кулаком по настольному стеклу и попросил всех выйти из кабинета. Весь день он сидел там и что-то писал. Рвал написанное и писал снова. Секретарь Мария Николаевна вынесла от него две корзины изорванной бумаги, что-то печатала всю ночь. Затем заместитель редактора Аркадий Митрофанович Моторко вдруг срочно выехал в Москву..

Они полны были властного спокойствия, два прибывших самолетом товарища: замзавотделом и завсектором В хороших двубортных костюмах, они с любознательностью смотрели в закопченное стекло на случившееся как раз тогда солнечное затмение, разглядывали идущего по Гератской улице из старого города верблюда, ели со всеми в обкомовской столовой. Все документы были собраны к ним в отдельный кабинет. Заведующий школьным отделом Шамухамед Давлетов передал мне, что внимание товарищей сосредоточено на делах училища, чтобы не распыляться на другие вопросы. К ним вызывались Сагадуллаев, бывший директор, секретарь партбюро, председатель месткома, комсомольский секретарь. Меня не звали Состоялся у них серьезный разговор на закрытом бюро обкома, в узком составе. Стало известно, что Сагадуллаеву дали строгий выговор с занесением в учетную карточку Потом товарищи так же тихо уехали Это было подобно набежавшему вдруг посредине свирепого ханабадского лета облачку. Пролился дождь, но из-за восходящих потоков раскаленного воздуха капли в большинстве своем не до летали до земли, превращаясь в горячий пар. Это как раз и рождает миражи…

Уже в эти первые месяцы работы стал проступать некий действительный знак Ханабада. Собственно говоря, все было известно и раньше. Что касается истинного Ханабада, то в самой «Ханабадской правде» находились о нем живые свидетельства. Володя Свентицкий, с умным, изборожденным всеми очевидными пороками лицом, по вествовал об этом в форме легкомысленной бравады Так пьяница гордится своими былыми отчаянными похождениями. И был молчаливый, в какой-то мере чужеродный редакции элемент в лице Николая Николаевича Белоусова. Крупный, лет сорока, с открытым взглядом, он только улыбался при этих рассказах. Редактор и остальные относились к нему с уважением. А был он в недавнем прошлом первым секретарем райкома партии в одном из дальних районов, состоял в номенклатуре первой категории. И вот бес его попутал: начал приглядываться к исконному Ханабаду, даже язык выучил. Молчал года три, но тут подвернулся Володя Свентицкий со своим демоническим характером, и вместе они написали статью о случаях средневекового рабства в колхозах района. Подписались полностью, и, что удивительней всего, статья вышла.

– Что же, настоящее рабство? – недоумевал я.

– Да, наследственный раб работает, соревнуется, а трудодни пишут владельцу.

Николай Николаевич виновато улыбался. Володя Свентицкий как ни в чем не бывало мял плохими подгнившими зубами селедочный хвост. Их сняли на одном заседании бюро: прежнего редактора газеты и Николая Николаевича. Володя на время укатил в соседнюю республику. Николая Николаевича, как проявившего уже свой писательский талант, определили на прокормление в ту же «Ханабадскую правду». И это был прямо-таки из ряда вон выходящий либерализм. На бюро требовали дать политическую оценку своему поведению. Покушение было совершено на самое святое: на миражи.

– И теперь тоже обращают в рабство? – спрашивал я, воспитанный на миражах.

– Рабство тут внутри, патриархальное. Раб вроде принадлежности семьи, ее неравноправного члена. Дадут скот или деньги на калым, вот ты и раб до конца своих дней. Или из тюрьмы выкупят. Это в отличие от тех прежних рабов-кулов, захваченных в набегах…

Володя Свентицкий, с детства знающий все ханабадские диалекты, говорил об этом, как о чем-то повседневном, вроде очереди в гастрономе. Николай Николаевич, бывший партийный работник, все улыбался…

Четвертая глава

Итак, если вспомнить первые мои материалы по досрочному завершению сева в Ханабаде, начало было легким и даже радостным от сознания этой легкости, с какой приобщался я к ханабадскому трибунному слову. Газета, как я уже писал, называлась «Ханабадская правда», и все во мне с младых ногтей было подготовлено к утверждению этой правды в умах и сердцах. Или, как писал в таких случаях великий сатирик, я готов был «уловлять вселенную».

Что же вдруг помешало мне на этом благородном пути? Не враг же я самому себе. И что бы там ни говорили всякие не помнящие родства, народная мудрость гласит, что «рыба ищет где глубже, а человек – где лучше». Та самая ханабадская мудрость, которую истинные патриоты числят высшим выражением народного духа. Сюда же относится известное всему миру ханабадское терпение, являющее собой особую гордость патриотов. Разве не в его честь провозгласил многозначительный тост величайший ханабадец всех времен и народов. И вот же любят его истинные патриоты, забыть не могут. При их профессии – любить народ – как раз терпение этого народа к очень большой их пользе. А коль объект любви вдруг проявит строптивость или, того хуже, захочет подать на развод, то есть прямой ханабадский путь к восстановлению чувств. Заявление в парторганизацию – не любит, мол, пора ликвидировать как класс.

Но это к слову. Почему же я сбился с прямого пути, стал копаться в грязном белье, выискивать отдельные недостатки в счастливом и радостном, можно сказать, праздничном ханабадском жизнепрепровождении. Театр ведь всегда праздник. Наверно, есть в каждом человеке червоточинка, подталкивающая его к клевете, очернительству, от которых недалеко и до прямой измены великим принципам всеобщего ханабадства. Пусть же для тех, кто не может поступиться этими принципами, мой пример послужит доказательством их святой правоты…

Между тем, окружающая среда (как видите, я пользуюсь строго ханабадской терминологией) способствовала выполнению предназначенной мне задачи, а именно «уловлению вселенной». Некоторые штрихи в образе и поведении моих товарищей и учителей – Михаила Семеновича Бубнового, Женьки Каримова или Гулама Мурлоева, именуемого в колхозах «Гель-гель!» – уже знакомы читателю. Следует лишь расширить это знакомство, чтобы в полном объеме представить ханабадскую прессу тех поистине не забвенных исторических лет.

Вспоминается длинный коридор редакции с камышитовыми стенами и картонными дверями. Знаменитое ханабадское землетрясение буквально стерло с лица земли столицу республики, и рядом только строится небольшое каменное здание для республиканских газет. Как и все ханабадские учреждения, они теснятся во времянке, а в узеньких, перегороженных фанерой пеналах сидят впятером. Пожалуй, это было бы вовсе невозможное состояние – сидеть так, вплотную друг к другу, в ханабадскую жару, когда человек себя чувствует как бы обложенным сухой и горячей ватой. Стоят здесь столы и стулья, а люди ходят из комнаты в комнату или на угол к Варжапету пить пиво. Впрочем, не одно пиво, скажем прямо. И вряд ли этично сегодня, с высоты нашего понимания жизни, их за это осуждать. Невыносимо нормальному человеку жить в системе миражей и не принимать снотворного. Возникает естественная необходимость отравить каким-то грубым предметом сам организм. Каково же тому, кто не только живет, но активно участвует в создании этих миражей. Уже позже об этом состоянии было с особой точностью написано:

Пшеница мелется, скот размножается,

И все это на правильном таком пути:

Ах, замети меня, метель-красавица,

Ах, замети меня! Ах, замети!..

Здесь следует сказать, что начальство понимало это и, будучи непреклонным в прочих проявлениях свободолюбия, относилось снисходительно к такой, можно сказать, профессиональной слабости. Ведь и на фронте выдавались «наркомовские» сто граммов…

Если в отделах редакции пусто, то в секретариате не протиснуться среди курящих, спорящих, машущих руками, или просто отдыхающих от дежурства сотрудников. Тут уже находится знакомый нам Михаил Семенович Бубновый с черной как смоль шевелюрой, из которой вьется постоянный дымок. Он не выпускает дешевой папиросы «гвоздика» изо рта, и дым почему-то, прежде чем развеяться под потолком, собирается весь без остатка в его жестких, как проволока, курчавых волосах. От этого они всегда ядовито блестят, будто смазанные ипритом.

Боюсь, что от предыдущего знакомства останется не совсем лестное представление об этом заслуженном ханабадском журналисте. Он очень добрый и достойный, по-своему, человек, немало испытавший за свою бурную жизнь. Был беспризорником, махновцем, политбойцом в Первой Конной армии, газетчиком, кинодраматургом немого кино, заключенным, снова газетчиком на фронте и теперь вот здесь, в «Ханабадской правде», специальным корреспондентом. Его уважают редактор и товарищи за профессиональную честность, ясность чувств и верность газетному долгу. Он, так сказать, представляет из себя эталон ханабадского газетчика.

Да и другие, мои товарищи вовсе не прирожденные мерзавцы, а самые обыкновенные люди. Вот ответственный секретарь, мой близкий друг. У него тоже валит дым из нечесаной каштановой шевелюры, но только приятный, душистый, от недавно вошедших в обиход сигарет «Золотое руно». Еще до войны юнкором выступал он в «Пионерской правде» с корреспонденциями о жизни пионерского отряда, в войну служил в дивизионке, затем работал в разных печатных «органах», областных и республиканских. Было дело, написал повесть, напечатал в местном журнале, но как человек честный и практичный, понял, что писателя из него не получится. После чего со всей страстью души продолжает нести неотвратимый крест. Другой жизни для себя он не представляет, со всей серьезностью относясь к организации материала, откликам трудящихся и информации о подвигах ханабадцев в социалистическом соревновании. Иногда пишет фельетоны по поводу отдельных недостатков. А потом мы сидим у него дома на веранде и всю душную, с расплывающимися звездами ханабадскую ночь сражаемся в преферанс с соответствующим сопровождением, бессознательно стараясь вытравить из себя дневные миражи.

У окна стоит, изящно откинув тонкую аристократическую руку, Володя Свентицкий. Лицо у него как бы изжевано больше обычного, и умными человеческими глазами он напоминает сатира со старых гобеленов. Если можно так выразиться, он художественно уродлив. Отец его – известный русский военный хирург-генерал, оставивший след в мировой медицинской науке, мать – красавица, прима-балерина императорских театров. Волею гражданской войны они оказались в Ташкенте, где и родился будущий ас ханабадской журналистики. По семейному преданию, мать через три дня после рождения сына повесилась. Мы – бесцеремонные люди и прямо говорим Володе, чтобы посмотрел на себя в зеркало. Могла ли не повеситься уважающая себя женщина, увидев, кого она родила.

А Володя, помимо польского по отцу и семейного французского, выучился, как мы уже говорили, всем ханабадским языкам и наречиям вместе со всеми же бытующими тут пороками. Он принимает опиум и колется морфием, ссылаясь на спайки от фронтового ранения. Прерывается это время от времени вполне вульгарным запоем. Блестящих и разнообразных способностей человек, он по высшему классу пишет литературные очерки, где официальные ханабадские миражи вполне естественно переплетаются с миражами его тоскующей души. Получается нечто в высшей мере патриотическое и зовущее на героические свершения. Правда, случаются и накладки.

Его собеседник, мрачный, немногословный, с повязкой на глазу, тоже разъездной корреспондент. Имя его известно здесь в каждой области и республике. Он не любит по каким-то причинам рассказывать свою биографию. Известно только, что в молодости он служил в каком-то трибунале, где потерял глаз и откуда был изгнан за бытовую неустойчивость, и, ввиду способностей к художественному творчеству, направлен на укрепление в печать. Я знаю, о чем они говорят. Шла всенародная подписка на заем, и Володя дал живую зарисовку о том, как прошла эта патриотическая акция в одном из ханабадских колхозов. Первым, разумеется, подписался председатель и идущими от глубины сердца словами благодарил партию и лично товарища Сталина за заботу о колхозном крестьянстве. Володя застал этого крепкого, с проседью в волосах, человека на колхозном стадионе, где тот, показывая пример остальным, бодро подтягивался на турнике, что было несомненной творческой находкой. «Я подписываюсь на годовой заработок и призываю следовать моему примеру всех жителей нашего солнечного Ханабада!» – сказал этот человек в заключение беседы с корреспондентом.

Все бы ничего, но откуда-то стало известно, что председатель полтора года назад умер и возглавляет колхоз совсем другой человек, как выяснилось, женщина. Дело обычное, у каждого из нас имеются блокноты с прошлогодними и позапрошлогодними записями, откуда можно взять живую деталь или фамилию. Так в Ханабаде, как мы уже знаем, делается и с официальными докладами на самом высоком уровне. Собственно говоря, факты туда в основном представляем мы, «подручные партии», да и стиль их определяем, будучи призываемыми к орфографическому и синтаксическому их совершенствованию.

В этом случае Володе Свентицкому необходимо было лишь позвонить и справиться о нахождении в здравии и на свободе своего героя, но был – не помнит – чем-то развлечен. Речь между ним и Винником, как зовут его друга и соратника, идет о том, как притушить скандал. Выход известный – уехать Володе на два-три месяца в соседнюю республику, где его знают и обрадуются возможности оживить газетные листы. Такое уже делалось не раз, к тому же и алименты за эти месяцы можно сэкономить. А можно и остаться, но какой-то срок печататься под псевдонимом. Решают остановиться на последнем…

Среди присутствующих находится дама с милым, чуть кукольным лицом и темными влажными глазами. Она тоже курит и невозмутимо слушает вполне мужские разговоры. «Журналист – мужского рода», – эту ханабадскую мудрость повторяют здесь из поколения в поколение.

А разговоры идут самые что ни на есть ханабадские. Наряду с деловыми: куда «загонять» рапорт о трудовой победе шелководов, поскольку в номере стоят уже четыре победы: овцеводов, садоводов, нефтяников и строителей канала, не считая общесоюзных побед; некто, возвратившийся из командировки, рассказывает последнюю новость об Элеоноре Васильевне. Там, в Ханабаде, она переехала из «Сучьего двора» в Старый город, где строятся новые четырехэтажные дома. Это вызывает всеобщее оживление. Все радуются за Элеонору Васильевну и строят догадки о том, кто из местных ханабадских вождей облагодетельствовал ее квартирой. Нужно сказать, что ханабадская широта души в отношении квартир и прочих государственных имуществ в этом случае безгранична. Все говорят о доброте покровительствующего Элеоноре Васильевне руководящего товарища. Тут же на фоне общего светского разговора вздорный, маленький и круглый как мяч Масюк, налившись кровью, кричит по поводу выброшенной из номера информации о передовом колхозном клубе, но никто на него не обращает внимания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю