355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Берг » Момемуры » Текст книги (страница 17)
Момемуры
  • Текст добавлен: 11 июля 2017, 14:30

Текст книги "Момемуры"


Автор книги: Михаил Берг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)

Одинаково опасным представлялось и верить ему, и не верить. Верить было трудно: ибо, несмотря на тщательную разработку каждого замысла, осуществлял он только сотую долю, сетуя, правда, лишь на нехватку времени. Не верить тоже: ибо, несмотря на фантастическую и авантюрную неправдоподобность его затей, ему удавалось осуществить наиболее неосуществимые – на первый взгляд – из них. Никто не успел сделать так много, никто не смог воспользоваться с такой полнотой теми туманными (и противоречивыми для многих) возможностями, что возникали в короткую постренессансную эпоху, осторожно именуемую новым временем. Хотя наиболее грандиозным делом представляется его журнал, который делался в Москве, а выходил в Париже и Нью-Йорке. Совершенно открыто, используя данные ему законом права. Сначала сравнившись в популярности с «Пари-матч», а затем обогнав «Нейшнл джеографи». Иллюстрированный, трехязычный, англо-франко-русский журнал художественного авангарда – и одновременно журнал современной кухни, аристократических сплетен, с дайджестом литературных новинок, краткой энциклопедией семейной жизни, с обзорными статьями всех важнейших аспектов науки, пеpемешанных с анекдотами, байками, занимательными истоpиями. Шикарное издание, выпускаемое в соответствии с самыми современными требованиями полиграфического дела. Настоящий журнал-монстр. Умный. Интересный. Неожиданный. Оказавший влияние на развитие не только современной живописи и литературы, но и ставший критерием политической состоятельности не одного десятка общественных и религиозных деятелей. Журнал, можно сказать, выпекал знаменитых фотографы и модных писателей, а кроме того дал миру двух премьер-министров и одного патриарха.

Один этот человек противостоял мифу о неделовитости русского человека, о неспособности его к деятельности широкого размаха. Да, его типография размещалась не на Красной Пресне, а на Монмартре. Жизнь без права на ошибку. Он не мог позволить себе оступиться ни разу: каждый его шаг контролировался КГБ и ОБХСС. Он должен был зарабатывать деньги на журнал открыто, честным путем. Спасало то, что авторы русских статей не требовали гонораров, зато их счета в швейцарском банке росли год от года. И то, что он мог заработать там, где пасовали все остальные. Каждый номер стоил целое состояние. При желании он мог бы стать подпольным миллионером. А он все тратил на журнал, который не приносил ему ни гроша. Типично русский бизнес. Перпетуум-мобиле наоборот. Бескорыстие, являющееся оборотной стороной коммерческого гения. Человек с большим будущим и неограниченными возможностями. Еще один человек-легенда. Он знал и умел буквально все. Энциклопедическая осведомленность в самых различных областях. Вы хотели узнать о способах бегства из Советского Союза? Пожалуйста, вам предлагается реестр возможных и уже осуществленных попыток. Причем каждый раз оказывалось, что он чуть ли не присутствовал при сборе вещей. Надувные лодки и матрасы, которые выбрасывались через иллюминатор ватерклозета лайнера, курсирующего по Черному морю. Обмен документов с переклеенными фотографиями с заранее поставленными в известность иностранцами. Путешествия в запаянных контейнерах и несгораемых шкафах с дипломатической почтой. Он знал и помнил даты, фамилии, имена. Экзотические и оригинальные попытки вызывали его восхищение. Полеты на планерах и самодельных самолетах. Он был в археологической экспедиции в Карпатах, а вечерами к ним приходил какой-то гуцульский паренек, прося разрешения выточить то одну, то другую дощечку или деталь на токарном или фрезерном станке. Ни с кем не вступая в контакт. Спокойно, молчаливо. Невзрачная внешность, челочка. По чертежам в журнале «Моделист-конструктор» он собрал одноместный самолет, использовав то ли подвесной лодочный двигатель, то ли мотор от мопеда. Перелетел через горы и не вернулся.

Другой случай: на лекции в шведском пен-клубе, которую читал бежавший из Союза диссидент, к докладчику подошел шведский аристократ, летчик-любитель, и предложил вывезти оставшихся в России жену и дочь диссидента. Фантастический план. Он пролетит над границей, сядет в условленном месте и возьмет на борт двух трясущихся от страха женщин. Подстрелят так подстрелят. Последний отпрыск вырождающегося рода шведских викингов. На фотографии точеные острые черты лица. Почти красив, что-то среднее между Аленом Делоном и Василием Лановым. Потом газеты называли его прекраснодушным авантюристом. Долго обсасывали подробности. Он собирался сесть в районе Чудского озера. Все должно быть сделано минута в минуту. Он садится и тут же взлетает, ждать долго – самоубийство. Москва дала согласие. В назначенный час он посадил самолет и стал ждать. Их не было. Вместо пяти минут он прождал четыре часа и улетел пустой. Оказалось, эти дуры все сделали не так. Долго распродавали вещи, торгуясь за каждую книжку, взяв с собой полное собрание сочинений Брокгауза и Эфрона, а также десятитомник Лескова, с двумя огромными чемоданами потащились на автобусный вокзал, собираясь ехать с пересадками, но на конечной станции нужный им рейс автобуса в последний момент отменили; поймали левака, но тот завяз по уши в грязи на какой-то проселочной дороге, ибо был сезон дождей. Короче, считая, что все равно опоздали, они вернулись назад. Диссидент ломал руки от отчаяния. Тогда летчик-ас решил попробовать еще, опять лететь вдоль границы, а потом пересечь ее в назначенном месте. Опять он садится, опять ждет, опять они не успевают. Кажется, они потеряли билеты и их, как зайцев, сняли с поезда, так как у них не оказалось нужной суммы на штраф, ибо от жадности они поменяли все деньги до последнего рубля, а взять штраф в долларах контролеры отказались. Потом этих дур можно было видеть на разных чтениях, они ходили вместе: дура-мать с дурой-дочкой, и на них показывали пальцем.

Он знал условия перехода границы в любом месте, так как побывал везде. Норвежские пограничники выдают бегущих по снегу советских военнослужащих, но не выдают гражданских. Финны выдают всех. Того капитана американского катера, который выдал перескочившего на его борт советского моряка, разжаловали в матросы, а адмирала, отдавшего этот приказ, уволили, присудив к огромному штрафу.

Будучи в свое время кинооператором для особых поручений, заброшенный на китайскую территорию, он снимал продвижение китайских войск к советской границе во время столкновения на Даманском. Вместе с двумя проводниками, ночью, перешел границу, увешанный аппаратурой, забрался на совершенно скрытую от взгляда снизу скалу с углублением над дорогой и снимал несколько суток подряд. В результате – благодарность командующего и медаль «За отвагу». Получая командировочные, он прикрыл четырехзначное число рукой. В Москве он видел, как проводилась ответная демонстрация около китайского посольства, пытался снимать, но ему запретили. За углом стоял грузовик с опущенными бортами, набитый баночками с чернилами и заготовленными плакатами. Желающие забирали чернильные «гранаты» и закидывали баночками окна посольства. Его приятель был свидетелем того, как китайские агенты вылавливали в парадном своего товарища. Китаец то ли учился, то ли работал по соглашению, но когда начались события, решил остаться в России. Несколько дней его дожидались в парадном. Интеллигентные китайцы в аккуратных выглаженных костюмах. Машина во дворе. Стояли, курили, холодно и спокойно оглядывая всех входящих в подъезд. Между третьим и четвертым этажами вторая засада. В одну из ночей несчастного узкопленочного невозвращенца запихали в багажник, и больше его не видели. Провожающий девушку приятель был свидетелем молниеносной упаковки.

Помимо того, что он был уникальным собеседником, постоянно вспыхивающим от фантастических и гениальных идей, он действительно обладал всевозможными талантами, расположенными в разных плоскостях. Когда у него болели зубы, он играл на гитаре труднейшие пьесы XVII века, и оказывалось, что он чуть ли не профессиональный гитарист-виртуоз, способный овладеть любым технически сложным пассажем, ибо в детстве долго играл на скрипке. По сути дела из подсобного материала он был в состоянии сделать патриарший посох, трудно отличимый от подлинного. И все-таки наиболее полно его дарование сказалось в плане его издательской деятельности: быть главой издательства, составленного из кусочков, без секретарей (его помощникам в Париже, чтобы заработать недостающие для выпуска журнала суммы, приходилось обременять себя трудоемкими, но хорошооплачиваемыми малярными работами), получая корректуры и сигнальные оттиски из-за границы всего на несколько дней, вынужденный постоянно скрываться и скрывать материалы от агентов сыскной полиции, которая так же постоянно трясла все его московские квартиры (сам он жил в двух комнатах в коммунальной квартире с женой и взрослой дочерью; остальными соседями, по странному стечению обстоятельств, оказались несколько наиболее видных московских диссидентов; но еще имел трехкомнатную квартиру-мастерскую в новостройках и несколько квартир любовниц, о которых знали немногие), а у него еще постоянно возникали идеи: то выпустить многотомную энциклопедию, содержащую статьи о реальных и вымышленных писателях. То предлагал создать странствующую типографию, закупив новейшее оборудование за границей, и издавать сериями: социальные романы, политические, порнографические, модернистские и так далее. Или разработать серию фантастических фейерверков в честь тысячелетия христианства на Руси, воплотив с помощью иллюминации знаменитую фреску Микеланджело.

Со стороны матери он принадлежал к двум различным ответвлениям рода чингисидов, наиболее известного в Европе княжеского рода литовских татар. Даже его детство окутано куревом самых фантастических арабесок и легенд. Рассказывают, что, учась в шестом классе, он привел в школу лошадь, а учась в восьмом – женщину. Лошадь, которая с трудом протиснулась в двери, долго ходила по гулкому вестибюлю и крашеным салатной сиротской краской коридорам, пугая учащихся и учителей и испекая на каждом шагу по одному конскому яблоку. В конце концов, испуганная воплями нянечки, лошадь попыталась взобраться по лестнице, но ее, предварительно смастерив помост из досок, выпроводили в окно. С женщиной он заперся после занятий в директорском кабинете, но им помешал сам директор, приведший для этих же целей учительницу младших классов.

Наиболее известны и популярны две приключившиеся с ним в доканонический период истории; одну можно назвать «Почему этот человек еще жив?», а вторую – «Заповедное место». Кинооператором он стал в армии, куда попал после того, как ушел с последнего курса Гнесинского училища по классу скрипки из-за травмы руки, ибо больше не мог рассчитывать на рост своей техники. Сняв в армии документальный фильм, он то ли послал его на конкурс, то ли, отслужив положенное, заявился с этим фильмом на студию и после просмотра был зачислен в штат. Став оператором для особых поручений, он по заданию военного ведомства делал съемки посещения какой-то особо запретной зоны делегацией командования. Вся территория была заминирована, за исключением нескольких отмеченных белыми плитами дорожек. Съемки проходили зимой. Снимал он, пятясь от надвигавшейся на него делегации, и не заметил, как сошел с дорожки и сделал несколько шагов по целине. Его остановил сердитый окрик какого-то генерала, недовольно указавшего на него командиру базы. Ткнув в него пальцем, генерал раздраженно закричал: «Не понимаю, почему этот человек еще жив?»

Вторая история также была связана со съемками где-то в Сибири. Из-за непогоды пришлось проторчать несколько суток на местном аэродроме, и приятель предложил показать ему одно заповедное место. Лететь надо было вертолетом несколько часов над необозримым лесным пространством в неведомую глушь. Вдали от каких-либо шоссейных или железнодорожных путей, окруженная кольцом самой современной автострады, находилась затерянная в лесу небольшая деревушка, всего полтора десятка домов. Он не поверил своим глазам: не заросшие мхом избы, а прекрасные кирпичные коттеджи с современными верандами, холлами, гаражами, у каждого хозяина по паре автомобилей. Дома были обставлены по последнему слову современного интерьера: японские кухонные комбайны, посудомоечные машины, стереосистемы, кондиционеры, застекленные холлы, жалюзи на окнах, одетые «по фирме» жители. В день, когда они прилетели, в Доме культуры, больше напоминавшем концертный зал в Венеции, состоялось общее ежегодное собрание. На сцене – стол с пунцовой скатертью, все как обычно, председатель сельсовета делал доклад и подводил итоги. Жители занимались охотой и другими промыслами. Слушали вяло. Он пропустил момент, когда в зале что-то изменилось. Не вставая с места, чуть слышным ворчливым голосом, прореженным уютной хрипотцой, с одного из задних рядов бубнил какой-то мужчина в ватнике и ушанке. Кого-то распекал. Приятель толкнул локтем в бок: «Это он и есть, Хозяин». Каким образом Хозяин приобрел сокровища, почему на его деньги не могли наложить руку власти – неизвестно. Вроде бы десять лет назад, пойдя в тайгу, он нашел там клад. Вернулся, сдал, как положено, золотые монеты государству и получил свои двадцать пять процентов. На следующий год – то же самое. Он уходил один, в ватнике, с ружьишком, и возвращался с набитыми золотом санями. За ним пытались следить – безрезультатно. Буквально растворялся в лесу. По самым скромным подсчетам он сдал государству монет на несколько миллионов. Себе не брал ничего. На его деньги был заложен Дом культуры, построены коттеджи и дорога, чтобы односельчане могли по вечерам гонять по этой автостраде на своих лимузинах. Номинально власть принадлежала сельсовету, настоящим хозяином был он. Каждому он назначал свою дополнительную зарплату. «Ты, Сенька, что семью забросил и вечерами невесть где шляешься, дьявол? Лодырничаешь, блядуешь? Никакой новой машины – и не проси. Заметано». – «Дядь Володя, так у меня кардан полетел и днище ржавое». – «Так ты же ее прошлой осенью купил? Надо было мастикой промазать, ручки приложить. Сказано, нет – значит, нет. До следующего года, там поговорим». Такому обзору подлежали все, не исключая секретаря парторганизации. Каждому по заслугам, по труду и нравам. Сам он жил чуть ли не в землянке, совершенно безразличный к тому, что есть и где спать. Когда вертолет взлетел и набрал высоту, стали видны игрушечные домики, окруженные двумя восьмерками – большой и малой, – автомагистрали, выложенные бетонными плитами. Заповедное место.

Подобных историй он знал бессчетное множество. Одно время решил было писать роман, стал составлять картотеку, но ее отобрали при очередном обыске. Ему удавалось почти все, ибо родился, очевидно, под самой счастливой звездой. Самая лакомая натура для романиста. Почти не существующий и не существовавший в России тип удачливого практического деятеля, который жил и работал с вызывающим зависть экзотическим аппетитом. Ему не нужна была никакая Америка или Европа, он именно здесь был на своем месте и имел все, что хотел. Конечно, как человек, очерченный буйным полетом фантазии, которой нужен простор, он, попадая на неблагодарных слушателей, наталкиваясь на стену непонимания, иногда на мгновение терялся, и лицо, вместо аристократической невозмутимости, приобретало оттенок какой-то детской растерянности: в такие минуты он походил на пупсика в вязаной шапочке, из кокона которого еще только должна была распуститься неумолкающая Шехерезада. Некоторых вводило в заблуждение разнообразие его интересов, ибо простыми натурами владеет иллюзия, что одаренный человек обязательно ограничен, как луч, который пробивается сквозь узкую щель и в котором, сверкая, плывут пылинки; но так чаще всего случается с теми, у кого талант, по словам Сидни Поллака, находится в «поющей сфере муз» и не вырывается за ее пределы. Его действительно снедала страсть первооткрывателя – почти все равно чего: нового минерала, уникального способа записи информации или никому не известного гения; поэтому когда он решил ввести в своем журнале литературную страничку и обратился ко мне с вопросом, кого я полагаю уместным опубликовать первым, я, не раздумывая, ответил: покойного Халлитоу.

Чем один писатель лучше другого, или, точнее, почему разные страницы вызывают разные по силе и цвету ответные пульсации, будто это не речевая структура и языковая сеть, а контурная карта иглотерапии? Я различал настоящего писателя по легкому раздражению, охватывающему душу, будто она обволакивалась облаком газированных пузырьков. Это облако затем переходило в почти болезненное покалывание, пока, наконец, душа не вздыхала полной грудью и не накатывало несколько нервозное, но блаженное возбуждение: какое-то чередование теплых и холодных потоков, чьи дуновения буквально за несколько секунд способны были вызвать иллюзию обновления всего существа. Что делать, если мы знаем только два блаженных состояния: соединения с собой и освобождения от себя.

До смерти Халлитоу знали всего несколько человек, и мало кто отдавал ему должное. Когда он умер, посыпались статьи, некрологи, о нем как-то сразу заговорили, сразу несколько издательств решили выпустить подготовленную им самим книгу, но вот прошло уже несколько лет, книги нет, да и о нем вспоминают все реже и реже. Он родился за неделю до войны и детство провел в Сибири, кажется, под Новосибирском. Один из авторов пространного некролога утверждает, что Хал (так звали его друзья) был баловнем семьи; как лейтмотив возникает мотив переодевания в любимую бархатную курточку. Она то снимается, то надевается вновь, рвется в торжественный момент по шву, некстати забывается в гостях. В ней герою то жарко, то холодно, а материал курточки – гладкий, нежный, переливающийся, очевидно, как-то соответствовал его впоследствии проявившемуся дарованию.

Другой мемуарист отмечает, что ни в одном отрывке прозы, который можно идентифицировать как автобиографический, не появляется облик отца. Возможно, отец погиб на войне, возможно, бросил семью и пропал без вести, но его отсутствие очевидно, как вспомогательная пауза, как вымаранный абзац или зияющее пустое место, вроде пропущенной ударной стопы. Бархатная курточка, женское воспитание, маленький барчук в провинциальной рамке. Не представляю тех спектаклей, которые Хал впоследствии поставил, но и в них, очевидно, было тоже что-то бархатное, намеренно слабое, чуждающееся световых эффектов, с акцентом на жест, мимику, разговорную интонацию. Он был учеником Ромма, режиссером и автором нескольких пьес в театре пантомимы, в театре глухонемых, в той театральной студии, что долгие годы вел. Один из мемуаристов утверждает, что несмотря на разницу в возрасте (будучи, очевидно, гораздо младше Халлитоу) он, преисполненный к Халлитоу приязни, не мог отделаться от налета покровительственного отношения к нему, и достаточно остроумно замечает, что испытывал подчас удивленно-недоверчивое почтение, перемешанное со снисходительностью, какое у обыкновенного мужчины вызывает неожиданно талантливая женщина. А еще через три страницы признается, что вообще постоянно опасался своеобразной влюбленности Халлитоу в него, боялся оставаться с ним наедине, хотя и оговаривает, что в этой влюбленности не был уверен, да и, кроме писаний самого Халлитоу, никаких доказательств его гомосексуальности не имел.

Сразу после смерти Халлитоу неизвестно откуда появилось несколько женщин, каждая из них уверяла, что являлась чуть ли не его невестой или даже невенчанной женой. Одна из них, также подвизающаяся на ниве изящной словесности, написала пьесу, не лишенную нескольких острых мест о Халлитоу и его образе жизни, где утверждала, что ее кумир почти равно делил привязанность между полами, отдавая небольшое предпочтение своему. Сам я несколько раз видел Халлитоу в окружении разных женщин, несколько раз он приходил провожать меня на вокзал, сопровождаемый очередной молчаливой незнакомкой, ибо в отношении к нему женщины вели себя восторженно, с преданностью и обожанием заглядывая в глаза. Очевидно, он действительно обладал магией воздействия на окружающих, отчасти используемой им для работы с заикающимися, которых он, как дефектолог, умудрялся вылечивать в несколько сеансов. Очевидно, на женщин (помимо известной притягательности таланта) производило впечатление соседство вспыхивающей на мгновение, как пульс, силы с присущим ему обаянием слабости, трепетности, подчас даже торопливой суетности; женщины считали его подругой, общение с которой таит приятные неожиданности. И конечно, каждой хотелось победить его, полностью перетянув на свою сторону.

Сразу после выхода в свет «Колониальной ночи» полиция нравов попыталась возбудить против него уголовное дело «о растлении и совращении юношества», но доказательств так и не получила (если они вообще имелись), хотя были опрошены все члены студии и актеры, с которыми он работал. Весьма соблазнительной представляется попытка представить эротико-гомосексуальный подтекст его писаний как изысканную мистификацию, разыгранную с блестящим и вводящим в заблуждение правдоподобием, тем более что страсть к розыгрышам и ложным ходам была присуща ему в полной мере (так, нарушая либеральное табу, он позволял себе провоцировать примитивные реакции антисемитскими и антиколониальными пассажами, тут же, правда, подсекая их под корень); но эти мистификации обладали прочной атласной подкладкой реального чувства, так что, скорее всего, в его писаниях есть все же привкус автобиографического свойства.

Хотя, как справедливо замечает автор одного пространного некролога (более, правда, сбивающегося на запоздалую статью либо признание в любви), Халлитоу строил свои произведения так, чтобы они вызывали иллюзию подлинного документа, скажем, доноса на самого себя, письма, отрывка из дневника или незаконченных воспоминаний. Не знаю, кому из писателей (и не только современных) удавалось столь точно воссоздать щекотливую иллюзию искренности, безыскусности, почти вынужденного признания у – несомненно вымышленных – персонажей. А достоверности пронзительно лирических откровений служили, конечно, те многочисленные грубо эротические, почти натуралистические описания гомосексуальных переживаний и соитий, без которых хлопья лирических признаний смывались бы холодной водой недоверия. «Мыльная пена, – уверяет нас Б.У. Летт, – достоверна только на небритой щеке, как, впрочем, и кровавые порезы от торопливого бритья». Весьма остроумно один из мемуаристов замечает, что «грубыми деталями автор как бы спасает, уравновешивает пронзительный и откровенный шепот раненой души, приводит в состояние неустойчивого равновесия чашечки разнокалиберных весов». Туда же отнесем такие писательские приемы, как намеренно неграмотное написание слов по слуху: «миня» (вместо «меня»), «мущина» и так далее, а также косноязычный и прихотливый синтаксис, создающий совершенно уникальную разговорную интонацию прозы, ориентированную не столько на просторечие провинциала, сколько на своеобразное дополнение жестом пропущенного слова. Вот это появление жеста, выраженного словом, в моменты «бессилия слов» и является, несомненно, ударной стопой завораживающей интонации, что аккомпанирует сама себе непроизвольной мимикой души, помогает толчками, рывками, заламыванием рук, добиваясь невиданной иллюзии достоверности. Однако я не могу согласиться с патетическим автором самого слезливого некролога, что «все вдохновенные произведения покойного достойны одинакового восхищения» и что, несомненно, настанет время, когда «отрывки из его стихов и прозы будут заучиваться школьниками наизусть». Суть не в том, что не все его опусы нравились мне одинаково, и я не уверен (хотя после смерти Халлитоу не перечитывал его сочинений), что целиком способен принять даже лучший из них. Просто я полагаю, что трудно сыскать писателя, более противопоказанного читателю, ищущему в книжках устойчивости либо подтверждения правильности своих убогих жизненных правил, чем Халлитоу.

Однако для меня это не компрометирующее противоречие, а извинительная подробность, та ложка дегтя, которую неукоснительно затягивает водоворот любой бочки меда. Мы встретились с ним на миг, чтобы тут же разойтись, как створки раскрываемого веера: он пытался литературе привить форму документа или пронзительной исповеди, в то время как другие в реальном персонаже смаковали пародийные черты литературных героев, а жизнь представляли в виде исчерканного писательского черновика. И несмотря на все возможные оговорки (а может, и благодаря им), я считаю его восхитительно изысканным писателем, состоявшимся на зависть и недоумение всем, не вопреки неожиданно стремительному выходу за дверь, в мир иной, а именно благодаря ему.

Это изумительное чутье, присущее только тонким натурам, – уметь уйти тихо и непринужденно в самый подходящий момент. С мрачной веселостью подчеркнул я заключительный абзац одного из некрологов, в котором автор достаточно безапелляционно восклицал, что вот «еще один поэт погиб от недостатка воздуха, не выдержав неравной схватки с железной жизнью». Ничего не поделаешь, приходится согласиться с известным высказыванием С. Льюиса: «Раз пока у человеческого рода стопроцентная смертность, то нечего особенно удивляться, если это происходит рано или поздно». Исполнить сцену смерти с таким неправдоподобным вкусом удается немногим: солнечным июньским полднем, идя по центральной московской улице с тонкой папочкой под мышкой (это была ночью законченная пьеса, построенная на стропилах старинной сказки Одоевского «Городок в табакерке»), он внезапно упал и, несмотря на свой «вийоновский возраст», через несколько минут умер. Окружившие его москвичи с недоверием наблюдали судороги и рывки ног, считая, очевидно, что молодой светловолосый человек с лицом «юноши-инока» (еще один образ из уже упомянутого некролога) просто перебрал лишнего, как говорится, с бодуна, и мистифицирует их, желая вызвать незаслуженное сочувствие. Кстати, ему действительно удавались совершенно неожиданные для окружающих пассы: когда однажды участковый милиционер принес ему повестку, он, открыв дверь и увидев знакомый мундир, упал в настоящий обморок, столь соблазнительный для особ в интересном положении, и банально усатому участковому пришлось хрестоматийно прыскать холодной водой из кружки ему в лицо и расстегивать тугой воротник.

Следующие несколько писем приводятся нами не столько потому, что имеют непосредственное касательство к вышеописанным событиям и в той или иной степени характеризуют действующих лиц (и одновременно являются доказательством существовавшего между ними эпистолярного моста), но потому, что предлагают несколько иную версию, ибо являются непосредственным откликом на случившееся. Автору первого письма10 принадлежит честь быть первым автором статьи о Халлитоу (которую Халлитоу, правда, сам так и не увидел), и, как утверждают те, кто перебирал архив покойного, последнее, что он писал, – было его письмо к NN. (обозначим таким весьма тривиальным образом нашего адресанта). Письмо незаконченное и нам до сих пор неизвестное, ибо теперь этот архив практически никому не доступен. Письма приводятся с небольшими комментариями и сокращениями личного порядка, не имеющими отношения к затронутой теме. Мы начнем цитировать это письмо, являющееся, очевидно, черновым вариантом будущей рецензии, как раз с того места, когда прелюдия обязательных экивоков и приветствий истощила себя, оркестр настроился играть всерьез и без околичностей принялся за дело.

«У меня возникло желание написать кратенькое предисловие к Вашим стихам, – пишет NN. строгим, и мы бы даже сказали нравоучительным почерком, – а затем предложить «все вместе» для публикации в одном колониальном оппозиционном журнале. Признаюсь, что понимание Вашей поэтики приходило ко мне некими волнами, каждая из которых как бы «срывала очередную туманную оболочку, пока суть предмета не обнажилась полностью».

Как и любой читатель, уважаемый г-н Халлитоу, я считал, что «знаю», каким должен быть настоящий стих. Плотная, без пустот и междуоконной ваты, поэтическая строка; звенящий хрустальным боем словесный образ; своя собственная авторская поэтическая интонация – легкая зыбь на водной поверхности. Любителю русской колониальной поэзии ХХ века трудно прочитать Ваши стихи, г-н Халлитоу, и не удивиться. Действительно, они производят странное впечатление. Вместо плотной, как строй, поэтической речи – мягкая, точно пуховая подушка, строка. Не освященные высокой поэзией разговорные слова падают свободно, словно идущий снег. Ухо напряженно ждет звонких и остроумных метафор – вместо них инфантильная скороговорка, поток сознания внешне ничем не примечательного рефлексирующего ума. А может, и не ума – недоумка? Вместо собранного в кулак самодостаточного авторского мировоззрения – внутренние монологи чем-то близких, а чем-то далеких друг от друга персонажей, объединенных лишь мастикой поэтического пристрастия. Читатель колониальной поэзии привык, что здесь, так или иначе, мировоззрение лирического героя пытается, как объятие, замкнуть весь мир: для него характерна дальнозоркость, а не близорукость. Сеть пленительных мелочей в колониальном стихе никогда не случайна: сквозь нее просвечивает истина. Поэзия – как животворение – озвучивала души благородные и возвышенные, наблюдательные и чувствительные. Для многих она становилась преградой наоборот: в нее могли войти только те, у кого дух был «высокого и стройного роста». Все мелкотравчатое шло рядом, мимо, проходило сквозь поэзию, как игла сквозь воду, не оставляя следа.

Априорные авторские и читательские представления о «прекрасном» никогда не совпадают полностью, а лишь находят друг на друга, как полы пальто. Однако ваши тексты, г-н Халлитоу, пытаются, как мне кажется, «вочеловечить» душу поэтически «мелкого» человечка (что-то среднее, если позволите терпкое выражение, между кретином и педерастом), и это не может не ставить в тупик.

Положим, я еще понимаю, что означает Ваше жалобно-плаксивое, напряженное переспрашивание в стихе:

Когда вас ждать? всегда вас ждать

Или совсем не ждать? – Нет, ждать, —

Не ждать или нет, ждать? – Да, ждать;

И ждать, и ждать, и только ждать. —

И только ждать? – И только ждать. —

И не дождаться? – Только ждать.

Но уверены ли Вы, что наш колониальный читатель почувствует ассоциативный укол узнавания в строчках:

Слава Богу, Бога нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю