355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Симашко » Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты. » Текст книги (страница 16)
Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 04:30

Текст книги "Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты."


Автор книги: Морис Симашко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)

Делаю для повторения петлю, выхожу боевым разворотом. Потом опять петлю, но с половины перехожу в иммельман. Теперь я на положенной высоте. Нагоняю скорость и выполняю задачу: управляемые бочки. Все уже сто раз знакомое: лишь сами повторяем, что делали прежде с инструктором…

Убираю обороты, иду на снижение. Держу ручку чуть-чуть, «пальчиками», как говорит Чистяков. Малейшее движение передается машине. Кажется, только подумаешь, а машина уже ложится на крыло. Именно тут, в свободном планировании, чувствую, как она красива: с обтекаемым фюзеляжем, легкими, серебряными плоскостями, оперением. Это ее снимали в картине, которую смотрел еще в школе, перед войной. Где-то тут все происходило. Басмаческий курбаши из задней кабины захлестнул платком горло пилота и тот сбивал его высшим пилотажем. Только в кино обтекатели на шасси были еще приставлены для красоты…

Ветер за спиной вдруг делается мягким, тяжелым. Строю, как требуется по КУЛП-у, коробочку. Третий разворот, четвертый, ловлю полосу, стараюсь притереть машину в «инструкторской» посадке, тремя точками. Все: ручка на себя, и земная шершавая дрожь передается машине. Толчки все грубее, кусты верблюжьей колючки рядом с полосой мелькают уже не сплошной массой, горячий ветер врывается в кабину, стремясь прижать вздувшийся со спины комбинезон к сухому, холодному еще телу. Доставляю газ и рулю стороной назад к своему квадрату. Там уже стоят Лешка Танцура и Со в шлеме, с планшетом. Его очередь…

Полеты заканчиваются. Комэска и Чистяков уже возле «Доджа – три четверти», на котором едут домой. Их квартиры в городе, и так ехать им удобней. Инструкторы расходятся от метеобудки по самолетам и ни один не оглядывается назад. Все понят >. Младший лейтенант Каретников, несмотря на свой могучий вид, опять сидит дома с ангиной. Это значит, что Ларионова станет проситься к кому-то во вторую кабину. Как-никак, а по воздуху через десять минут на центральном аэродроме, тогда как машиной пылить добрых полчаса, если не больше. Только… только она ведь женщина. Рассказывают, что в первый же раз, когда ее взял инструктор Логинов, у того случилась просадка фюзеляжа. И еще что-то с ней происходило. Дело известное. Даже комэска избегает ее. Только с Каретниковым и летает она.

Ларионова смотрит вслед расходящимся летчикам, и в серых глазах ее холодное презрение. Она некрасива с лица, но у нее стройная фигура с перетянутой в талии гимнастеркой. Для меня она и вовсе старуха, ей, наверно, все двадцать шесть, однако я почему-то смотрю на нее. Не прямо, а так, вроде бы случайно. Женщины-воячки в последний год еще больше укоротили юбки, так что при ходьбе стали видны коленки и даже ямочки сзади, на сгибе ноги…

Лейтенант медицинской службы, чуть наклонив под юбкой ноги вправо, лезет на высокую, без подножки, машину. Нога ее на мгновение оголяется вся, намного выше колена. И в ту же минуту она бросает на меня удивленный, непонимающий взгляд. Чувствую, как пламенеет мое лицо, наливается тяжелым, горячим стыдом.

Мы едем кучей, стоя, на высоком «студебекере». Впереди офицеры на «Додже». Рядом с комэском на переднем сиденье Ларионова. Даже отсюда я стыжусь смотреть на нее, отвожу глаза в сторону…

Моемся в большом арыке, что за летным полем. Ныряем с разбега, выплескивая воду на скользкие глинистые берега, гогочем так, что не выдерживает, начинает трубить ишак за высоким дувалом. Всякий раз мы ждем его крика и орем что-то ему в поддержку. Потом начинаем готовиться к вечеру.

Мы здесь – разные люди. Я, Валька Титов и еще три-четыре человека – школьные «старики», из первых, Большинство нас – сержанты. За спиной какая-никакая, а служба. Потом, через месяц-два после нашего приезда, поступил основной контингент из десятых классов спецшкол. Они различные по характеру: ворошиловградцы – разбитные и фасонистые, хорошо танцуют и все почти на чем-нибудь играют. Воронежцы – те основательные, серьезные, всегда у них нитка с иголкой найдется и КУЛП учат на совесть. И одесситы… Если бы в Сорок первом нас, нескольким спецов, не направили грузить снаряды, я бы как раз и приехал сейчас сюда с ними. Но лишь двоих я узнал из тех, кто поступал со мной в восьмой класс когда-то перед войной. Тихие такие они, на удивление. Когда приказом по школе стали менять всем ботинки и синие клеши на общую шкуру, одесситы первые, без всяких разговоров, сменили форму. Ворошиловградцы – те целый месяц галдели.

Тут как-то и место влияет, где стоят спецшколы. Во-рошиловградская – в Самарканде, и все пополнение туда – из Ташкента; Воронежская – в Караганде, ближе к Сибири, а Одесская – где-то в Пенджикенте, куда еще на верблюдах ездят. Пожалуй, только и осталось там одесского, так это название.

Почти одновременно прибыла дальневосточная команда – человек пятьдесят из пехоты. Эти, так даже ефрейтору козыряют и все не могут сменить режим. Там, говорят, у них блюхеровская дисциплина, хоть командование давно сменилось.

И последними, когда уже начались занятия, приехали фронтовики, все больше почему-то из 16-й воздушной армии. Эти привезли с собой напущенные на сапоги бриджи, баки под пилотками, запасы плексигласа для ножей и портсигаров и какой-то особый дух, тревожный и горький, плохо еще нам знакомый. Большая часть их вылетела самостоятельно после пяти-шести часов вывозных. Они ведь все довоенных призывов, летали с самого начала войны стрелками-бомбардирами или механиками, у каждого ордена и медали. К нам их отозвали из полков и дивизий переучиваться на пилотов. У нас особый выпуск, ускоренный. Они все вспоминают и поют:

Крутится, вертится ВИШ – двадцать три,

Крутится, вертится с маслом внутри…

И дальше:

Если бы не было этой войны,

Спали бы с бабой да жрали блины.

Ох, надоело, ребята, воевать;

Кто это выдумал… твою мать!

А еще, дурачась, воют они смоленскую частушку бабьим истошным голосом, отчего почему-то спазма делается в горле:

Выду, выду на крылечко.

Посмотрю на небушко:

Не идет ли старшина,

Не несет ли хлебушка.

До сих пор мы пели другие песни о войне.

Учебные эскадрильи несколько раз переформировывали, так что все у нас хорошо знают друг друга. Время от времени, когда кончается лимит на бензин, мы ездим к своим в другие эскадрильи. Они к нам и подавно: здесь командование школы, все службы и штаб.

Все мы – друзья. Но у меня есть близкие мне люди. Раньше всего это Валька Титов, приехавший почти одновременно со мной. Он ленинградец, из знаменитой летной фамилии. Старший брат его – известный авиатор, погиб где-то в тридцатых годах во время катастрофы, что случилась на воздушном параде. Об этом писали тогда все газеты. Другой брат, летчик-испытатель, разбился в тридцать восьмом году. Третий погиб в начале войны. А Валька – самый младший из братьев.

Из воронежских я дружу с Ванькой Золотаревым и Мишкой Каргаполовым – Кульбасом. Мишка уже не воронежский. Он откуда-то с Алтая и поступил к ним в Караганде. Среди ворошиловградских у меня друзья Со, Бу и Ва. Так они по примеру книги о первобытных людях называют себя. Это Соболев, Буслаев и Вайсбург. Среди дальневосточников у меня друзья – Гришка Сапожников и Урманов. Гришке скоро тридцать лет, и не знаю, что же меня с ним сблизило. Это старший сержант, закоренелый служака. У него до сих пор удивленно поднимаются редкие рыжеватые брови, когда кто-то из спецов посылает его подальше. Он у нас старшина отряда, но должность эта чисто номинальная. К тому же и летает он, как дуб. Уже одиннадцать лет Гришка в армии. Он из самого несчастливого возраста. Стал когда-то младшим командиром, значит лишний год службы. Потом был Хасан, Халхин-Гол, с Дальнего Востока никого не отпускали. И война. Это о них армейская пословица: «По закону Ома – через два года должен быть дома, по закону Бернулли – еще восемь лет привернули». А Сапар Урманов – мой однолетка, мягкий, умный парень с какой-то удивительной, благородной стеснительностью в поведении. Слова плохого от него не услышишь, а когда ему говорят, он только улыбается.

Из фронтовиков ближе всех мне Федя Тархов. Он настоящий артист, певец и до войны выступал по радио. Да и к нам он приехал из фронтового ансамбля. Недолго дружил я еще с Кудрявцевым, но его перевели в другую эскадрилью…

Мы драим сапоги. У меня и еще трех-четырех в эскадрилье они офицерские, хромовые, ко всеобщей зависти. Когда кто-нибудь из нас в наряде, сапоги надевают на танцы другие. У остальных они кирзовые, и их густо смазывают отработанным солидолом. Свежим нельзя – быстро сгорят. Долго ждут потом, чтобы солидол высох и не пристала пыль. Некоторые обузили по ноге свои кирзовые сапоги, у других они так и остались с широкими голенищами.

– Козу хорошо в них любить! – мрачно замечает Дьячков, из фронтовиков, оттягивая голенище.

– Это почему же? – спрашивает кто-то из спецов.

– Не убежит.

В город идем группами. С аэродрома есть два пути: один через станцию и другой – по арыку до мельницы, оттуда через речку к скверу. Я с Валькой Титовым, Мишкой Каргаполовым и другими иду вдоль арыка. Сразу за летным полем, где арык расширяется, купается Ларионова. Мы замолкаем и отводим глаза, безразлично смотрим на небо, на верхушки деревьев. У нее черный купальник и высокая полная грудь. На нас она и не смотрит: спокойно лежит на спине, сведя вместе ноги в воде и стараясь не замочить волосы. Младший лейтенант Каретников сидит на берегу с перевязанным горлом. Весит он больше ста килограммов и вечно чем-то болен, даже свинкой как-то переболел. У них открытая любовь, и живут они тут в снятой у узбеков комнате. Каретникову не больше двадцати, он сам недавно закончил училище. У нас все инструкторы такие. А ведь ей уже сколько лет…

В бывшей церкви, где сейчас клуб, играет оркестр. Это наши ворошиловградцы – труба, саксофон, барабан, две мандолины, что-то еще. Я не очень понимаю в музыке. Сегодня наш концерт для города. Подгурский – тихий мальчик из одесских спецов садится за пианино, и Федя Тархов поет:

По глухим, знакомым деревушкам

Возвращался с плена я домой;

Утомленный, но шагал я бодро,

Оставляя след в степи чужой.

Голос у него красивый, мужественный – драматический тенор, и в этом здании с замазанными известкой картинами на потолке он звучит с особенной силой.

Аникушка, Аникушка, если б знала ты страдания мои…

В городке, наверно, не слыхали настоящих певцов. Публика, в основном, женщины, сидит притихшая. Даже подполковник Щербатов, лично явившийся с патрулем проверять увольнительные, кажется, понял, что пустое это дело. Он стоит с грустным видом и вспоминает что-то свое. Наверно, устав караульной службы.

Я искал тебя, моя родная,

Поделиться горем и нуждой;

Утомленный, но шагал я бодро…

Выхожу в темнеющий уже сквер, смотрю вдоль улицы. Даже здесь не теряет силы Федин голос:

Аникушка, Аникушка, глазки синие твои, как васильки…

Наконец вижу тех, кого жду. Это Надя с Иркой. Провожу их мимо нашего дежурного у двери, на припасенные места.

Федя исполняет свой репертуар: «В этот вечер, в танцах карнавала», пару оперных арий, что-то из оперетты. Когда он доходит до слов «Если хочешь – приди, если любишь – найди», то выразительно протягивает руки к третьему ряду. Там сидит черноволосая женщина с опущенными глазами. Кажется, она заведует детским садом. В рядах перешептываются.

Потом сержант Коптелов пляшет русскую. Невысокий и очень стройный, он выходит с отсутствующим видом на середину сцены и начинает танцевать, будто выполняет какую-то безразличную ему работу. Все быстрее делает он это. И вдруг происходит необыкновенное. Медали у него на груди сами собой становятся горизонтально и начинают как бы парить в воздухе, не опускаясь и не поднимаясь. Когда он заканчивает танец, они плавно ложатся обратно на грудь…

Поют девочки из АМС. Штурман эскадрильи капитан Груздев, известный трепач и дамский страдалец, рассказывает наизусть что-то из Зощенко. Пожилой майор из МТО слабеньким, но приятным голосом исполняет «Маленький город на юге». Женщины постарше утирают глаза.

Скамейки быстро сдвигаются к стенам, и теперь – танцы. Наш джаз ударяет что-то такое, от чего начинают гудеть и позванивать плотные кирпичные стены, высокий стрельчатый потолок. Город совсем маленький, все хорошо знают друг друга, а мы тут совсем свои. В городе известно, как и кто из нас летает, за что получил взыскание или кто из комсостава ждет повышения в звании. Ну, а уж кто и с кем гуляет, тут никак не скроешь. В городе, кроме нас, одни почти женщины…

– Смотрите, Елизавета Сергеевна сейчас сама к нему подойдет! – шепчет Ирка, и черные живые глаза ее лукаво искрятся. Надька и третья их подруга, тоже десятиклассница, хихикают в платочки и все вместе обсуждают последние события. Там какой-то роман у Феди Тархова, и произошла размолвка. За этим следит весь город.

Среди танцующих – знакомые лица. Есть отмеченные каким-нибудь особенным качеством. Вон та, с пышной прической и белыми полными руками, женщина «с коровой». Наши фронтовики говорят об этом, посмеиваясь. Половина их живет по домам. Знают также, что другая, с красивеньким, будто фарфоровым лицом, когда знакомится, то показывает медицинскую справку о том, что не болеет дурными болезнями. Скорее всего, злое вранье, но так говорят. Всех веселит сын подполковника Щербатова, тупой и глупый парень с сержантскими погонами. Его папаша привез откуда-то вместе с собой и определил в БАО. Он лезет всякий раз к нам в компанию. Его не любят – не из-за отца, а потому, что он говно и тихушник, все рассказывает куда-то там, что от нас услышит. У ребят неприятности были из-за него. К тому же он вечно почему-то голодный. Сейчас во время танцев кто-то из спецов потянул за веревочку, что торчит из его кармана, и на пол прямо посредине зала посыпались вдруг сухари, с громким стуком упала оловянная ложка. Девушка, которая танцевала с ним, бросила его, и все хохочут, глядя, как собирает он свое добро. Хорошо, что отец его убрался вовремя.

А джаз все садит что-то английское, из кинофильмов, которые шлют союзники. Мало того, еще и поют наши все ужасными голосами. Слов не знают и выдумывают свое. Особенно старается рыжий Ва. В расстегнутой до пояса гимнастерке, с подкатанными рукавами, он что есть силы колотит в барабан и вопит на мотив Динки-джаза:

О леди, леди, мыло в Ташкенте это вещь!

Потом Ва бросает кому-то барабанные палки, бежит в зал, схватывается за руки со своим другом Бу. Они танцуют что-то вовсе дикое, а напоследок, отвернувшись друг от друга, неожиданно склоняются и, ударившись задом, разлетаются в стороны, сшибая танцующие пары. В этом особый шик, все визжат и хохочут.

Я танцую сначала с Надькой. Держу ее по-хозяйски, и с ней что-то как будто получается. Потом с Иркой. Тоже ничего, лишь боюсь наступить на ногу. Подхожу еще к девушке с очень густыми бровями на удлиненном лице. Она мне не нравится, но мне передавали, что девушка говорила обо мне что-то лестное. Танцую и смотрю на нее с интересом: почему это я ей нравлюсь? Она вся как каменная и слегка дрожит. У нас плохо выходит с ней, кое-как довожу ее до места. Танцую еще с нашими девочками-воячками из АМС. Это свои, в кирзовых сапожках, и стесняться с ними не надо.

Танцую я плохо. Да и когда мне было учиться? Перед войной, в восьмом классе спецшколы, на большой перемене включали динамик, и, взявшись парами в длинном коридоре, мы старательно шаркали ботинками по крашеному полу. Рассказывали, что незадолго перед тем наша военная делегация поехала в Турцию, и командиры там не сумели с культурной стороны показать себя. Будто бы, вернувшись, нарком обороны сказал – всему комсоставу учиться танцевать… Танцевали мы под томную музыку: «Когда на землю спустится сон», «Голубыми туманами наша юность прошла» и все такое прочее…

У дверей, в стороне, стоит все время парень маленького роста, но крепкий, с квадратным лбом. Видно, что штаны его ушиты суровыми нитками и гимнастерка чересчур длинная. Это Шахов, из нашей эскадрильи. Он приехал из Особой Дальневосточной, записался там, что хочет в авиацию и закончил десять классов. Родом он из села где-то за Иркутском, и выяснилось, что и пяти классов у него нет. Пока разбирались с его документами, он упорно учил КУЛП, навигацию. И как-то вдруг оказалось, что летает он лучше всех в школе. Из округа специально прилетал майор посмотреть на него. Шахов наблюдает за танцующими спокойным улыбчивыми глазами. Тяну его за руку:

– Пошли, научишься!

Он твердо упирается, и его не сдвинешь с места:

– Не-е, Борис.

Танцы заканчиваются. Сначала вместе с Надькой провожаю Ирку. Идем в жаркой темноте между заборами, проходим через чьи-то сады, смеемся, дурачимся, нарушая собачий покой. Надьку держу уверенно, чувствую плотную обнаженность ее руки. Ирку держу так же, но по-дружески. Вдруг ощущаю легкое пожатие ее локтя. Значит, и в прошлый раз мне это не показалось. Я озадачен. Осторожно, как бы между прочим, прижимаю к себе ее локоть. И уже явственно получаю ответ. Тогда смело беру в ладонь ее маленькую руку и сильно сжимаю. Она сжимает мою руку. Когда прощаемся, Иркины татарские глаза горят победно и насмешливо..

Иду с Надькой назад, к ее дому. Там, за садом, проем в заборе и глухой темный тупик. Сразу же ставлю ее спиной к знакомой нам гладкой яблоне и привлекаю к себе. Чувствую под легким ситцевым платьем худенькую спину, маленькую плотную грудь, твердые гладкие колени. Губы ее ласково и послушно раскрываются, сливаясь с моими губами. Она слабо, едва заметно отталкивает меня и говорит обычно одно и то же:

– Вот, мальчишки всегда… только силой пользуются…

Все, это грань, за которую не перехожу. Я чуть отстраняюсь от нее, ставлю ее опять к яблоне, и все начинается сначала. Предутренний ветер касается наших разгоряченных лиц и рук. Пора идти. Я смотрю на светлую ситцевую тень, уходящую от меня между деревьями, слышу, как скрипнула дверь на стеклянной веранде, поворачиваюсь и иду поспешным шагом к шоссе.

Здесь идти на километр дальше, зато не надо спотыкаться и прыгать через арыки. Никого нет на дороге. Иду хорошо, быстро. Вспоминаю все бывшее со мной в этот день и вечер. Я устал, но мне легко и радостно.

В эскадрилье вожусь еще четверть часа, стаскивая с себя узкие сапоги. Особенно не поддается левый. Сдергиваю его, наконец, смотрю на светлеющий горизонт. Через час-полтора полеты. Опускаю голову на набитую сеном подушку и ничего больше не помню…

Гу-га, гу-га…

Это раздается слева от нас, потом с другой стороны. Все делается так, как говорил Даньковец. Теперь и мы начинаем. Сначала глухо, едва слышно, сложив ладони перед губами, потом все громче:

Гу-га, ту-,га, гу-га…

Немцы, говорившие только что между собой, сразу умолкают. Напряженная тишина стоит над болотом. Лишь где-то из глубины его идет наше уханье. Все явственней слышится оно, глухое, пугающее, будто самое болото выдыхает из себя эти звуки.

И вдруг словно огненная стена рушится на нас. Бьют из автоматов, пулеметов, с ноющим звуком обрываются мины. Сразу десяток осветительных ракет виснет над нами, слева и справа. Делается светлее, чем днем. Стреляют из болота, с лесного косогора, который виден за ним, еще откуда-то. Только нас не достать. Слишком близко лежим мы к ним. И каким-то чувством определяем, что бьют как попало, руки дергаются у них…

Проходит часа полтора. Даже шепотом больше не говорят на той стороне. Лишь звякнет что-нибудь, и снова молчание, придавленное, настороженное. Тогда опять раздается хриплое неторопливое «гу-га, гу-га». Это Дань-ковец рядом со мной дает сигнал. И все мы повторяем в такт:

Гу-га, гу-га, гу-га.

Теперь уже немцы сразу начинают стрелять: вразнобой, длинными очередями, выпуская сразу весь магазин. Даже крик какой-то слышится с их стороны: тонкий, пронзительный. А мы лежим лицом в грязи, не отвечая ни одним выстрелом. Постепенно гаснут фонари над головой и опять все затихает.

А, суки, они боятся нас!.. Ждут сейчас, наверно, слушают. И не смеют уже говорить. Злое радостное чувство переполняет нас. Почему-то уже не холодно, хоть все сечет и сечет мелкий ледяной дождь. Даже запах сделался не таким тяжелым.

В третий, и в четвертый раз начинаем мы:

Гу-га, гу-га, гу-га…

И все повторяется. Перед утром мы отползаем назад, стараясь не попасть туда, где оправлялись накануне. В эту ночь и голову было трудно поднять. По очереди протискиваемся между кучами плотной, перемешанной с кирпичом глины, разгоряченные, спрыгиваем как раз напротив нашего подвала.

– Ну, теперь знают, кто здесь, – говорит удовлетворенно Даньковец, обтирая тряпкой штаны и бушлат. – От Белого и до Черного моря они это знают!..

Закончился лимит на бензин, и третий день мы не летаем. Четверо нас: Мишка Каргаполов, Сапар Урманов, я и Гришка Сапожников идем в старый город. Слепой полет называется это у нас. Идем так, от нечего делать, рвем и едим созревающие раньше других яблоки – белый налив. Здесь их столько, что никто ничего не говорит. Мне смешно, что Сапар до сих пор с боязливым почтением относится к Гришке, как к старшему сержанту. Ну, и казенка была у них в Особой Дальневосточной. Ведь все мы курсанты, вместе летаем. А Сапар летает куда лучше Гришки, на пять или шесть задач его обогнал.

Лежим в тени у мельницы, сняв сапоги, и слушаем, как негромко шумит вода в арыке. Гришка когда-то закончил речной техникум и перед армией плавал какое-то время помощником капитана парохода на Оби. Сейчас он рассказывает мне об этом, как о самом светлом воспоминании своей жизни. Коричневые, всегда немного дурные глаза его возбужденно блестят:

– Подплываем, понимаешь, к вокзалу, я сразу фуражечку с якорем: белая форма у нас. Смотрю вроде бы по служебной обязанности и сразу вижу: ага, есть! Гражданка в соку, такую сразу заметно. Проверяю билет, определяю – трое суток ей плыть. Помогаю ей с багажом, знакомлюсь. Ну, а у меня отдельная каюта, сам понимаешь…

Рассказывает он это серьезно, обстоятельно. Зимой еще с Гришкой случилась история. Как раз приехал тогда подполковник Щербатов наводить дисциплину. А Гришка вдруг загудел: на сутки исчез и на полеты не явился. У него тут одна учительница, вроде ему как жена, и он живет у нее. Все мы знаем: такая полная, с низкой посадкой и с кудряшками, Вера Матвеевна. Ирку с Надькой она в пятом классе учила. А Гришка ведь служака. Как Щербатов сказал, что нельзя из эскадрильи отлучаться, так и сидел он десять дней, никуда не уходя. Чуть ли не один оставался в казарме на конезаводе. А потом получил увольнительную и загремел. К тому же выпивший вернулся.

Только Гришка партийный, как раз там и говорили о дисциплине. Тут все и завертелось. Это уже потом Кравченко, наш инструктор, рассказывал. Гришка вдруг взъерепенился. Что хотите, говорит, со мной делайте, а я не могу. Мне тридцать лет скоро, и я одиннадцатый год на казарменном положении. Дайте мне права сверхсрочника или разрешите так жить на дому.

Ну, Щербатов требовал там что-то свое. Но комэска подумал и сказал: что же, пусть ночует дома у себя, все же живой человек. И особое разрешение на три дня в неделю дали Гришке, только чтобы другие курсанты не знали. Как будто нам нужно разрешение.

– Там Тамара Николаевна про тебя спрашивала. Что, мол, за мальчик ходит с тобой? – говорит вдруг мне Гришка.

Я краснею от неожиданности. Гришка – честный, основательный человек, о покупке речи быть не может. Это Тамара Николаевна, которая ходит вместе с его Верой Матвеевной. Она живет и работает в Красноармейске, тоже учительницей. Сейчас, как видно, в отпуске. Раньше она жила здесь и была у Ирки с Надькой, кажется, по ботанике. И на танцы она раза два приходила. Это совсем уже солидная женщина, еще старше, наверно, Ларионовой. У нее светлые уложенные волосы и очень уж толстые ноги. Я молчу.

– А что, видная, красивая баба! – говорит Гришка с серьезностью.

За мельницей, по ту сторону арыка, растут два больших раскидистых дерева. Красные точки плодов мерцают между широкими листьями… Когда-то в Одессе, в доме Совторгфлота, где мы жили, тоже росла шелковица – как раз напротив окон капитана «Трансбалта» Балашова. Это было общее дерево, как всякая шелковица в Одессе, и я лазил беспрепятственно по ее веткам, доставая у самого края темные ягоды-качалки. От них потом несколько дней оставались лиловыми рот и руки…

Перескакиваем через арык с Мишкой и Сапаром. Гришка остается сидеть у мельницы. Он всегда так ведет себя, когда пару яблок сорвешь где-то у дороги с дерева. И смотрит даже в другую сторону, чтобы не видеть наших нарушений. Правда, яблоки потом ест…

Здесь это называют тутовником. Деревья и листья – все тут больше. И ягоды раза в два-три крупнее – тяжелые, с жирным блеском и, если спелые, то совсем черные. Рвем их прямо от земли. Подтягиваюсь и сажусь на ветку туда, где ягод особенно много.

Внизу слышится какой-то шум. Выглядываю из-за листьев и вижу высокую женщину с тонким, очень красивым лицом. На это я почему-то сразу обращаю внимание. Женщине лет сорок. Она кричит что-то Мишке и Сапару, потом подскакивает ко мне и с силой дергает меня за сапоги.

– Чего там? – спрашиваю.

Она опять дергает меня и все без умолку что-то кричит. Спрыгиваю с неохотой:

– Что вам, шелковицы для солдат жалко? Не во дворе у вас деревья, а тут, на арыке!

Говорю это с обидой. Женщина почему-то перестает кричать. С полминуты смотрит на меня, потом что-то отрывисто говорит Сапару и отходит в сторону, Сапар стоит, виновато опустив руки. Он и съел-то там одну или две ягоды с ветки.

– Что она тебе сказала? – спрашиваю у него.

На лице у Сапара какое-то смущение. Он смотрит на Мишку, на меня, разводит руками:

– Она говорит мне… Ладно, это люди без толка. Но ты ведь мусульманин. Зачем так неправильно делаешь?

И вдруг я замечаю в открытые ворота, через которые вышла к нам женщина, пустой двор. Он совершенно пустой, без единой вещи, и это почему-то поражает меня. Трое детей выглядывают оттуда: девочка лет восьми в шаровариках и мальчики. У всех одинаковые черные глаза. И женщина эта очень худая, так что даже будто светится под кожей ее лицо…

Понурив головы, идем мы к мостику через арык: уже не скачем, как на эту сторону. За мельницей из-за дерева появляется Гришка. Лицо у него бледное.

– Скорее… уходим, уходим, товарищи!

Ну, этот кого хочешь развеселит.

На базаре толкаем пару зимнего белья, что оказывается лишней у Мишки Каргаполова. Какое-то свое сдал Рашпилю взамен. Тот, вообще, скотина, но когда есть возможность помочь курсанту, старшина эскадрильи закрывает глаза. Все же двадцать лет в сверхсрочной службе, и знает, что нужно ладить не с одним начальством. А Рашпилем его зовут потому, что вся рожа у него в оспе.

Пируем в тени: теплые блины, лепешки, мешалда. Когда уходим, к нам привязывается сын подполковника Щербатова. Этот всегда на базаре, ходит, где едят, принюхивается.

Ну, жлоб с деревянной мордой! Видит, что не хотят с ним дело иметь, а все идет сзади, заговаривает. Задерживаюсь.

– Ты, кусошник, – говорю. – Давай, оторвись от нас!

Он останавливается в пяти шагах, смотрит на меня с ненавистью:

– Подожди, увидишь…

– Что, бить меня будешь? – спрашиваю. – Так ты же знаешь, что я сильней тебя. Ударю один раз, и калекой останешься на всю жизнь.

Что-то крысиное есть в его маленьких глазках и крепких челюстях с длинными желтыми зубами.

– Еще пожалеешь, Борис, – обещает он.

Поворачиваюсь к нему спиной, догоняю своих.

Возвращаемся в эскадрилью. Вечером я, Валька Титов и Со идем в гости. Перед тем советуемся, проходим на вторую за сквером улицу. Там живет наш полковник Бабаков. За оградой, под окнами его дома, растут цветы: белые и красные розы. Их тут тьма-тьмущая. Уже совсем темно. Со остается на стреме, а мы с Валькой прыгаем в палисад. Черт, нужно было нож взять. Обкалывая руки, ломаем сочные стебли. В окне на занавеске движутся женские тени. Ничего, Ринке тут еще роз хватит, останется…

Ну, пора рвать когти. Только подходим к ограде, нас ослепляет яркий свет. Это полковник на машине. Сидим не дыша. Он идет через калитку тяжелыми и шаркающими шагами и вдруг останавливается буквально рядом с нами. Кажется, на всю улицу слышно, как бьется у меня сердце. Ясно вижу высокую сгорбленную фигуру и лицо, повернутое в нашу сторону.

Постояв так минуту, полковник идет в дом. Мы переваливаемся через ограду и все трое бежим, что есть силы, гремя сапогами по посыпанной гравием дороге. Лишь квартала за четыре останавливаемся. Смотрим с Валькой друг на друга: неужто видел нас полковник? Нет, не в лицо, конечно, а просто наши курсантские фигуры. Ведь и погоны мы надели парадные, с золотой каймой и лычками. Почему же не окликнул он нас тогда?..

Из окон Иркиного дома слышна музыка:

Веселее, моряк, веселее, моряк,

Делай так, делай так, делай так!..

Мы заходим во двор, переступаем через большую черную собаку, которая сидит на цепи. Она так воспитанна, что курсантов не трогает. Зато как зверь она бросается на офицеров топотряда. В доме у Ирки снимает комнату лейтенант топограф, лет ему около тридцати. Он вроде бы даже делал Ирке предложение, но ему отказали. Как же пес различает погоны? Запах что ли от нас особый, бензиновый…

Заходим со своим букетом. Ирка с Надькой накрывают скатертью стол. Третья девочка – их подруга – носит чайную посуду. Появляется из кухни Иркина мать. Она что-то там печет и руки у нее в муке. Я еще со двора услышал этот запах и остро вспомнил свою мать. Она тоже пекла к дню моего рождения…

У Ирки отец был каким-то районным начальством и сейчас на фронте. Мать работает в райисполкоме. Дом у них хороший, такой, в котором люди живут постоянно, всю жизнь. В доме есть шкафы, буфеты, кровати с никелированными спинками, всякие вещи. Я только смутно помню такие дома и не бывал в них за годы войны.

Мы пьем маленькими рюмками сладкую наливку и едим пирог. Он какой-то особенный, с прокладкой из варенья и посыпанный желтой сливочной крошкой. Даже как-то неправдоподобно, что есть на свете такие необыкновенные вещи.

– Что сидим, как порядочные. Давай танцевать! – кричит Ирка.

Это среди девочек выражение такое сейчас в моде: «как порядочные», Со все сидит в стороне, заводит патефон. Он здесь случайно, у него девочка в АМС. Мы с Валькой стараемся, как можем. Танцуем возле стола. Видно от наливки, но у нас получается. Девочки поют, переделывая слова:

А в тарелке плавали вместо вермишели

Черные ресницы, черные глаза.

Ирка лишь чуть-чуть отвечает на мое пожатие, когда мы танцуем с ней. Это озадачивает меня. Ведь сама она в прошлый раз мне руку пожимала.

Потом играем в игру, которая называется флирт. На карточках напечатаны названия цветов и драгоценных камней, а напротив какое-нибудь высказывание с тайным смыслом. Чаще всего – стихотворная строка, или пословица, или просто намекающая фраза. Все это с буквой «ять», на старой плотной бумаге. Некоторые карточки новые, как видно взамен утерянных, и там напечатано на машинке или написано от руки ровным ученическим почерком. Есть там и французские слова, но мы их пропускаем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю