412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миклош Дярфаш » Был однажды такой театр (Повести) » Текст книги (страница 7)
Был однажды такой театр (Повести)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:19

Текст книги "Был однажды такой театр (Повести)"


Автор книги: Миклош Дярфаш


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Аннушка оказалась права. Они и оглянуться не успели, как хлынул дождь. Тонкие листья акаций недолго выдерживали осаду. Открылись миллионы шлюзов, давая октябрьскому ливню дорогу к земле. Все четверо кинулись туда, где листва казалась чуточку погуще, и встали, тесно прижавшись друг к дружке. Дюле довелось еще раз ощутить Аннушкино прикосновение.

Дождь прошивал листву множеством мелких иголок. От влажной земли исходил удивительный аромат. Яничари снял пиджак и набросил его на плечи жене.

– По-моему, лучше не ждать, пока это кончится, кто знает, надолго ли, как-никак октябрь на дворе. Пойдем потихоньку домой.

Он обнял Аннушку за плечи, прижал ее к себе и двинулся обратно к усадьбе. Дюла хотел последовать его примеру и отдать жене пиджак, но Илка воспротивилась. Она застенчиво, по-детски прильнула к мужу, и они пошли рядом, слушая шорох опавшей листвы под ногами.

Яничари оказался прав. Дождь шел всю ночь. Шел он и в воскресенье утром, когда «форд», на этот раз с поднятым верхом, двинулся в сторону Кечкемета, героически преодолевая грязь и глину. Пушта равнодушно принимала на себя удары тяжелых струй. Илку пугало это водяное буйство, даже под крышей машины ей было не по себе. Она не могла дождаться, когда они наконец сядут в поезд. Ветер раскачивал деревья на обочинах шоссе. Дюла рассеянно следил за ними взглядом и был в это время уже не самим собой, а Тузенбахом. Не было больше никакого «форда», он гулял в саду у Прозоровых и говорил Ирине: «Какие пустяки, какие глупые мелочи иногда приобретают в жизни значение вдруг, ни с того ни с сего!»

За рулем сидел Яничари. Лицо его было неподвижно, он напряженно вглядывался в маслянисто блестевшую дорогу. Рядом с ним молча сидела Аннушка.

ГЛАВА 7

Одиночество

Скоропалительная Дюлина женитьба окончилась не менее скоропалительным разводом. Случилось это на Черном море, в Варне. Шел третий год их с Илкой совместной жизни. Летом Дюла получил отпуск, и они отправились путешествовать по Европе. Побывали на юге Италии, в Югославии и под конец приехали в Болгарию.

В тот день они стояли на молу и смотрели в морскую даль. Дюла облокотился на перила, склонился над водой и заговорил, не глядя на Илку – казалось, он обращается к воде.

– У меня что, правда, ни черта не вышло с Тузенбахом?

По молу прогуливались люди, наслаждавшиеся теплом июльского вечера и бездельем. В воздухе носились обрывки болгарской, немецкой, французской, английской речи. Несколько фанатиков купания блаженствовали, встречая сумерки в воде. С ярко освещенной веранды доносилась музыка – там играли, сменяя друг друга, болгарский духовой оркестр и американский джаз-банд.

Илка была ослепительно хороша в своем белом чесучовом костюме, казалось, она сама излучает свет. Она стала еще изящнее и привлекательнее, чем прежде. Особенно красил ее изумительно ровный загар.

– Ты же знаешь, мне нравится все, что ты делаешь. Зачем же спрашивать? – Она положила руку мужу на плечо и тоже склонилась над водой.

– Мы с тобой живем бок о бок и болтаем, – Дюла уставился невидящим взглядом в морскую даль, – а понимать друг друга не понимаем. Ты ведь думаешь, что Тузенбах для меня всего лишь одна из многих ролей.

– Дюла, я…

– Этого нельзя объяснить. Ты такое же бессмысленное создание, как и я.

– Я хочу только одного: чтобы тебе было хорошо…

– А я от этого гибну.

– Тяжелый ты человек, – вздохнула Илка, – но все равно я не жалею, что стала твоей женой.

Дюла не шелохнулся, пристально разглядывая маленький кораблик, словно пришпиленный к небу на горизонте.

– Когда давали «Трех сестер», я играл Тузенбаха и верил, что могу стать настоящим актером. Ан нет. Оказывается, и критика, и публика предпочитают видеть меня в других ролях. Оказывается, это не то, что мне нужно, а нужна мне та ахинея, которую сочиняет Акли.

– Дюла…

– Да, да… Ты тоже не прочь убедить меня примириться с Акли. Помнится, когда я читал тебе «Китайскую вазу», ты сказала, что не можешь представить для меня лучшей роли.

– Я…

– Да, ты. Ты тоже отняла у меня Чехова и подсунула вместо него Акли.

– Почему ты так разговариваешь со мной?

– Потому что ты была права. Я сыграл соблазнителя из «Китайской вазы» и еще кучу всяких соблазнителей и снова стал великим актером. Великим! – с горечью повторил он. – Ярмарочный клоун.

– Ты винишь в этом меня?

– Вас! – воскликнул Дюла, глядя на башню маяка, в которой только что вспыхнул огонь.

– Все это выдумки, родной. Тебя все уважают.

– Как же, уважают. За то, за что следует презирать.

– Все это неправда. Ты окружен почетом, как мало кто другой.

– Они обдирают меня как липку!

– У тебя есть все, чего только может пожелать актер.

– Ну да, до тех пор, пока я играю соломенных чучел. Балбесов, которых наша публика держит за героев. Потому мне и аплодируют, потому директор каждый год и поднимает расценки.

– Театр старается делать все, чтоб тебе было хорошо, – в голосе Илки звучала мольба.

– Ну и пошли вы все к дьяволу! Ты ничуть не лучше их. Что дала ты мне за три долгих года? Помаду с губ да аппетитные формы. Да, еще красивые платья, любовные наслаждения. Одного ты не дала мне – как раз того, что обязана была дать.

– Чего я тебе не дала? – Женщина смотрела на него в упор. Дюла молчал. Он чувствовал, что не может облечь своих мыслей в слова, и злился на самого себя за это. Настойчивый вопрос в глазах Илки раздражал его еще сильнее. Кто эта женщина? Что ей нужно? Как она посмела влезть в его жизнь?

– Отвечай! Чего я не дала тебе? – упрямо повторила Илка.

А, не все ли равно. Главное – он хотел от нее освободиться. Его ответ был ложью – от первого до последнего слова:

– Чего? Ребенка. Ты не родила мне ребенка.

– Я бы очень хотела иметь ребенка, – ответила Илка.

Дюла, постепенно начинавший верить собственным словам, внезапно воскликнул с ненатуральным, актерским пафосом:

– Ложь! Ты не хочешь иметь детей!

– Дюла, дорогой…

– Не оправдывайся! Этому нет оправдания. Ты не жена, ты только женщина. Я женился на тебе, чтобы ты родила мне ребенка…

– Разве я виновата, что господь наказал меня?

– Никто тебя не наказывал. Все это притворство.

– Мне сказали врачи.

– Все ложь. Они с тобой в сговоре. Зачем ты выходила за меня? В любовницы с тем же успехом могла сгодиться любая другая, – выкрикнул он и отвернулся к причалу. Илкино лицо пылало.

Шум волн, разбивавшихся о бетонную стену причала, и вавилонский галдеж, стоявший вокруг, заглушали их голоса, и они не замечали, что давно уже орут друг на друга. Оскорбление, с безжалостной жестокостью брошенное в лицо, потрясло Илку до глубины души. На секунду мелькнула мысль броситься в море и разом положить конец всему, но муж, словно угадав ее намерение, с силой оттолкнул ее от перил. Этот жест внезапно отрезвил Илку. Она повернулась и твердым, решительным шагом направилась к отелю. Дюла провожал ее взглядом, пока она не ступила на берег, а потом снова уставился в море. Его мучило раскаяние, и все-таки он был рад, что остался один.

Долго еще стоял он на узкой полоске бетона, выдававшейся далеко в море, и был совершенно один, хотя вокруг шумели и суетились люди. Он тосковал по матери, с которой по-прежнему мог только переписываться, по дядюшке Али, Хермушу и господину Шулеку, от которых давным-давно не имел никаких известий, по Аннушке, чье прикосновение до сих пор ощущал на своей руке, и по Илке, которую ничего не стоило догнать и прижать к себе. Однако он не двигался с места: так было лучше, и угрызения совести ничего не меняли. Ветер щекотал ему шею, играя воротником рубашки, вода на глазах становилась темно-синей, разноплеменная речь постепенно умолкла. Каждый раз, когда волна окатывала мол, ему казалось, что он, вцепившись в перила, с бешеной скоростью несется в Черное море. Он снова один!

Дюла не заметил, как промелькнуло время. Мол опустел. Даже влюбленные парочки возвратились на берег. Духовой оркестр давно смолк, уступив место модным танго, румбам и прочим мелодиям, зажигательным и тягучим. Дюла постоял еще немного и медленно двинулся к отелю.

Войдя в холл, он поймал смущенный взгляд портье. Ступив на лестницу, покрытую красным ковром, Дюла обернулся. Портье выбрался из-за зеркального пульта и протянул ему ключ от номера.

– Моей жены нет? – спросил Дюла по-немецки, с трудом подбирая слова и вертя ключ на пальце.

– Нет. Мадам Торш четверть часа назад вышла из номера с двумя чемоданами и попросила машину до вокзала.

В номере Дюлу встретил идеальный порядок. Илка сумела собраться так, чтобы не оставить следов поспешного отъезда. Посреди стола, возле огромной вазы с розами, лежал аккуратно сложенный вчетверо листок бумаги. Дюла развернул его и прочитал несколько слов, написанных изящным бисерным почерком:

Мне необходимо уехать. Я больше не хочу с тобой жить. Я не сержусь. Илка.

Какое-то время он вертел записку в руках, продолжая ее изучать, а потом рухнул в зеленое кресло с узором из пальмовых листьев.

Через два дня он вернулся в Будапешт.

Семейство Вунделей покинуло Будапешт, поручив лучшему столичному адвокату немедленно возбудить дело о разводе. У Дюлы мысли не возникало о том, чтобы попробовать наладить отношения. Он ни минуты не сомневался, что там, на берегу моря, они расстались навсегда. Кроме того, он знал, что был несправедлив, и все-таки не жалел о содеянном.

Бракоразводный процесс стал не меньшей сенсацией, чем бракосочетание. Особенно возбуждал публику тот факт, что ни в одной газете нельзя было прочитать на эту тему ни строчки. Предусмотрительность и крупные пожертвования господина Вунделя сделали свое дело. Переезд Дюла с помощью господина Вайса провернул в сорок восемь часов. Его новая квартира располагалась на улице Штефании, в красивом, похожем на виллу доме. По мнению господина Вайса, именно такое, изысканное жилище соответствовало нынешнему положению господина артиста. Он не стал забивать Дюле голову и предъявлять многочисленные счета, так как до него дошли слухи, что господин Торш собирается сниматься в кино. По расчетам господина Вайса первая же роль должна была покрыть все расходы с лихвой. Он ничуть не удивился, услышав от Дюлы: «Платите, сколько считаете нужным, господин Вайс», и склонился в глубоком, почтительном поклоне.

Время, оставшееся до начала сезона, Дюла провел на киностудии. Слухи подтвердились. Торш действительно дал согласие сниматься. Ему досталась очередная роль в духе Ласло Акли, только в еще более убогом варианте. Дюла махнул на все рукой и не стал спорить. Первые же кадры привели режиссера и продюсера в неописуемый восторг. Картина еще не была закончена, а Дюла уже получил приглашения на главные роли от трех других режиссеров.

Съемки первого фильма заняли две недели. Как только они закончились, Дюла заперся в своей новой квартире и безвылазно просидел там неделю. Обед и ужин ему носила дворничиха. Он отключил телефон и никого не принимал. Причина добровольного заключения состояла в том, что он решил выучить наизусть «Трагедию человека». У него не было ни сил, ни желания сопротивляться внезапно овладевшей им идее. Картина за картиной, роль за ролью выучил он все произведение от начала до конца. Часть текста он помнил еще по сегедским репетициям – тогда это был для него лишь набор патетических фраз, лишенных внутреннего смысла. Точно так же, не затронув сознания, осело в памяти то, что приходилось учить в институте.

Однажды утром он задернул занавески на окнах, зажег свечи, сел за письменный стол и приступил к делу. Поверхность письменного стола превратилась в сцену, по этой сцене двигались герои «Трагедии». Дюла не торопясь разыгрывал все произведение от первого до последнего слова. Если бы кому-нибудь довелось увидеть или хотя бы услышать все это через закрытую дверь, без сомнения, эта удивительная постановка стала бы одним из сильнейших театральных впечатлений его жизни. Торш почти не шевелился, лишь глаза его неотступно следовали за тем, что происходило на воображаемой сцене. Текст он произносил негромко, иногда и вовсе переходя на шепот. Голос его звучал то мягко и лирично – когда устами его говорил Кимон, то грубо-иронически, когда очередь доходила до Люцифера. Это было удивительное состояние – он чувствовал себя кем-то вроде Творца, Властелина, играючи вершившего судьбу человечества.

Это была восхитительная игра. Он испытывал такое всеобъемлющее счастье, которого не знал с шестнадцати лет, с того момента, когда впервые увидел Аннушку. Мир принадлежал ему весь, без остатка, от первых дней Творения и до конца времен. Великий волшебник театр подарил ему возможность пережить всю историю рода человеческого. Он разыгрывал одно за другим все видения Мадача, восхищаясь и забавляясь одновременно, и душу его затопляла бесконечная радость. Самое восхитительное состояло в том, что за несколько часов он успел пережить сотни судеб, свободно перемещаясь из одного столетия в другое. Разыгрывая этот уникальный спектакль, тасуя миры, как колоду карт, он смог на время забыть самого себя. Становясь то Мильтиадом, то Кеплером, то апостолом Петром, то Ученым, он перемерил столько чужих душ, что как-то незаметно позабыл о своей собственной. Полдня разыгрывал он «Трагедию» для самого себя, а говоря по правде, для всего человечества, не зная усталости, ни разу не запнувшись. Когда наконец была произнесена последняя фраза, ему показалось, будто где-то обрушился занавес. Письменный стол опустел. Исчезли несуществующие декорации, исчезли персонажи в пестрых костюмах, размером не больше оловянных солдатиков. Кончился театр… Дюла закрыл глаза и заснул, счастливый и опустошенный.

Проснувшись, он торопливо побрился, принял ванну, распахнул окна и вышел на улицу. Солнце клонилось к закату. Заложив руки за спину, он медленно побрел в сторону парка. В парке оказалось полно народу – ласковый, теплый вечер выманил на улицу многих любителей свежего воздуха. На обшарпанных скамейках отдыхали пожилые супружеские пары, молодые влюбленные ютились в укромных уголках, элегантные наездники гарцевали по аллеям, под созревающими каштанами.

Дюла с наслаждением вдыхал свежий воздух. Увидев инвалида с плетеной корзинкой, он купил у него два бублика и немедленно захрустел, улыбаясь краешком глаза тем, кто таращился на него с назойливым восхищением. Сжевав бублики, он попросил у старушки, сидевшей возле колодца, стакан воды. Залпом выпив ледяную воду, он сунул старушке в руку десять пенгё и, не дав ей опомниться, пошел дальше.

Проходя мимо замка Вайдахуняд, он заметил Шандора Гардони, режиссера Национального театра, близкого друга Балажа Тордаи. Маленький седой толстячок – «святой старец», как называли его в театральных кругах, – был погружен в размышления. Дюла с волнением ждал, заметит ли его этот добродушный с виду и совершенно непримиримый в вопросах искусства человек. Когда Гардони поравнялся с ним, Дюла заметил, что он разговаривает сам с собой и даже что-то горячо доказывает. Сперва Дюла не решался прервать этот страстный монолог, но в конце концов у него не хватило сил противостоять искушению, и он окликнул Гардони:

– Добрый вечер, мэтр!

– А! Добрый вечер, сынок! – Старик поднял на Дюлу глаза, в которых явно читалось раздражение от неожиданной помехи.

– Прекрасная нынче осень!

– Что да, то да. Надо думать, вино в этом году выйдет на славу. Прошлогоднее-то никуда не годилось.

– Вы хорошо выглядите, мэтр.

– Ну а о тебе, в твои тридцать с чем-то, и говорить не приходится.

– Мне тридцать два.

– Ну вот, я и говорю.

– Но я уже лысею.

Гардони протянул Дюле руку. Жест этот выражал нетерпение, мэтр явно сожалел о потерянных даром минутах.

Торш не сводил со старика пристального взгляда, словно молил заметить его, заинтересоваться его делами, его ролями. Ведь он как-никак один из популярнейших актеров страны, и какая бы роль ему ни досталась, он всегда играл так, что публика сходила с ума. Разве он виноват, что ей не нужен Чехов?

Однако напрасно стоял он, цепляясь за руку старика, как утопающий за соломинку, – тот ни о чем не спросил.

– Всего хорошего, сынок. – С этими словами Гардони высвободил руку и пошел дальше.

Дюла смотрел ему вслед. На секунду у него мелькнула мысль догнать старика и рассказать ему, что сегодня он очистился от грязи, годами налипавшей на душу, что он выучил всю «Трагедию» наизусть и сыграл ее самому себе, потому что мечтает стать таким актером, как…

Отойдя на несколько шагов, Гардони принялся оживленно жестикулировать, должно быть, продолжая прерванный спор с самим собой. Дюла устыдился своего порыва, ему захотелось поднять камешек и швырнуть его вслед неумолимому старцу. Он всегда знал: то, что он делает, – лишь отдаленное подобие искусства, но никак не оно само. Он понял это сразу, после первого же успеха. И все-таки сегодня, когда ему пришлось убедиться воочию, насколько равнодушен к нему настоящий художник, к горлу подступил комок. Он прислонился к дереву, еле держась на ногах. Вспышка гнева внезапно сменилась полным бессилием. Ему хотелось одного: догнать Гардони и умолить его дать ему роль Раба в «Трагедии человека».

Минуту спустя он устыдился собственной слабости и попробовал рассуждать здраво. Ничего не поделаешь – с иллюзиями приходится расставаться. В конце концов, если кто-то способен создавать хотя бы некое подобие искусства из этих мертворожденных пьес – это тоже не так уж мало. Безжизненные герои его усилиями оживают на сцене – это не проще, чем играть в классической драме. Горечь испарилась, теперь он гордился собой, с непривычным удовольствием ловя взгляды и перешептывания окружающих.

– Ну да, я ряжусь в маскарадные одежды Ласло Акли, – рассуждал он в каком-то странном яростном упоении, – зато ношу их, как мантию короля Лира. Это тоже надо уметь. Уж в этом-то сезоне я покажу, на что способен.

Он с волнением и радостью думал о той самой роли, которая не далее как сегодня утром переполняла его душу ненавистью. Акли в очередной раз изобрел для него нечто весьма своеобразное: юного женоненавистника, не желавшего слышать о женитьбе и в конце концов влюбившегося в удалившуюся от дел куртизанку. Не далее как утром ему сильнее всего хотелось надавать Акли за это сочинение по шее, а теперь он мечтал поскорее начать репетировать. Он решил по возвращении домой первым делом позвонить Акли и сказать, что роль ему очень нравится и он постарается сыграть так, чтобы театр стал местом самого настоящего паломничества.

Он уже сожалел о своей затее с «Трагедией», о дурацкой идее учить Мадача наизусть. Его раздражала собственная детская слабость, заставлявшая перечеркивать весь пройденный путь.

Он отправился домой. У самых дверей его окликнул чей-то голос:

– Здравствуйте, господин артист…

Дюла обернулся. Перед ним стоял господин Шулек, с черной повязкой на левом глазу, в темно-коричневом грубом пальто, бордовой рубахе, огромных, разбитых штиблетах, с совершенно седой головой. Да, господин Шулек собственной персоной стоял у ворот с неуверенной улыбкой на изрезанном морщинами лице, не зная, куда девать руки от смущения.

– Узнаете, господин артист? – робко пробормотал он.

– Господин Шулек! – воскликнул Дюла, обхватив старого друга руками, словно большого бурого медведя, вставшего на задние лапы. – Господин Шулек, как вы сюда попали? Боже ты мой, ну и ну…

От радости у Дюлы перехватило горло. Он все никак не мог поверить, что перед ним не кто-нибудь, а господин Шулек, растроганный и неуклюжий, с закрытым от волнения единственным глазом.

– Я сперва в театр зашел, там мне адрес дали. Вот я и пришел, господин артист…

Торш дружески пихнул его локтем.

– Уж не собираетесь ли вы всерьез именовать меня господином артистом, господин Шулек?

– Ну, вы же теперь знаменитость…

– Чушь! Рассказывайте скорее, как там все остальные? Дядюшка Али, Хермуш?

Дюла потащил господина Шулека в дом. Они вышли на балкон, и бывший «родитель» приступил к рассказу о событиях последних лет:

– Знаете, сэр Коржик, ничего, что я вас называю по-старому? – жизнь нас с вами далеко раскидала. Вы про нас забыли, писать перестали, а там и мы тоже… Ну да что говорить… Я вам все по порядку расскажу, что с тех пор было… Начать с того, сэр Коржик, что дядюшка Али и Хермуш оба померли. Да, так оно и есть, не удивляйтесь, сэр Коржик, померли оба, ну а я не захотел тогда в Сегеде оставаться, мы ведь с ними были – вам-то что разъяснять – прямо как братья родные.

Торш прислонился к стене и слушал, не говоря ни слова.

– Хермуш – тот нормально помер, как все люди. Болел долго, в больнице лежал, там весной и помер. Знаете, у него ведь легкие никудышные были, а тут еще пыль театральная. Чахнуть стал на глазах. Ему бы в санаторий! Так ведь свинство какое! Больше чем на год нипочем не хотели отпустить. Он тогда только посмеялся. Потом в тубдиспансер попал, знаете, это там, где сосны растут. Полежал немного, потом вышел, потом снова туда попал. Ну а потом… чего говорить… К весне совсем плохо стало… а там… Ну, в общем, сами понимаете.

– А… а дядюшка Али? – с трудом выдавил из себя Дюла.

– На сцене помер. Знаете, все тогда говорили: вот, мол, красивая смерть. Театральная. После спектакля дело было, недавно, всего полгода назад… В тот день «Белого коня» давали. Ну вот, стали мы декорации разбирать. Несу я боковину и вдруг слышу – летит что-то сверху, с колосников. Так быстро все приключилось, я и остановиться не успел. Веревка какая-то развязалась, вот задник с озером и свалился. Дядюшку Али по голове деревянной жердью садануло. Как стоял на месте, так и упал. Раны-то и видно не было. Сказали, сотрясение мозга. Так в себя и не приходил. Похороны красивые были. Вся труппа собралась.

– А мне не написали…

– Да ведь я думал…

– Что?

– Знаете, сэр Коржик, я думал, вы все давно позабыли. Как-никак пятнадцать лет прошло. Ну да чего говорить, и без того понятно. А про вас мы все и так знали. Читали, смотрели. Нам и довольно.

Господин Шулек умолк. Еще долго стояли они на балконе, не говоря ни слова. Стемнело. Внизу, по улице Штефании пронесся зеленый открытый электромобиль. На высоком сиденье безмолвно и чинно восседала пожилая супружеская чета. Эта допотопная конструкция появлялась на улице Штефании каждый вечер, словно по расписанию, и, проехав три раза туда и обратно, исчезала, подобно призраку.

– А госпожа Хермуш?

– Она теперь в театре уборщицей, – ответил господин Шулек.

Дюла не мог заставить себя посмотреть старому другу в глаза. Он не находил в себе сил нести ответ за те долгие годы, которые господин Шулек как будто привез с собою в кармане. Появление одноглазого декоратора выглядело абсолютно невероятным. Все вокруг плавало в странном, зыбком тумане, и сам господин Шулек казался скорее призраком, нежели человеком. Молчание длилось бесконечно долго. Наконец Дюла пришел в себя и решил, что лучше всего не говорить о прошлом. Оправдываться ему нечем. Он плохо обошелся с этими людьми, а ведь именно они сообща дали ему почувствовать, что такое отцовская любовь. Да, все это верно. И тут уже ничего не попишешь. Он взял господина Шулека под руку, повел его в комнату и зажег свет, чтобы показать свои апартаменты.

– Вот тут я и живу, господин Шулек, полюбуйтесь. Тут живет Дюла Торш, любимец публики. Оглядитесь-ка хорошенько! Отныне вы тоже будете здесь жить, потому что так надо, довольно вы горбатились в своей жизни, надо же когда-то и отдохнуть…

Господин Шулек пришел в замешательство:

– Я ведь к вам, сэр Коржик, за протекцией пришел. Пристройте меня в какой-нибудь театр, а там…

– Извольте заткнуться, господин Шулек! Одна из комнат – ваша. И еще надо будет быстренько заказать кое-что из одежды, не ходить же в этакой попоне. Ведь вы, господин Шулек – замечательный человек, куда лучше, чем я, это-то, надеюсь, вам ясно.

– Но я не хотел бы…

– Не бойтесь, без дела вам скучать не придется. Я ведь теперь ужас какой большой человек. Ни до чего руки не доходят. Чертовски я стал важный и знаменитый, господин Шулек! В кино без конца снимаюсь. А еще театр, еще выступления всякие. Очень вовремя вы приехали, господин Шулек. Я как раз секретаря подыскивал. А вы в театральном деле не меньше моего понимаете. Словом, моя судьба в ваших руках.

– Но…

– Кроме того, – продолжал Торш тоном, не терпящим возражений, – как вам, должно быть, хорошо известно, человек я слабохарактерный. Кто-то должен следить за мной, чтобы я не совершал ошибок… Знаете, чем вы займетесь первым делом?

– Чем?

– Закажете памятники на могилы дядюшки Али и Хермуша.

Дюла закрыл глаза и представил себе две мраморных доски. На одной из них будет Иисус, протягивающий руку Марии Магдалине, на другой – маленький упитанный носорожек. Он удовлетворенно кивнул своим мыслям, потом позвонил в ресторан Гунделя и заказал столик на двоих. Задумчиво глядя на своего нежданного гостя, он ни с того ни с сего поинтересовался:

– А помните, господин Шулек, как я играл в Сегеде Раба?

– Помню, сэр, – ответил господин Шулек и откинулся на спинку огромного синего кресла, словно погрузившись в пучину воспоминаний.

ГЛАВА 8

Отец и сын

Двадцатого апреля тысяча девятьсот тридцать второго года в одиннадцать часов утра на Западный вокзал прибыл сегедский скорый. На перрон ступил толстый мужчина в черном костюме с потешно закрученными усами. Он заехал в гостиницу «Континенталь», занес вещи в номер, тщательно расчесал несколько оставшихся волосинок перед пыльным зеркалом в золоченой раме, после чего спустился к портье и попросил соединить его с господином Торшем из Пештского театра. Ему повезло: Торш ответил очень быстро. Толстый господин взял трубку из рук портье, откашлялся и спросил неожиданно грубым голосом:

– Алло, это Дюла Торш?

– Да, это я, – с другого конца провода прозвучал почти тот же голос.

– Говорит ваш отец, – продолжал господин. – Геза Торш, из Надьвашархея.

Этот холодный, иронический голос прорвал толщу прожитых лет. Дюле померещилось, что он слышит сквозь время самого себя. Он тупо уставился в телефонную трубку.

– Мне нужно побеседовать с вами, – продолжал тем временем такой ненавистный и такой родной голос. – За этим я приехал в Будапешт.

– Я готов…

– Когда мы могли бы встретиться?

– Когда вам угодно, отец…

– А прямо сейчас?

– Пожалуйста.

– В таком случае назовите место.

– Здесь, в театре, в моей уборной.

– Хорошо.

– Я буду ждать вас у входа. Пойдете по улице…

– Найду.

Он положил трубку.

Дюла тотчас договорился с режиссером, и утреннюю репетицию отменили. Весь театр пришел в сильное волнение. Не было человека, который не знал бы, что Дюла не видел отца с тринадцати лет. Актеры прильнули к окнам, чтобы наблюдать «сцену» встречи. Те, кому не хватило места, пристроились в воротах домов по другую сторону улицы. Все с нетерпением ожидали знаменательного свидания.

Дюла стоял у калитки, на самом солнцепеке. Ветер бесцеремонно трепал его спутанные волосы. Он стоял, заложив руки за спину, неподвижно глядя в сторону бульвара. Наконец из-за угла показался Геза Торш и, опираясь на тяжелую черную трость, уверенно направился к театру. Ослепительный солнечный свет сыграл забавную шутку: человек в черном приближался к Дюле, а со стороны казалось, будто к нему приближается его собственная тень. Дюла был потрясен этим необычайным сходством. Он стал точно таким же, как отец. Фигура, лицо, взгляд, лысеющая голова – за прошедшие десять лет отец и сын полностью уподобились друг другу. Увидев его, Дюла едва не рассмеялся, хотя в общем-то ему было совсем не до смеха. Он как будто бы заглянул в зеркало и увидел самого себя в гриме шестидесятилетнего старика.

Геза Торш тоже узнал сына без труда – отчасти благодаря сходству, отчасти потому, что не раз видел его портреты в газетах. Он оперся на трость, приняв почти театральную позу, и, выражая всем своим видом презрение, холодно приветствовал сына.

– Добрый день.

– Добрый день, отец, – отрывисто произнес Дюла.

Ни один из них не протянул другому руки. Зрители, затаив дыхание, наблюдали, что будет дальше. Отец и сын изучали друг друга, не обнаруживая ни малейших признаков смущения. Можно было подумать, что эта сцена – всего лишь продолжение той, что разыгралась в театральном саду двадцать лет назад. Правда, время с присущим ему дурацким юмором подшутило над ними, но глаза, исполненные ненависти и презрения, сверкали точно так же, как тогда, после пощечины.

– Где мы можем поговорить? – Геза Торш раздраженно стукнул тростью о мостовую.

– В моей уборной. Прошу. – В следующее мгновение дверь захлопнулась, скрыв обоих Торшей от множества любопытных глаз.

В Дюлиной уборной явственно ощущалась секретарская рука господина Шулека. За последние годы господин Шулек стал большой знаменитостью. Дюла Торш передоверил ему все свои дела, и новоявленный секретарь вел их с необычайной аккуратностью.

Уборную он обставил подлинной барочной мебелью. По стенам в тщательно продуманном порядке были развешаны фотопортреты господина Артиста в разных ролях, слева и справа от зеркала красовались мастерски выполненные карикатуры. В дальнем углу господин Шулек устроил нечто вроде салона с приятным, располагающим к беседе освещением. На маленькой изящной этажерке можно было найти любой литературный или театральный журнал.

Геза Торш уселся в кресло, оперся подбородком на трость, беглым взглядом окинул уборную и заговорил:

– У меня не было ни малейшего желания с вами встречаться. Тем не менее я вынужден был приехать. Если позволите, я объясню, в чем дело.

– Извольте.

– Повторяю, я приехал в Будапешт не по собственной воле. Я вынужден был приехать, чтобы выполнить свою единственную обязанность перед вами.

– Отец! – невольно вырвалось у Дюлы.

– Не забывайтесь, прошу вас. Я еще раньше хотел предупредить: у вас нет оснований называть меня отцом.

Дюла ничего не мог понять. Он сам приехал к нему, лед спустя двадцать два года наконец тронулся, он хочет говорить с ним и все же всячески подчеркивает, что они чужие. Ненависть, ровным пламенем горевшая в Дюлиной душе все эти годы, не угасла и сейчас. Пламя поникло лишь на какую-то долю секунды. Необъяснимый порыв миновал. Дюла откинулся на спинку стула, скрестил ноги и ответил таким же ледяным тоном:

– Слушаю вас. Говорите.

– Так. Откладывать некуда. Дело в том, что пять дней тому назад умерла ваша мать.

Геза Торш опустил голову, еще сильнее сжал трость и продолжал:

– Это произошло внезапно. Сердце отказало. На полчаса она пришла в себя, а потом уснула навеки. Ничего нельзя было сделать – так сказали врачи.

Дюла оцепенел. Он не мог ничего сказать, не мог пошевелиться, будто связанный по рукам и ногам. Последнее письмо от матери пришло недели две назад. О болезни в нем не было ни слова. Он собирался написать ей вчера. Вчера, когда она уже была мертва. Отец швырнул ему в лицо страшное известие – это была та же пощечина, только на этот раз Дюла не смог выдержать удара, не сумел сдержать слез и бежать ему было некуда. Сквозь стиснутые зубы вырвалось рыдание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю