Текст книги "Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты."
Автор книги: Морис Симашко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
– Полкуска даю!
Я забираю сапоги, поворачиваюсь к нему спиной. В полторы тысячи они самому мне обошлись. Сапоги почти не ношеные. А он третью часть предлагает.
– Эй, триста пятьдесят бери. Вишь, туфта на подошве, картон!
Маленький человек на костыле с нашивкой за ранение теребит мои сапоги. На подошву я отдал крышку от полевой командирской сумки еще довоенного образца. Там кожа такая, что пуля не берет.
Подходит еще третий в тюбетейке:
– Ну, бери четыреста, больше не дадут…
Это нам знакомо. Барыги все заодно. Они теперь на Сеньку-Кривоглазого работают. Больше никто не даст. Чуют, что мне безразлично как продать сапоги. Однако не за такую же дешевку. Пусть за дурака меня не считают.
– Пошли в старый город! – говорю, подходя к своим.
Валька нерешительно смотрит на солнце.
– Пошли, чего там. Времени – весь день до вечера! – замечает Кудрявцев.
Мы уходим с базарчика. И тут опять появляется Кривоглазый.
– Эй, Тираспольский, шестьсот даю. Цена настоящая. По дружбе только. – Он простодушно смотрит здоровым глазом. – Я всех вас знаю, ребята. И тебя, Титов, и Ваньку Золотарева, что с вами ходит. Старшина ваш Рашпиль – друг мне хороший.
Ах ты, сука_. Это он дает понять, что сапоги, наверно, толкаем левые, с казенного склада, или снятые с кого-то. На неприятности намекает.
– Оборвись! – говорю я ему.
Он смотрит в лицо мне, Вальке, оглядывает всех, втягивает голову и делает шаг назад:
– Я же ничего. По дружбе, ребята…
С нами опасно связываться, это он знает. И понимает теперь, что зарвался.
– Иди, – очень тихо говорит Валька. – Ну, слышишь…
Барыга пятится и пропадает в толпе.
По камушкам мы переходим речку. Сейчас осень, воды в ней немного, и арбы переезжают по дну, не замочив колес. Потом идем садами, через большое поле. Женщины, закутанные платками, в цветастых платьях, что-то делают в хлопке. Их немного в рядах. И еще дети. Дома тут стоят далеко друг от друга, и на плоских крышах видны желтые и красные прямоугольники. Это сушится курага, персики. Во дворах на натянутых между столбами нитях висят нарезанные пластами дыни. В воздухе стоит сладкий и горячий запах гниения.
Проходим мельницу на большом арыке. Мутная вода спокойно вытекает из-под широкого дувала. Лишь один раз, проходя здесь, видел я, как она работала, и вода тогда бурно кружилась, подмывая берега. Сразу за мельницей я чуть заметно поворачиваю голову. По ту сторону арыка площадка и растут два больших старых тутовника. Плодов уже не видно среди листьев. Они были здесь в начале лета и деревья стояли, усыпанные черными жирными ягодами.
Знакомый гул слышится над деревьями. Мы поднимаем головы. Серебристая машина с номером «14» на боку проносится наискосок к дальним телеграфным столбам, где проходит железная дорога.
– Шамро полетел, – говорит Валька.
– Чего он так рано?
– Комэска за чем-нибудь послал.
Мотор вдруг стихает, и машина резко парашютирует куда-то в сады. Ну да, по посадке Шамро, инструктор из третьей летной группы.
Словно по команде мы трое: я, Шурка Бочков и Кудрявцев, поворачиваем головы и смотрим в ту сторону, откуда прилетел Шамро. Там, за двенадцать километров от центрального аэродрома, разлетка, учебное поле. Видно, как в ближней к нам зоне кто-то выполняет боевой разворот. Маленькая светлая точка все быстрее летит к земле.
Потом по КУЛП-у[16]16
КУЛП – «Курс учебно-летной подготовки».
[Закрыть] – газ до отказа, ногу с педалью вперед, ручку к себе и в ту же сторону. Только плавно… скорость, стрелка, шарик…[17]17
Показания прибора «Пионер».
[Закрыть] Светлая точка опять медленно плывет в белом от жары небе, набирая высоту.
На базаре в старом городе я сразу продаю сапоги.
– Нич пуль?[18]18
Сколько? (узб.)
[Закрыть] – спрашивает у меня высокий старик в теплом синем халате.
– Бир мин без юз сум,[19]19
Полторы тысячи, (узб.)
[Закрыть] – говорю я.
Старик приподнял сапоги за голенища, мельком посмотрел на подошву:
– Бир мин[20]20
Тысяча.
[Закрыть].
Старику, наверное, за семьдесят. Халат распахнут и под белой полотняной рубахой видна могучая загорелая грудь. Мы встречаемся с ним глазами.
– Давай, ака, – говорю.
Старик отсчитывает мне тридцать три красных тридцатки и синюю десятку, заворачивает сапоги в платок, кладет на высокую арбу.
– Эй, бала![21]21
Бала – мальчик, ребенок.
[Закрыть] – слышу, когда иду уже к своим. Возвращаюсь, не понимая, в чем дело. Старик достает из мешка на арбе кишмиш и в сложенных вместе ладонях протягивает мне. Я снимаю пилотку, и он сыплет кишмиш туда. Ладони у него твердые, коричневые от солнца. Он смотрит на остальных, стоящих в стороне, и досыпает еще одну пригоршню. Пилотка полна до краев.
– Рахмет, ака! – говорю.
Старик поворачивается спиной, поправляет мешки на арбе и больше не глядит в нашу сторону. Мы рассыпаем крупный черный кишмиш по карманам и идем в ряды.
Сегодня день не базарный, но народу достаточно. Накупаем гору лепешек, халвы, мешалды[22]22
Мешалда – (наст, машалло) – густой сбитень из яиц, муки, меда.
[Закрыть] в больших пиалах, едим, сидя у арыка, макая горячие лепешки в белую густую массу.
– Может… возьмем? – говорит Кудрявцев.
У Со английская манерка с крышкой. Я иду в магазин, и мне за триста рублей наливают что-то желтое, пахнущее остро и приятно. По очереди мы пьем из крышки. Пью я, наверно, третий или четвертый раз в жизни. Меня это почему-то нисколько не берет. В пятнадцать лет пришлось мне впервые выпить пол-литра водки на троих. Было это за месяц до войны. Нам в спецшколе как раз выдали форму. Пили мы из горлышка. Тогда даже не понял, что я выпил: воду или что-то еще. Вкуса в этом я до сих пор не понимаю. Но то, что пьем сейчас, сладкое и пахнет печеньем. Мать, когда пекла что-то в день моего рождения, клала в печенье ваниль…
Валька Титов смотрит на солнце, на «Омегу» на своей руке. Пора двигаться. Когда идем назад, над нами опять пролетает Шамро – в обратном направлении. Пять дней назад привезли бензин, и летают сейчас у нас в две смены, до вечера. С нашими из эскадрильи я уже вчера попрощался…
Так близко я еще сюда не подходил. Отсюда, с улицы, видна лишь белая стена забора. Низ ее из тяжелого кирпича, а выше – плотный дувал. Все вместе покрашено белой известкой. И сверху колья с переплетенной колючей проволокой. На земле, метров за пять от стены, тоже колья и проволока. Между стеной и проволокой пустое пространство: даже колючки здесь не растут.
Пока мы ждем в стороне, Валька и Со подходят к глухим железным воротам, стучат в окошечко. Их впускают во двор. Мы долго сидим у кривого, с сухими листьями дерева напротив этих ворот. Почему-то молчим, никто ни о чем не говорит. Выходят Валька и Со. С ними двое с мешками. Один долговязый, в халате, и черная седеющая борода клочьями торчит на узком, худом лице. Другой – помоложе, полный, бритый, с пухлыми щечками. И костюм на нем шевиотовый, только мятый и грязный. Лишь сапоги у него местные – красные, с косыми голенищами.
Долговязый глядит в землю. Полный, наоборот, подходит, спокойно осматривает нас коричневыми, чуть выпуклыми глазами. Оба становятся со своими мешками впереди. Теперь и нам как-то неловко идти вразброд. Мы с Шуркой Бочковым топчемся на месте, не зная, что делать. Идти-то ведь через весь город. Как же с этими? Валька приставляет к тюремным Мучника с Мансуровым, а мы общей группой идем сзади. Только Кудрявцеву вроде наплевать. Он идет не с нами, и не с ними, где-то посредине.
– Кто будете? – спрашивает Кудрявцев у тюремных.
– Бухгалтер, – говорит полный. – В райпо бухгалтер.
– А ты?
Долговязый молчит.
– Бригадир он. Совсем по-русски не понимает, – отвечает за него полный.
– За что подзалетели?
– Ай!.. – Бухгалтер неопределенно пожимает плечами.
– Растрата, – говорит тихо Валька Титов. – По десять лет вломили.
– Это значит по два месяца. За каждые пять лет – один месяц, – объясняет Мучник. А то мы не знаем…
На минуту отхожу в сторону, к почте, опускаю в ящик два письма: одно – родителям, другое… другое той, которую люблю. Ничего, конечно, про это не пишу.
Все же у штаба сворачиваем в боковую улицу. Идем напрямик, между дувалами, садами.
– Смотри, чтобы не оторвались! – негромко говорит Кудрявцев Вальке.
Бухгалтер оглядывается: видно, услышал. Мы придвигаемся ближе. Валька теперь идет впереди, снял с плеча винтовку. Листья из-за дувалов касаются моей головы. Совсем близко вдруг паровозный гудок. Выходим из узкой кривой улицы прямо к вокзалу.
Так и есть. Надька с Иркой ждут уже в станционной беседке.
– Твои! – с легкой насмешкой кивает на них Кудрявцев.
Я оставляю своих, иду к ним. Девочки наперебой начинают говорить, что сорвались с химии и уже три часа ожидают здесь. В штабе Мишка Рыбалка сказал им, что мы ушли еще утром.
– Поезд через полтора часа, – говорю я.
– Опаздывает на пять часов, я узнавала! – сообщила Ирка.
У нее перевязанный ленточкой пакет с чем-то там. У Надьки в мешочке яблоки. Это из ее сада. Надька живет рядом со штабом, на второй улице. Там как раз тупик и темнота между деревьями.
Мне неловко с ними, когда они вместе. Я целовал сначала одну, потом другую, и обе знают об этом. И о Тамаре Николаевне, наверно, знают. Все, что делается в школе, известно в городе. Уж Ирка наверняка знает.
До вечера сижу с ними в беседке, потом прогуливаемся по перрону. К Кудрявцеву тоже пришла женщина с кольцом на руке, пышная, с голубыми, навыкате, глазами. Платье на ней с бантом.
– У нее корова два ведра в день молока дает! – насмешливо шепчет Ирка, и черные татарские глаза ее искрятся в темноте.
Поезд все опаздывает, и Кудрявцев с женщиной уходят на время в пристанционные сады. Потом возвращаются. Женщина идет победной походкой, а Кудрявцев чуть сзади, с тем же ленивым выражением на лице. Девочки молча наблюдают на ними. К Шурке Бочкову никто не пришел…
Прогремел в очередной раз маршрутный с нефтью, и тут же зазвонил колокол. Пассажирский поезд подкатывает медленно. Долго, со скрипом, дергаются вагоны, пока окончательно останавливаются. Со всех сторон лезут с узлами, ящиками, корзинами. Проводники с жезлами и тяжелыми ключами в руках стоят на ступенях, загородив двери. К нам это не относится. Валька прикладом сдвигает здоровенного проводника в сторону. Маленький Со прижимает его к стенке. У проводника багровеет лицо, торчком встают черные усы.
– Воинский – третий! – кричит он.
– Ладно, жди, когда спросят!
Проводник косится на погоны с широкой золотой каймой по краю. Курсантов знают на дороге.
– Купе освобождай!
– Откуда купе, товарищ? Все занято.
– Найдем!
Мы знаем, где искать. Обычно это первые купе от служебного. Так и есть. Все там доверху заставлено одинаковыми ящиками, под полками и в проходе лежат тяжелые ящики. Двое каких-то – один в теплых фетровых сапогах – расположились внизу, пьют в полутьме чай с бубликами. Видно, что едут издалека. Берем тяжелые корзины с верхних полок, бросаем в проход. Туда же летят мешки, что мешают под ногами.
– Освобождай!
Те смотрят с испуганным удивлением. Проводник делает им знак, тихо говорит что-то. Втроем они начинают перетаскивать мешки и корзины куда-то в другое место.
– А это пусть тут полежит, ребята! – искательно говорит барыга в фетровых сапогах.
– Не беспокойся, дядя, охранять будем.
Под полками и наверху остается еще целая тонна груза. Что-то прибыльное везут. Ну, да нам лишь переспать: четырех полок хватит. Одну, внизу, отделяем тюремным, на других устраиваемся сами. Пока что выхожу из вагона.
Надька с Иркой стоят, не уходят, хоть давно уже темно. Стою с ними еще полчаса, пока не приходит встречный. Наш поезд, наконец, трогается. Вагоны плывут мимо, а я не знаю, что делать. Потом решительно обнимаю Надьку, целую. Она прижимается ко мне, губы ее мягкие, послушные. Теперь я целую Ирку. Губы ее дразнят, чуть покусывают меня.
Вагоны уже мелькают один за другим. Бегу, достаю ручки какого-то тамбура, подтягиваюсь и машу рукой назад, в светлый удаляющийся перрон…
Минут через пятнадцать, на полустанке между двумя сошедшимися горами, перебегаю в свой вагон. Там уже светло, проводник ввинтил лампочку напротив нашего купе. В проходе, на сидячих местах, спит какой-то мужик с брезентовым портфелем, с другой стороны – девушка. Отвернувшись, она смотрит в темное окно. Я ее сразу приметил, еще когда зашли в вагон. Светлые волосы с челкой, платье в горошек, жакет. И наведенные карандашом брови. Студентка: из ТашМИ или Фармина…[23]23
ТашМИ, Фармин – Ташкентский медицинский институт, Фарма цевтический институт.
[Закрыть]
Мы начинаем ужинать: достаем из вещмешка сухую твердую колбасу, хлеб, сахар. Предлагаем тюремным, но они отказываются, едят свое. У них все из дома: лепешки, коурма, какие-то коржи. По целому мешку у них продуктов. Зачем?..
Я все гляжу на девушку: что же видит она в темном окне? Такое же купе отражается там, и все мы сидим, едим колбасу, зажав ее в кулаке. И вдруг что-то словно толкает меня под руку. Я вижу тоже там, в окне, как девушка сглатывает слюну…
Валька и Со перестают есть, смотрят в ту же сторону. Быстро вынимаю из вещевого мешка колбасу, режу хлеб.
– Девушка, – говорю, но она не поворачивает головы, и я трогаю ее за локоть.
Она высокомерно смотрит на нас.
– Пожалуйста… с нами, за компанию.
– Спасибо, я не хочу!
И не глядит на расстеленную газету. Я беру хлеб с колбасой, толкаю ей в руки:
– Возьмите, что же вы!
– Нет-нет!
Девушка отталкивает мою руку, но я больно сжимаю ей пальцы и заставляю взять этот хлеб с колбасой.
– Спасибо…
Она начинает есть, откусывая маленькими кусочками. Слезинка скатывается у нее по щеке, растворяя черную краску в уголке глаз. Мы молчим, уничтоженные. Нам стыдно, хоть мы ни в чем не виноваты. Господи, это так тяжело – видеть голодную девушку…
Потом я стою с ней у другого окна, возле веников и бака с водой, стою всю ночь напролет. Ее зовут Люда и она из ТашМИ, со второго курса. Едет к тете в Самарканд, верней, это сорок километров еще за Самаркандом. Билетов сейчас не достанешь. В Урсатьевской ее высадили, и четыре дня она ночевала на станции, не могла попасть на поезд. А хлеб в Ташкенте выдают по карточкам лишь за день вперед. И продать было нечего…
Да, продать ей нечего… У нее пустая сумка в руках. Девушка красивая, мне кажется, очень красивая, в другое время, особенно вот так, ночью в поезде, я обязательно вел бы себя иначе. Но не теперь. И мы стоим с ней у окна, прижавшись плечами, и тихо рассказываем о себе друг другу. Я не дотрагиваюсь даже до ее руки, чтобы она чего-то не подумала.
Сидит на краю скамьи в купе рядом с тюремными Со с винтовкой в руке, поглядывает в мою сторону. Потом его сменяет Мансуров и тоже смотрит на нас…
Долго стоим на какой-то станции. Водонапорная башня видна в темноте, рядом деревья, и вдруг понимаю, что это Красноармейск. Сейчас тут совсем тихо, ветра нет и в помине. Лишь три или четыре огонька видны в спящем поселке. Только неделю назад уезжал я отсюда на открытой товарной площадке. Кто-то стоял у водонапорной башни. Синий комбинезон и шлем были на мне…
Утром, в Самарканде, все мы, кроме оставшегося с тюремными Шурки Бочкова, выходим на перрон. Девушка среди нас с буханкой хлеба и банкой тушенки, которую дали мы ей. По очереди прощаемся с ней за руку. Потом она все смотрит и смотрит вслед поезду. Мы машем ей руками из окна, из тамбура…
Уже днем за голыми, поросшими колючкой холмами сияет вода и даже какие-то строения видны на том берегу. Такое здесь бывает под горячим, ослепительным солнцем. Но мы знаем, что это не мираж, и молча смотрим в окно. Это – Водохранилище. Бухгалтер из тюремных, что-то увидев на наших лицах, беспокоится, тоже заглядывает в окно и ничего не понимает.
Медленно ползет поезд между холмами, и полчаса еще проходит, пока, наконец, показывается станция. Мансуров и Мучник поедут дальше. У Мучника родители где-то не доезжая Бухары, а у Мансурова мать в Чарджоу. Потому и напросились они в сопровождающие. Мы же сходим на горячий, залитый асфальтом перрон.
Комендантский патруль проверяет у Вальки Титова документы. Лейтенант в повседневных погонах мельком глядит на нас:
– Сегодня уже до Водохранилища не доберетесь. Можете тут оставаться. Только чтобы на базаре не болтаться!
Лейтенант строжится как по-настоящему. Валька даже не отвечает ему, забирает документы, и мы идем дальше. Все, кто сошел здесь с поезда, сплошь военные. На вокзальной площади кипит торговля: толкают все с себя: сапоги, шинели, белье – в обмен на всякую рвань. К нам тоже подкатываются: «Махнем, солдат… Сотню приплачиваю. Тебя все равно сменят!» И кивают на гравийное шоссе, что идет от станции. Мы знаем: это дорога на Водохранилище. Только не являться же нам туда кусошниками…
– А ты бы вправду махнул, дядя, – Кудрявцев показывает на щегольские красные сапоги бухгалтера. – По форме не положено.
Бухгалтер весь как-то поджимается, выдвигает подбородок.
– Ладно, поноси еще ночь, – усмехается Кудрявцев.
На привокзальном базарчике покупаем лепешки, самсу
и холодец с непонятным белым наваром по краям тарелки. Сидим и едим тут же, в тени.
– Из ишака делают. Чеснок добавляют и вкусно, – говорит Шурка Бочков.
Кудрявцев жует лениво:
– Это еще ничего. Знаешь, ногти находят…
Аппетита у нас не убавляется.
Отдыхаем в садике на площади, лежим под чахлыми пыльными кустами. К вечеру переходим в вокзальную чайхану, устраиваемся на свободное место у стены.
До войны тут, видно, был склад. Длинный сарай с деревянными стенами тонет изнутри в мутной полутьме. На нарах у стен и на тахте посредине лежат люди. Многие, как мы, армейские. Тут же семья с детьми, какие-то женщины с потухшими глазами. Некоторые пьют чай. В углу, при свече, играют в карты.
Лампочка горит лишь на одной стороне, при двери. Там, на деревянном помосте, стоит самовар на десяток ведер. Здоровенный чайханщик льет кипяток из крана в большие и малые чайники. Двое помощников: мальчик в больших галошах на босую ногу и старый польский еврей с пейсами и неподвижным, как маска, лицом разносят чайники, собирают зеленые трехрублевки.
Чайханщик словно бы и не смотрит в сгустившуюся тьму зала, но все видит. Между нарами идет торговля: из-под полы предлагают часы, кольца, белое английское мыло из Ирана. Самогон носят в корзинах, прикрытых тряпками. Гонят его из белой сахарной свеклы, бурты которой стоят вдоль путей.
Позже появляются женщины, присаживаются к компаниям, заговаривают с солдатами.
– Шалашовки с масложиркомбината, – говорит мужик с вывороченными губами. – Смена у них кончилась.
Одна – совсем молодая, крепкая, с расстегнутым на груди ситцевым платьем, садится к барыгам. Те, как видно, с Кавказа. Ей наливают в пиалу самогон, она пьет и как давно знакомая сама берет хлеб, долму. Ей о чем-то говорят в ухо, и она лезет на нары, за груду сложенных мешков. Туда же скрывается маленький, вертлявый, с короткими усиками человек. Через некоторое время он возвращается, поправляет пояс. За мешки переваливается другой: толстозадый, с бритой головой и железным зубом во рту. Потом – третий. Она снова сидит с ними спиной к стене, с вовсе открытой грудью, пьет еще самогон…
Нас женщины обходят, как и курсантов-танкистов, которые сидят на тахте. Лишь одна, лет уже к сорока, с растрепанными волосами и синяком у глаза, останавливается напротив наших тюремных:
– Чернявый, угостишь чилимом?
Бухгалтер брезгливо отвернулся. Зато другой, бригадир, поднимает голову и не мигая смотрит на женщину.
– Ладно, отойди… Не видишь? – сумрачно говорит Валька Титов. Он сидит с зажатой между колен винтовкой.
– В самый бы раз напоследок! – смеется женщина, но отходит.
182
Возле чайханщика появился милиционер: как видно, пришел из дежурки при вокзале. Они мирно о чем-то разговаривают. Я с интересом смотрю на него, давно почему-то не видел милиционера. Как-то мало их стало в войну. А тот пьет чай и поглядывает на тахт, где старый терьякеш[24]24
Терьякеш – наркоман.
[Закрыть] с невидящими глазами разговаривает сам с собой.
– Опять тут отираешься, Ксанка! – обращается добродушно милиционер к той, что сидит с барыгами.
– А где же мне? С общежития погнали, – отвечает она.
Милиционер уходит. Остается один чайханщик. Самовар остыл, чайники сложены, и он сидит, зевая, на подушке в углу. Становится тише, лишь у дальней стены, где играют в карты, слышатся азартные выкрики.
– Эй, тише там! – кричит Со.
Зеленые лица поворачиваются к нам, смотрят недобро. Но молчат, в спор с нами не вступают. Становится тише.
Ночью выхожу оправиться. Стена чайханы провоняла мочой. Ночь холодная, ледяная, как бывает здесь в начале осени. Когда возвращаюсь, слышу чей-то вопль. У дальней стены непонятная кутерьма. Какие-то люди пробегают мимо меня.
– Убили… подрезали! – слышится возбужденный, ликующий голос.
– Кто?.. Чего?
– Это Артюшка-парикмахер, что на базаре! – шепчут в темноте.
– Кого же?
– Фрайер какой-то, из Самарканда. Не заплатил…
– Да нет, проиграли.
Появляется милиционер, потом военный патруль, светят карманными фонарями. Прямо на полу, в зловонной жиже от насвайных[25]25
Насвай – тертый со специями табак, закладывается за губу.
[Закрыть] плевков и сливков зеленого чая извивается человек, почему-то босой, в майке. Он судорожно поджимает колени к подбородку. Лицо у него белое, из прорезанной в майке щели в левой части живота струится выталкиваемая кровь.
– Подрезали… Артюшка-парикмахер…
Приносят носилки из медпункта, и раненого уносят. Там, где играли в карты, никого нет. Мы опять засыпаем. Лишь один из нас по очереди не спит. Мое время – под утро. Сижу с винтовкой на краю нар, смотрю куда-то в стену. Бухгалтер, как видно, тоже не спит, просится во двор. Бужу Со, и тот, с другой винтовкой на руке, выводит его. Они возвращаются. Бухгалтер укладывается на бок и больше не шевелится. Нет, сбегать они как будто не собираются…
Мутнеет утро в окнах под потолком. Мы начинаем собираться. Да и другие уже встали. Вчерашняя женщина с синяком под глазом причесалась и собирает остатки еды на нарах. Она ждет, когда мы уйдем, чтобы взять себе остатки хлеба и кусок холодца, что лежит на бумаге между нашими вещами. Со отдает ей весь холодец, который оставался у нас.
– Спасибо, сынок, – говорит женщина.
Мы идем по гравийному шоссе от станции к холмам. Острые каменные осколки шуршат под сапогами. Чуть впереди нас идут танкисты, которые ночевали с нами в чайхане. Четверо у них тоже без погон, другие в погонах с винтовками. Кто-то еще движется сзади. Тихая утренняя синь в воздухе…
Часа полтора идем мы так быстрым утренним шагом. Тюремные устали, тяжело дышат со своими мешками. Особенно Бухгалтер: временами он почти бежит, стараясь не отставать. Пот течет с него градом.
Холмы раздвигаются, и справа, совсем близко, открывается целое море воды. Какие-то птицы плывут, взлетают и снова плывут невдалеке.
– Утки! – говорит Шурка Бочков.
И тут мы замечаем идущий вдоль шоссе ряд колючей проволоки. Когда он начался, мы не заметили. Все это: вода и утки – с другой стороны. Целый километр еще идем мы вдоль этой проволоки, проходим один пропускной пункт – полковой, потом, уже внутри части, другой. Охрана тут усиленная: двойное ограждение, и через каждые пятьдесят метров – часовой.
У приземистого, в четыре окна, дома приходится долго ждать. Присаживаемся на сухом арыке. Здесь сидят уже другие, кто явился раньше нас. Разбираемся по погонам: Полтавское танковое, Третье Харьковское самоходных орудий, Ивановская Высшая Школа штурманов, Ташкентская военно-авиационная школа стрелков-бомбардировщиков, Туркестанское пехотно-пулеметное. И еще отдельные по четыре в ряд сидят на корточках тюремные – со своими конвойными.
Со шарит в вещевом мешке, вытряхивает крошки. И у Вальки в мешке пусто. Ничего, как-нибудь доедут обратно. Толкнут что-нибудь с себя, хоть те же мешки. А мы… мы уже на месте.
Приходит наша очередь. Идем через внутренний КПП[26]26
КПП – контрольно-пропускной пункт.
[Закрыть] и сразу попадаем в перегороженную барьером комнату. Тут какие-то шкафы с ящиками, заляпанный чернилами стол с облупившейся краской. И ничего нет больше. Стены тоже голые, без лозунгов.
За столом сидит капитан в повседневной гимнастерке с отекшим, невыспавшимся лицом и какими-то безразличными глазами. Еще лейтенант – тоже в каком-то затрапезном виде, старшина с тетрадью. Боком сидит старший лейтенант. Этот – выглаженный, с крахмальным подворотничком и портупеей вперехлест на спине. Погоны у него узкие, нестроевые.
Капитан с полминуты смотрит на нас, берет у Вальки Титова документы. Бумаги с зеленой полосой, которые на тюремных, он бросает старшему лейтенанту, а конверт, и не взглянув на печати, рвет по краю. Три отдельных листка там, на каждого из нас.
– Так, Бочков. – Капитан безошибочно смотрит на Шурку Бочкова, хоть в бумагах нет наших фотографий. – Непочтение родителей… Месяц.
Это он говорит старшине, передавая бумагу. Шурка Бочков подрался с лейтенантом Кононенко, техником из второй эскадрильи. Там и драки-то особой не было. Кононенко не из тех, чтобы качать дисциплину: сам же Шурку обложил. Да дознался как-то подполковник Щербатов, стал нудить Бочкова, так Шурка, по спецшкольной вольнице что-то ему и сказал. А у Бабакова как раз подошло настроение…
– Кудрявцев, – капитан читает, недоуменно пожимает плечом. – Кому он нужен, с крыши, что ли, прыгать?
Кудрявцев молчит. Он толкнул кому-то списанный парашют. Его послали сдавать их в склад МТО[27]27
МТО – служба машинно-товарного обеспечения.
[Закрыть], а он сказал, что один потерял. Через день парашют нашли у барыги, порезанный на куски. Старый парашют – это пятьдесят метров шелку, не то что новый, перкалевый. Весь Ташкент ходит в парашютных рубашках-бобочках.
– По заповеди, – говорит капитан старшине. – Месяц…
Теперь он смотрит мою бумагу, и вдруг чувствую на себе его удивленный взгляд. И старшина задвигался, поднимает на меня глаза. Даже лейтенант, который сидел без дела, уставился на меня. Что же там такое про меня написано? Полковник лично диктовал, я знаю.
– Так, Тираспольский… Месяц.
Делаю шаг за барьер, где ждут уже Шурка с Кудрявцевым. Капитан останавливает меня.
– В пехоте ты помкомвзвода был?
– Был, – отвечаю я вместо «Так точно!»
Тот, что с узкими погонами, передает теперь старшине документы тюремных. Они тоже идут к нам. Капитан подписывает пропуск, отдает его Вальке Титову.
– Все, можете ехать!
Валька и Со подходят, и мы из-за барьера пожимаем им руки. Потом они уходят. Лейтенант встает из-за стола.
– Подожди, Ченцов, еще подберем, – останавливает его капитан.
Теперь очередь танкистов. С ними то же самое:
– Непочтение родителей…
– По заповеди… месяц.
– Непочтение родителей…
– Непочтение родителей…
Это все известное: непочтение – ссора с начальством, а по заповеди – кража, продажа казенного имущества. Отдельно – самоволка, если больше суток. Что еще может быть? Разве, как со мной…
Теперь идут артиллеристы из Ферганы:
– Самоволка…
– Непочтение родителей…
В каждом городе тут по три-четыре эвакуированных училища. Кроме того – военные академии, не считая строевых частей. И одно на весь округ – Водохранилище…
Нас уже пятнадцать за барьером.
– Выходи строиться! – говорит лейтенант. Выходим через другую дверь на широкий двор. Здесь нас уже ждут старшина, сержанты и ефрейтор. Становимся в два ряда.
– Вещи оставить… Ножи… Деньги, часы сдать под расписку! – говорит лейтенант.
Кто-то сует деньги в сапог. Наш Бригадир из тюремных не выпускает мешок с продуктами. Бухгалтер что-то тихо говорит ему, и тот послушно кладет мешок на длинный, врытый в землю стол. Ефрейтор бросает его в общую кучу:
– Все, теперь на казенные харчи переходите!
Нас ведут к приземистому зданию, как видно, дореволюционной постройки. Снаружи непонятно, что это: ровные голые стены. В середине становится видно, что тут был чей-то клуб. На деревянном помосте, где сцена, стоит несколько железных кроватей. На одной сидит сержант, клеит лычки к погону. А в зале человек сорок вроде нас: сидят на длинных скамейках или спят на посыпанном соломой полу. Большинство из военных. Тюремные сидят отдельно, у стены. Мы трое находим себе место на незанятой еще скамейке, недалеко от них. Бухгалтер с Бригадиром устраиваются рядом, на полу. Мы теперь вроде как земляки.
Тюремные, которые прибыли до нас, играют в карты. На полу за скамейками расстелен ватник и все они сидят кругом. Как только лейтенант уходит, они снимают наброшенное сверху одеяло. Там гора бумажных денег. Очко…
Перед обедом приводят еще одну группу уголовных – тех, кто накануне ждали с нами у КПП. Они сразу идут к своим… Среди них есть знакомые. Слышно, как шумят, приветствуют друг друга: «А, Фонарь!.. Жмота тоже замели?.. В Красноводске, на прыгалке. Без права на искупление…»
Обедать выходим без строя. Во дворе – кирпичные столы в ряд и к ним такие же скамьи на уровне земли. Баланду разливаем из бака в миски.
– Ну, суп ППЖ, – говорит кто-то из танкистов. – Прощай Половая Жизнь.
Да, это не наши девятая или седьмая норма со стартовым завтраком в дополнение.
После обеда осматриваемся: во дворе, кроме летней столовой, только уборная и еще дверь в канцелярию, где сидит капитан. Там часовой. С другой стороны плац и нарыты учебные окопы. За ними стрельбище. И тоже часовые у проволоки: через пятьдесят метров.
Сержанты, которые на помосте, где сцена, поедут с нами до места. Они катаются так каждый месяц: туда и обратно. Мы лежим на узких скамьях, слушаем, как ссорятся за картами уголовные. Всякий раз возникает между ними какая-то свара. Мы уже знаем, барахло тут толкают через вольнонаемного дядю Колю и через некоторых часовых. Через них же достают, что надо.
– Так, ворье непутевое, – говорит Кудрявцев. – Один вон только в настоящем законе, из Ташкента. Говорят, больше ста лет на нем с побегами.
Смотрю на сидящего в стороне от всех парня: ничего особенного: белобрысый, с широким лбом. Правда, плечи у него широкие, литые, на руке буквы – «Валя». А так и лет ему немного, пожалуй, на год или два только старше меня. Когда успел он столько лет нахватать? Однако уголовные к нему с каким-то особенным почтением, даже обходят за три шага, когда бегут по своим делам. Сидит он, прислонившись спиной к стене. Почему-то и обедать не ходил…
Играющие вдруг притихли. И на нашей стороне тоже наступила какая-то непонятная тишина. Поворачиваю голову. Рядом, возле нашей скамейки стоит долговязый уголовник с большим покатым носом на узком лице. Он не смотрит на меня, как бы не имея к нам дела. Мы по себе, они сами по себе. Длинными цепкими руками уголовный держит за сапог Бухгалтера, не давая тому подняться с пола:
– Эй, ака, колеса одолжи. Они у тебя фасонные!..
Бухгалтер все поджимает ногу, хочет встать, но Долговязый дергает, и тот опять валится на спину.
– Давай, Баул, чего тянешь с каким-то фазаном! – кричат с места уголовные.
Полный Бухгалтер пыхтит, отбиваясь, растерянно смотрит на нас:
– Курсант… э, курсант…
У него получается «кюрсант».
Поднимаюсь со скамьи… Так, задвигались, сели на своей скамье танкисты… С ними мы не раз дрались в Самарканде, когда ездили туда на танцы. Вражда у нас старая. Но тут – другое. И артиллеристы повернули к нам головы, опустили свободно руки. Чувствую: чего-то не хватает в ладони. Да, в драке мы наматывали кожаные пояса на руку, пряжкой наружу. У меня и сейчас еще шрам на голове от этого. Только пояса у меня теперь нет.