355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Берг » Момемуры » Текст книги (страница 20)
Момемуры
  • Текст добавлен: 11 июля 2017, 14:30

Текст книги "Момемуры"


Автор книги: Михаил Берг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)

Представь себе парадокс – пока он сидел, его опубликовали всего, до последнего рваного черновика: как же, кому неинтересно прочесть книгу, за которую человека посадили? А ему даже некому показать свои книжки, не с кем поговорить по телефону, и при этом такая наивность – “меня ввели в заблуждение, меня обманули, если бы я знал, как все кончится, то вел бы себя иначе”. “Что, не писал бы то, что писал?” – “Не знаю, может быть, и писал, но не торопился бы все это показывать, а тем более печатать. Работал бы один, а почему нет, в тишине и затворничестве, как монахи живут, обтачивая каждую фразу, доводя каждую страницу до возможного совершенства. И только когда бы почувствовал – все, финиш, приехали, больше в литературе я ни на что не способен – взять и выйти из укрытия. Заранее ко всему подготовиться, знать, что жизнь больше ни на что не нужна, кроме как – ну, не знаю – рамки для своих произведений, что ли? А раз так – будь что будет”. А я, слушая его монолог, все думал про себя, сказать Трика или нет, что так не бывает, что всем в жизни, хорошему и дурному, он, скорее всего, обязан своему кругу, который сварил его, как суп – горчит, в горле першит, а кушать-то хотелось?

Испросив разрешение, Трика начал читать мне те отрывки, которые написал за год. Мне было грустно и странно: то же самое, что и раньше, проза балансировала на грани китча, опять какой-то памфлет, опять сложные упреки пространству, а я все думал, что прощаюсь сейчас навсегда с чем-то важным, неповторимым и чудесным; было жаль его, себя, всех нас.

Мы продолжали разговаривать, но уже под телевизионный фильм, где была занята его жена, сидевшая pядом, – робкая, молчаливая, потухшая, она старалась не мешать говорить ему с редким гостем, чтобы он наговорился впрок, насытился, перестал терзать ее и себя. В ней ощущалась та же болезнь осторожности, скованности, и, поверь, я не мог узнать нашу Люси, Люську, с которой мы так сблизились в Сан-Тпьере, теперь мы опять были разделены осторожным “вы”, ибо она боялась близости и откровенности, что так легко переходила в боль и муку. Фильм был глупый, проходной, неудачный. Здесь же сидела дочь Люси от второго брака, которая называла Трика папой, но при ней нельзя было говорить о тюрьме, ибо ей сказали, что папа был в длительной командировке. Старо как мир. Банальный вариант трагедии. Она задавала вопросы по ходу действия, Трика осторожно отвечал. Всем было ясно, что фильм плох, но он изворачивался, ему не хотелось обижать жену, он говорил, что это, наверное, такая режиссерская манера, что любая точка зрения имеет право на существование, можно снимать и так, отыскивал удачные места, успокаивал, что дальнейшие серии наверняка много прояснят. В словах не было свободы, все боялись неловким движением разрушить что-то хрупкое и последнее, что осталось. Они прижимались друг к другу с тягостным и неловким чувством, понимая, что больше у них ничего нет. Грустно и тоскливо. Я бы давно ушел, но боялся обидеть, не хотелось их огорчать. Наконец стал собираться. Трика решил меня проводить, я отговаривал, но он все равно пошел. Уже в дверях я вспомнил о жившем у них раньше спаниеле. “Да, а где ваша собака, как ее звали?” – “Атос, – он прижал палец к губам и оглянулся на дверь, – позавчера привязал у магазина, зашел на пять минут, вернулся – ни поводка, ни Атоса, Катька, понимаешь, очень переживает”.

Была ночь. Темно. Снег. Хрустело под ногами. Быстро дошли до станции. До следующей электрички было порядочно, одет Трика был легко, я уговаривал его вернуться домой, он не соглашался. Ходили по плохо освещенному перрону, он все что-то говорил, доказывал, упрекал, укорял, мне не хотелось возражать. Ничего не понял. Наконец подошел поезд. Трика махал сквозь размытые пятна на стекле, поехали, размытое очертание сдвинулось, поезд набирал ход, я отчетливо помнил, как не раз уезжал с этой платформы раньше, полный впечатлений и надежд, наэлектризованный общением, у нас все было впереди, еще был жив Халлитоу, они стояли здоровые и сильные, ничего не зная о будущем, кричали и беззвучно хохотали, экран окна сполз вправо, мелькнула рука и растерянное пятно лица, все кончилось. Последние фонари, поезд окунулся в дребезжащую темноту, почти пустой вагон, ночь новой эпохи, новой эры, думал я, думал, вспоминал, по инерции подбирая доводы, которые помогли бы ему что-то понять, цеплялся, но мысли соскальзывали, не находя опоры, помочь другому труднее, чем себе, никто, никому, ни в чем не может помочь. Жаль. Господи, помоги ему. Я закрыл глаза. Остановка. Вышел. Прошел под дряблым желтым светом фонарей, спустился с перрона и пошел к темноте».

Религия и литература

Узкоспециальный характер нижеследующего материала вынуждает нас отметить его соответствующим указателем, дающим возможность читателю, чуждому утомительной стихии нравственных саморефлексий, по плавной дуге перенестись в многообещающие объятия фразы «Теперь, спустя столько лет...», которой начинается следующая глава «Бесы».

Более того, бурный и стремительный процесс секуляризации, охвативший в последние годы не только Россию, но и все ее бывшие владения, очень быстро низвел религиозную тему с пьедестала основного шрифта в петит чисто служебных разделов, куда непосвященные заглядывают разве что в приемных зубного врача, либо желая последний раз убедиться в правильном решении, прежде чем полученная из рук наcтырного миссионера брошюрка навсегда успокоится на дне мусорного бака. Даже, казалось бы, вечная функция религии как «основного комментатора человеческого пути от жизни к смерти» и то теперь ставится под сомнение не только такими оголтелыми философскими умами, как Рене Гарр или Фридрих Васильев.

Так, по данным справочника «Новая Россия в цифрах и красках» (изд. «Вся Москва») количество прихожан православной церкви в прошлом году вдвое превышало занимающихся дельтапланеризмом, а прихожан католических соборов и лютеранских костелов взятое вместе уступает числу впервые открывших для себя радости виндсерфинга.

Однако дело не только в том, что русской православной церкви не привыкать к ухабистой дороге, и не в том, что несколько нижеследующих цитат из некогда знаменитого справочника Карла Буксгевдена принадлежат времени, предшествующему не только последнему падению влияния русской церкви, но и предшествующему этому падению невиданному взлету интереса неофитов к религии, что придает всему последующему изложению особо пикантный характер. Писателю, как пишет Дик Баркли, «никуда не деться от пристального взгляда небытия, хотя небытие для него подчас не менее сладко и плодотворно, чем солнце для всех прочих».

Делая доклад на ежегодном римском симпозиуме «Верования и предрассудки современных писателей», профессор Стефанини утверждал, что «нет существа менее современного, чем писатель (как бы успешно не развивалось его прихотливое творчество, в жизненной плоскости любому автору не уйти от непреложного факта смертности)».

Всех смертных можно разделить на два класса, тех, кто в конце концов смиряется с неизбежностью смерти, и тех, кто всю жизнь пытается победить ее.

Как сказано в справочнике лорда Буксгевдена, писатель редко когда является существом гармоничным, для которого писание – лишь одна из возможных форм существования. Большинство писателей (как мы видим из приведенной князем Львовым таблицы в конце справочника) начинают свою писательскую карьеру с убеждения, что кроме литературного труда больше на свете для них ничего не существует, потому как литература есть лучший инструмент в борьбе со смертью. И до определенного момента живут только для того, чтобы писать, рассматривая жизнь в качестве ковровой дорожки, ложащейся под ноги их писаниям.

Однако, как мы видим из следующей таблицы, подавляющее большинство писателей, добившихся успеха, в конце концов проживают (или даже лучше – прожигают) это убеждение насквозь, с неизменным сожалением понимая, что для смертных подобное убеждение не более, чем иллюзия. И после мучительного водораздела начинают, по словам Марио Пирандело, «жить не для того, чтобы писать, а писать для того, чтобы жить» – то есть ставят известную форму вверх ногами. В соответствии с одной из заповедей, сформулированных князем Львовым для начинающих романистов: истинному писателю литература то же самое, что шест для акробата, балансирующего на канате над пропастью. Тем более, добавим мы, если этот писатель – колониальный.

Еще одна из таблиц справочника убеждает нас в том, что достаточное число колониальных писателей (как в прошлом веке, так и в нынешнем) не выдерживали состояния, метко названного Бейкером «состоянием очной ставки с литературой», и, рано или поздно, пытались спастись от холода одиночества, утепляя свои литературные изделия теплой метафизической или религиозной подкладкой.

Кому не приходилось просыпаться ночью для того, чтобы всегда с новой отчетливостью, понять, что скоро – год, два, десять – ты умрешь, жить осталось совсем ничтожную малость, самое лакомое, тревожное, неизведанное уже осталось навсегда в забытой гавани прошлой и беспечной жизни, а впереди, сколько бы образов и прекрасных слов ни рождал ум, скучная серая мгла, где нет ничего и никогда – понимаешь? – ни-ко-гда больше ничего не будет. Пиши – не пиши, упивайся вдохновением, правь корректуры, – тебя не будет больше никогда. Этот тихий ночной жутко-животный вой: «Я умру, умру-у!», с которым трудно справиться и самому изощренному уму, и родил в конце концов явление, метко названное Ральфом Олсборном «умственное христианство».

По мнению профессора Стефанини, «умственное христианство» начинается с ощущения обделенности (приперченной запретностью) – может быть поэтому нет для религии более удобного положения, чем то, когда она находится под запретом. Однако любой паллиатив плох именно тем, что, обещая победу, почти всегда приводит к поражению. И в лучшем случае «умственное христианство» приводит старательного и трепетного интеллектуального неофита к признанию, что в интеллектуальной сфере для идеи Христа нет альтернативы, что по точности и неопpовеpжимости с компасом его религии не может сравниться ни один путеводитель или указатель, но преодолеть интеллектуальный барьер он чаще всего не в состоянии. Его душа ощущает присутствие Бога, а ум покорен «умственным христианством», но соединить два берега без мощной искры, пробивающей предохранительную изоляцию, он не может.

Это весьма щекотливый момент (один из рецензентов игриво называет его пикантным), ибо, ощутив свое поражение, адепт «умственного христианства» неукоснительно попадает в легко уязвимое положение, открытое для искушений со стороны беса. Дело в том (и это доказывают приводимые лордом Буксгевденом диаграммы), что те, кто останавливался на пороге «умственного христианства», понимая, что дальнейшее от них уже не зависит (ибо обращение – это все же соитие, то есть движение с двух сторон), не получив знака, что они услышаны, не имея сил ждать, подчас начинали опасные попытки обратить на себя внимание, провоцируя молчащее небо, кощунствуя, как бы угрожая ему отпадением и предательством, то есть начинали еретический диалог с бесом. Или – по словам Томаса Мура – «кололи иголками нечто, чтобы убедить себя, что это нечто – живое».

Еще один раздел приведенной выше таблицы, с ехидным намеком набранный желтым шрифтом (хотя, возможно, цвет соответствует сохранившимся до самого последнего момента сомнениям, куда лучше отнести эту неугомонную братию), состоит из списка авторов (список возглавляется великим Вильямом В. Кобаком), занятых поиском «гармонии наоборот» (выражение составителя), то есть гармонии, построенной на отрицании традиционных ценностей. Иначе говоря тех, для кого «небо пусто, а тайна все равно есть» (примечание князя Львова).

Анализируя остроумные статистические данные справочника К. Буксгевдена, профессор Стефанини говорит о двух основных путях приближения к истине (или борьбы со смертью): 1) через инструмент веры и 2) с помощью воспроизведения слепка (или эха) гармонии (на стр. 234 князь Львов называет это «обратным поиском фотографического негатива Бога»). Примечательно, что адепты этих направлений сведены им в единую таблицу. Таким образом получается, что перекрестие «умственного христианства» чаще всего приводит к открытой двери, за которой (как мы видим на диаграмме) начинаются две бездны: одна черного еретического провала, а вторая – бездна гармонии, которая напоминает безбрежное море проявителя с проступающим со дна неясно-прекрасным обликом.

Но, снимая груз с души, спасает ли вера писателя как такового, всегда ли покой благотворно сказывается на функционировании (такое слово найдено самим Карлом Буксгевденом) таланта, или же смертельное беспокойство является самым лучшим катализатором состояния, названного Ричардсоном «мучительным блаженством несушки». Пожелтевший, с загнутыми от времени страницами справочник лорда Буксгевдена молчит.

И хотя современное положение религии трудно назвать даже унизительным, настолько ничтожно ее влияние как на общественную, так и на частную жизнь, вряд ли этот вопиющий факт можно использовать в качестве аргумента в споре четвертьвековой давности. «Истинно говорю Вам: если зерно не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода», – такой цитатой закончил свой доклад профессор Стефанини на симпозиуме «О верованиях и предрассудках современных писателей».

БЕСЫ

Закружились бесы разны

А.Пушкин

Теперь, спустя столько лет, никто толком не знает, с чего началась одна из самых иезуитских затей колониальной охранки, где кончик той спирали (хотя адепты эротической этимологии поправили бы нас, предложив другой эпитет),что обвела вокруг пальца многих, ибо виноватые, как водится, набрали в рот воды, ну а те, кто поплатился за свою легковерность – этим господам еще долго будет не до воспоминаний.

Теперь, когда добрая половина пресловутого клуба «Remember», в обиходе «Rem» (среди русских более известного под домашним именем «Памятца»12) отсиживается в местах не столь отдаленных, а остальные забились во всевозможные щели, надеясь переждать грозу, и не высовывают без особой надобности носа, нам с невероятным трудом удалось собрать по крохам мелкие разрозненные осколки событий. Они были названы «самой замечательной провокацией колониальных властей за послевоенный период» («Крисчен сайенс монитор») и «наиболее хитроумной ловушкой в духе и стиле П.Маккиавелли, если представить, что последний примерил мундир и, подмигнув своему отражению в зеркале, поступил на службу тайной полиции» («Дейли миррор»). «Сеанс массового гипноза» – так назвал свою статью в воскресном приложении газеты «Фигаро» профессор Мюнхенского университета герр Люндсдвиг (этот знаток колониальной литературы обладал, по его заверениям, наиболее точными сведениями, ибо имел осведомителей, глубоко, как катетер, внедренных в самые различные слои интеллигентского общества колонии). Поэтому серия его статей (за которую он получил премию французских книгоиздателей) зачитывалась до пошлых и лохматых дыр (еще один эротический символ Венеры), словно детективный роман с продолжением.

По мнению герра Люндсдвига, все началось с одного забавного звукового письма, тайно переправленного из Парижа в Сан-Тпьеру уехавшим в Москву братом Гамадрилом: письмо предназначалось его бывшему соредактору по подпольному журналу Вико Кальвино. В этом письме несколько наивный, но прекраснодушный и благородный член обезьяньего братства давал пространную характеристику современной русской эмиграции (описания с розовым подтекстом), Союзу за возвращение на историческую родину (СВИР), в который он вступил в Вене, расписывая и расхваливая его на все лады. И, очевидно желая поразить воображение своих слушателей (напомним, письмо звуковое – черная гибкая пластинка, запечатанная, вернее, вклеенная в черную пористую массу обыкновенной пластинки с боевиками-рок-н-роллами), а, может быть, просто расставляя все точки над «i», договаривался до того, что «среди нас есть такие замечательные люди, которые в свое время с оружием в руках боролись против жидовской диктатуры д-ра Виллио и генерала Педро, вступив в образованный с помощью французов особый коллаборционистский корпус».

Особенный шарм этой фразе придавало то, что сам автор звукового послания был наполовину иудеем, хотя и крещенным в православие, – что со звонкостью чистого удовлетворения было отмечено диктором во время показа о нем фильма по национальному телевидению. В угрожающе замедленном движении пленки (снимал, очевидно, притаившийся за банальной газетой оператор для особых поручений) он дефилировал по наклонной плоскости вниз (трогательный режиссерский прием) перед таможенными стойками аэропорта Сан-Тпьеры – на заднем плане маячили какие-то фигуры, человек с зонтиком, шуба с поднятым воротником, щелкающий замок кейса, – поддерживая поскальзывающегося и идущего как бы на носочках Вико Кальвино. А рядом, откинув назад распластанные и прилипшие к кадру белокуро-кинематографические локоны, шла прямая и стройная сестра Марикина.

О несомненной и даже подчас утомительной порядочности брата Гамадрила (вьющиеся волосы, удивленно детские глаза иудейского пророка на несколько лошадином лице, тонкая шея в треугольном вырезе пуловера, если снимали летом, и плащ с капюшоном, если в дождь) телезрители догадывались хотя бы по тому, что в качестве компрометирующих обстоятельств создателям фильма пришлось довольствоваться такими нищими деталями, как долг местному банку в несколько сотен песет, не погашенный перед отъездом, ссоры с женой (текст на экране – заявление жены – подавался увеличенным в стоп-кадре, и под строкой прочитывалось «он назвал меня беспросветной дурой»), а также тем, что, находясь уже в Париже, он звонил в Сан-Тпьеру с помощью одной монеты и магнитика, который присобачивался к таксофону сбоку (телефонная кабина, необычного вида автомат, тот же плащ с капюшоном, – телеоператор, очевидно, снимал сквозь стекло кафе, мелькающее с размытым названием через пару секунд).

Так как это был полный комплект его преступлений, представлялось очевидным, что с юридической точки зрения этот человек не менее святой, чем его библейский тезка. Возможно, ему ударила в голову моча (ибо святой в юридическом смысле всегда несколько безумен и неуместен в плане житейском), но именно этот нелепый поступок стал первым узелком всей последующей истории.

«Русской колониальной литературе, – пишет лорд Буксгевден, – давали право существовать, но до тех пор, пока она не связывалась с политикой, и в колонии это понимали все; но у тех, кто уезжал, “переворачивались песочные часы в мозгах” (Кирилл Мамонтов) и они, “пересекая роковую снежную границу”, разом об этом забывали». Только-только с угрожающим рыком была опубликована статья полицай-губернатора генерала Вогау, в которой рапортовалось о ликвидации двух самых активных русских террористических групп (на самом деле это были одетые в форму русских казаков юноши из спортивной секции, изучающие приемы русского рукопашного боя), и обещалось в самом скором времени расправиться со средой, это движение породившей.

По существу между русским патриотическим движением и русской островной культурой связь была весьма отдаленной. Две или три шумные акции русских боевиков (сторонники которых рекрутировались совершенно из другой среды, нежели окололитературная тусовка – в основном это были мальчики из бедных русских кварталов Сан-Тпьеры) достаточно скептически, если не сказать враждебно, были восприняты русской островной интеллигенцией. Пределом мечтаний русских на острове было свое представительство, своя, пусть самая микроскопическая, фракция в парламенте, о возможном создании которого иногда глухо проговаривались правительственные газеты, да право на выезд в Россию для желаюших и двойное гражданство для тех, кто уже считал колонию своей второй родиной.

Но колониальная охранка забегала вперед, желая обезглавить русское патриотическое движение, лишить его интеллектуальной поддержки, для чего и хотела дезавуировать русскую литературную среду в глазах не только Москвы, но и всей мировой общественности. Русских традиционно считали ответственными за любое преступление, совершаемое на острове. И не только с политическим оттенком, но и самое обыкновенное ограбление всегда объявлялось делом «этих мерзких русских». Каждый второй Джек-Потрошитель оказывался выходцем из Воронежа или Самары, в любой банде или преступной группировке непременно выискивался «хотя бы один Иван, не помнящий родства». Все финансовые аферы объявлялись делом рук Москвы, которая стремилась дестабилизировать положение в своей бывшей колонии; все фальшивомонетчики работали на станках, привезенных из России, а контрабандистов, даже не спрашивая у них паспорт, сразу отправляли в русскую тюрьму, оборудованную в бывших казармах Национальной гвардии.

Действительно, принадлежа к самой бедной, бесправной и угнетаемой части островного населения, русские активно участвовали и в организации игрового бизнеса (половина казино и залов игральных автоматов контролировалось русской мафией, которая не гнушалась взимать свои проценты и с уличных проституток, и с хозяев публичных домов). Да и русский рэкет славился особой жестокостью – от его вымогательств стонал весь островной бизнес. Однако утверждение известного идеолога островной сегрегации Стива Маркузе, что «преступные наклонности заложены в самом русском характере, как, впрочем, и в традиционном православном миросозерцании, где неуважение к земным благам является залогом неуважения к собственности как таковой», были с возмущением восприняты русской общественностью, которая вполне резонно возражала против того, чтобы всех русских красить одной краской. Да, русские совершали преступления, в том числе и уголовного характера, но – не больше чем другие национальные меньшинства на острове. И было понятно, что «русская пятая колонна» волновала воображение правительственных чиновников не сама по себе, а только ввиду ее связи с Москвой, от которой традиционно ожидались одни неприятности. Обыски, постоянно устраиваемые у патриотически настроенных русских, имели цель связать всю русскую общину с преступной идеей возврата острова под юрисдикцию Москвы, а то, что следователи с университетскими дипломами любое самое невинное стихотворение, если только в нем упоминалась Россия, толковали в терминах имперской пропаганды, уже никого не удивляло.

Возможно, именно поэтому в недрах охранки (если только не выше) и родилась идея объединить всех наиболее подозрительных, печатающихся в Москве авторов в один клуб «Remember», якобы c целью помочь им решить свои чисто профессиональные проблемы. А то, что поводом послужило неосторожное, недальновидное и безалаберное письмо брата Гамадрила, найденное в бумагах синьора Кальвино, стало лишь счастливой случайностью в весьма запутанной цепи действий тайной полиции.

Трехдневный арест, трое суток непрерывных допросов должны были помочь сломить упрямство Вико Кальвино, который, как предполагалось, должен был возглавить клуб «Remember», обеспечив своим авторитетом благопристойное прикрытие этой чисто иезуитской затее. Выйдя на свободу, побледневший, похорошевший, со сверкающими глазами синьор Кальвино, уже на ступеньках казармы Национальной гвардии, куда и был увезен, заявил накинувшимся на него журналистам, что был вынужден подписать отказ от дальнейшей издательской деятельности, что ознакомлен с оценкой своей литературной работы как несомненно преступной и направляемой враждебными силами из-за рубежей нашей страны, но отказался подписать протест против действий Москвы и дать отповедь зарвавшимся и злопыхательствующим эмигрантам из пресловутого «Союза за возвращение на историческую родину». О клубе «Rem» (который, конечно, тогда еще не имел никакого названия) и других сделанных ему предложениях он не упомянул ни слова. Очевидно, последнее и послужило основным условием освобождения. Одной рукой опираясь на перила, а другой на палку, он спустился с лестницы и, споткнувшись на последней ступеньке, упал в многорукое объятие друзей. Конец первой главы.

Таким образом, продолжает профессор Люндсдвиг, в предыдущем абзаце впервые замаячили пока еще неясные очертания некоего странного объединения русских литераторов, что по инициативе властей могло быть устроено в будущем при наличии доброй воли с обеих сторон. Интересуясь мнением специалистов, герр Люндсдвиг взял интервью у двух наиболее видных, сведущих и преуспевающих деятелей островной эмиграции (они пользовались неоспоримым, хотя и несколько противоречивым влиянием на последнюю волну русской диаспоры). У ныне покойного, а тогда проживавшего в Израиле главы школы евреев-каббалистов Аарона Исааковича Соковницера (наиболее известны его работы, получившие поистине международное признание, о связи геологических сдвигов в земной коре с мистическими антициклонами, коим он, в отличие и в противовес реальным антициклонам с нежными женскими именами, дает грубые и мужские). Всем памятен его уникальный, рассчитанный буквально по минутам, хронометраж знаменитого антициклона по имени «Иван Тишайший», в результате которого северный и южный полюса едва не поменялись местами (а из-за резкого таяния льдов посередине океана опять стали выступать очертания легендарной Атлантиды). Второе интервью дал не менее известный лауреат Нобелевской премии по разделу естествознания, энтомолог мистер Яксвянис (заслуженным почетом пользуются его исследования пернатых и многотомная монография о до сих пор мало изученной птице «гоголек»).

Оба интервью были взяты по телефону. И властитель дум из Лондона и его еврейский коллега из Тель-Авива сошлись во мнении, что, скорее всего, синьор Кальвино сделал единственно верный выбор: альянс с тайной полицией невозможен ни для науки, ни для искусства. Ибо если под чистый лист подкладывать скалькированный трафарет с латинским изречением «Кому это выгодно?», то становится понятно¦ что бы не затевали душители свободы, цель у них всегда одна – затянуть веревку на шее потуже. И желательно – чужими руками.

Однако то, что, как дважды два, было ясно знаменитым представителям колониальной оппозиции в эмиграции (кстати, это единственный и уникальный случай, когда несколько недолюбливающие друг друга – из-за неумения поделить лавры – мэтры сошлись во мнении), не казалось таким очевидным тем, кто не знал этого латинского изречения или делал вид, что не знает, и таких оказалось немало.

И молодой профессор Мюнхенского университета Карл Люндсдвиг, лишь несколько месяцев назад защитивший докторскую диссертацию на тему «Русская литература в рассеянии», взялся за небольшое расследование. По его мнению, события развивались следующим образом. О предложении, сделанном синьору Кальвино в резиденции тонтон-макутов, каким-то чудом стало известно чуть ли не всей русской общине. И неожиданно на это предложение откликнулись как раз те, кто гордо отстаивал преимущества именно свободной русской литературы над подцензурной, те, кто создал и выпускал в течение многих лет самый стабильный русский оппозиционный журнал в Сан-Тпьере: дон Бовиани и его редакция. Несколько месяцев тайных переговоров, очевидный торг, требование гарантий, и, наконец, русской общественности был приподнесен подарок – литературный клуб «Rem», сыгравший столь противоречивую роль не только в истории русской литературы, но и в истории всей островной эмиграции.

Как утверждает профессор Люндсдвиг, он раскопал историю этой провокации по старым подшивкам газет. Cобирая данные для биографии Нобелевского лауреата, восстанавливая по черточкам его портрет, отдельные высказывания, самые случайные упоминания о нем в письмах, неизвестных архивах и мемуарах, он наткнулся на любопытные материалы и, потянув за кончик незаметной, на первый взгляд, ниточки, выволок на свет всю подноготную. Короткая рокировка, длинная рокировка, белые направо, черные налево, подправить здесь, освободить там, еще немного сдвинуть, самую малость, больше света – и получился групповой портрет с массивной фигурой, занявшей весь верхний угол. Конечно, более всего его интересовала роль Нобелевского лауреата во всей этой истории.

«Ни минуты не сомневаюсь, – пишет глубокомысленный Дик Крэнстон, – что не только своей премией, но и вообще своим литературным созреванием Ральф Олсборн прежде всего обязан пресловутому клубу “Памятца”, упорно до сих пор именуемому клубом “Remember”, что только доказывает, как много значат деньги в нашем мире. Нет, я не хочу сказать, что репутацию можно испечь как пирог – подбери лишь специи, замеси тесто, поставь на огонь – но что делать, если жизнь – не рукопись, в ней не подчеркнешь несоответствие падежей, не отметишь волнистой чертой противоречия первой и последней страницы, в ней куда труднее поймать на неудачно подобранном слове или неточной, двусмысленной фразе».

«Взлет русской островной культуры, называемой теперь К-2, – читаем мы в юбилейной статье “Двадцать лет спустя”, – не отделим от клуба “Rem”, с какими бы темными целями тот не создавался. Клуб должен был сначала послужить лакмусовой бумажкой, а потом разрушить и расколоть русскую общину. И действительно, вольно или невольно, оказался для многих роковым испытанием, в то время как другие получили ускорение, тут же переместившее их с провинциальной орбиты на ту, о которой тайно мечтает почти любой начинающий автор, берущийся за перо со сладкими мыслями о славе».

«Надо ли говорить, как я был удивлен, когда узнал, что именно Боб Бовиани возглавил отчетливо провокационную акцию в виде создания клуба “Remember”, – написал в ответ на наш запрос Серж Доватор. – Да, он всегда, в том числе и в этой затее играл роль «серого кардинала», постоянно выставляя вперед кого-нибудь еще, но ведь шила в мешке не утаишь, и не только я, но и все, кто внимательно следил за развитием событий, были удивлены, что такой опытный человек попался на крючок с плохо насаженной наживкой, клюнув на приманку, фальшивое оперение которой было очевидно для любого постороннего наблюдателя».

«И все-таки, – читаем мы статью Сандро Цопани в “Мехико таймс”, – давайте будем беспристрастными: кризис К-2 наступил задолго до того, как начал функционировать клуб “Remember”. И валить сейчас все на одного человека – почти то же самое, что уверять, будто землетрясение начинается вследствие выстрела из охотничьего ружья. Если бы не история с этой провокацией – кто знает, может быть вся литературная деятельность К-2 прошла бы незамеченной, как еще одна микенская цивилизация, а Ральф Олсборн так и остался бы еще одним мало известным писателем с этнографическим уклоном, описывающим жизнь маленькой русской колонии на краю света, на Богом забытом острове».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю