444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 9 (СИ) » Текст книги (страница 3)
Петербургский врач 9 (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 12:30

Текст книги "Петербургский врач 9 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Прожектор не отходил от нас, и мы были словно на цирковой арене. Но смотреть уже не на что, представление закончилось. Господа жандармы и заамурцы, вы проморгали самое интересное.

Но коль прожектор не уходит, значит, услышали выстрелы. Наверное, это хорошо.

Наверху отгремели последние вагоны, и снова стало слышно, как гудит под ногами лед. Я стоял над убитым, с удивлением отмечая, насколько спокоен. Но это ничего не значит. Адреналин умеет притворяться.

Ящик стоял в санях. Я потянулся было к веревочной ручке – и убрал руку. Как эта вещь устроена и что может случиться, когда ее трогают чужие, я не знал, а выяснять это опытным путем на ночной реке было как-то глупо. Пусть приезжает сапер и смотрит.

У съезда, там, где мы проехали пост, поднялась сигнальная ракета. За ней вторая. Обе рассыпались над рекой и погасли, и в тишине, которая осталась после поезда, я услышал выстрелы – не у моста, дальше, со стороны города. Два, потом еще несколько, вразнобой.

Началось.

Люди появились с той стороны, откуда мы приехали. Шесть фигур, бегом, растянувшись цепочкой по льду. Шагов за тридцать передний крикнул:

– Вадим Александрович!

– Здесь! – отозвался я. – Цел!

Дальше все пошло быстро и без суеты. Прожектор ушел в сторону. Жандармы начали обыскивать убитого, два заамурца уставились по сторонам, а старший – немолодой, в коротком полушубке, дышавший после бега тяжело и рассерженно, обратился ко мне.

– Убит?

– Готов. Три пули в грудь. – Я кивнул на тело. – Можете не проверять, это по моей части.

– Верю. – Он оглядел сани, ящик, дыру на моей шинели. – Мы у третьего быка сидели, с самого вечера, замерзли, как собаки. По всем расчетам выходило – третий. А он, вишь, почти до шестого доехал.

– Расчеты не оправдались, – пожал плечами я, решив побравировать своим притворным спокойствием.

– Да понятно, а все одно досадно. – Он сплюнул. – Почему стрельба-то пошла? Не испугался японец ствола?

– Нет, не так. Он остановился и потянулся ко мне револьвером, в упор, стволом в бок. Спрашивать, зачем, времени не было.

– Почуял, стало быть. – Старший помолчал. – Неужели где-то мы сплоховали… Ну да что теперь. Живы – и слава богу. По всему городу уже пошло: и задержания, и обыски, слышите – постреливают. Наше с вами дело теперь маленькое: вы да ящик.

Японца обыскали. Документов не нашлось никаких – ни бумажки, ни письма, ни денег. Нож в деревянных ножнах, горсть патронов. Несколько слесарных ключей, еще какие-то мелкие инструменты. Все.

Потом заглянули в ящик. Жандармы оказались смелее меня.

В стружке лежал цилиндр. Белый, крашеный, гладкий, величиной с крупный снаряд. На торце – три медных штуцера с вентилями, как у баллона, и больше ничего.

– Это что ж за штука, – вполголоса сказал жандарм, почесав в затылке.

Я примерно представлял себе, что это. Взрывать этим зарядом мост никто и не собирался – для такого бомба слабовата. Он должен был сначала гореть. Начинка вроде термитной, из тех, что плавят железо: положенный на лед, он прожег бы его за полминуты, ушел на дно, к основанию быка, туда, где с осени лежал главный заряд, – а дальше сработал бы взрыватель, и от него сдетонировало бы все, что уложили еще до зимы. Бомбу явно делали лучшие механики Японии. Наверняка здесь асбест тщательно просчитанной толщины, чтобы лед под бомбой быстро растаял, а не взорвался паровой бомбой от адской температуры.

– Закрой, – велел старший. – Закрой, отойди и не дыши на нее. Пущай артиллеристы разбираются, им жалованье за это платят.

Со стороны берега по ледовой дороге уже шел возок – глухой, с поднятым верхом, за ним пара верховых. Возок развернулся у саней, дверца открылась.

– Вадим Александрович, – сказали изнутри. – Садитесь. Велено доставить.

В возке сидел жандармский офицер, молодой, с тонкими чертами лица, его я однажды мельком видел в госпитале. Он на минуту вышел наружу, чтобы узнать, что произошло, и вернулся.

– Едем на вокзал. Поезд на Петербург будет через три часа с небольшим, билеты для вас взяты. Анну Николаевну, вашего человека и вещи доставили туда же. По Харбину пошли задержания.

Затем он помолчал и сказал немного другим тоном. Вынужденным, что ли. С оттенками извинения.

– Андрей Платонович просил передать вам большой привет, если вы вдруг окажетесь живы. Сообщаю сказанное начальником дословно.

Опять помолчал и задумчиво добавил:

– Вся наша служба очень ценит тонкий юмор Андрея Платоновича.

И еще после паузы:

– Хотя поначалу было нелегко.

Я стянул перчатку и посмотрел на правую кисть. Кожа у основания большого пальца покраснела и немного саднила, как после очень горячей воды, но не больше. Перчатке пришел конец: обуглилась и полопалась. Дешево отделался. Без перчатки и без распоротого шва я бы сейчас разглядывал собственное мясо. Господа, делайте зарядку по утрам и никогда не стреляйте из кольта 45-калибра из неразрезанного кармана и без толстой кожаной перчатки!

Возок катил темными улицами. Где-то в стороне Фуцзядяня постреливали – редко, по два, по три выстрела, и перекликались свистки. Город этой ночью перетряхивали, как перетряхивают старый тюфяк.

На вокзал меня ввели со служебного хода, мимо багажных весов, и открыли дверь в комнату при конторе начальника станции – с казенным диваном, столом под зеленым сукном и жарко натопленной печью.

Аня поднялась мне навстречу. Дорожное платье, шубка на стуле, лицо спокойное, но осмотрела внимательно – цел ли. У стены, возле сложенных чемоданов и корзины, невозмутимо стоял Семен. Судя по его выражению лица, о том, что все будет хорошо, знали двое – господь Бог и Семен.

– Ты вернулся, – сказала Анна. Хотела сказать еще что-то, но то ли не решилась, то ли не смогла.

Она взяла мои руки в свои, и сразу нашла ожог. Повернула кисть к лампе, посмотрела, тронула край покраснения пальцем.

– Чем это?

– Пороховыми газами. Ерунда. Дома… – я усмехнулся на этом слове, – в поезде смажу, и через день заживет.

– Смажу сама, а ты в это время будешь говорить, что я все делаю не так. – Она отпустила руки и посмотрела мне в лицо. – Расскажешь, что произошло?

– Расскажу. Ничего страшного не случилось.

И мысленно добавил – почти не случилось.

Семен молча принес кружку чая – где успел раздобыть, бог его знает, он всегда все успевал, и так же молча вернулся к вещам. Спрашивать он не стал ни о чем. Мне кажется, он о многом догадался по моей распоротой и прожженной шинели.

За чаем Аня рассказала про свой вечер, хотя он был очень прост – беспокойное ожидание неизвестно чего, а затем после начала стрельбы в Харбине во двор въехали двое саней и увезли ее и Семена на вокзал.

Через четверть часа в дверь постучали, и унтер внес шинель – новую, интендантскую, моего роста.

– Велено передать, ваше благородие. Ваша, сказано, с изъяном.

Изъян и вправду имелся: дыра пониже кармана, с рваным обгорелым краем, и пахла шинель порохом так, что вся моль в округе разбежится. Я переоделся; старую унтер аккуратно свернул и унес. Неужто приобщить к делу?

Аня попросила меня в новой шинели повернуться спиной и боком.

– В ней ты даже симпатичней.

Ракитин пришел через час. Вернее, влетел: шинель нараспашку, фуражка в руке, и глаза у него блестели злобно и весело.

– Ну, доктор…

Он пожал мне руку, поклонился Анне. Попросил Семена выйти.

– Докладываю, поскольку вам двоим – можно, а больше пока никому. Чжао взят. Дома, тепленьким. Санитар ваш, Сюй, который приходил в мертвецкую проведать, не помер ли Мельников, тоже взят. По списку идем дальше. Ночь будет долгой и с приключениями.

– А Ли?

Ракитин чуть помедлил.

– Ли живым сцапать не удалось. Выхватил револьвер – и, надо сказать, успел выстрелить первым. Не попал. Больше ему стрелять не дали.

Он развел руками.

– Жаль. По совести скажу: очень жаль. Ключевая фигура. Но деваться было некуда. Хорошо хоть никого не застрелил. Вас, Вадим Александрович, неподалеку от выезда с моста уже ждали. Ни в какую Англию везти явно никого не собирались.

– К утру вся их компания будет у нас, – продолжал Ракитин. – А дальше начнется настоящая работа, и она надолго. Главное теперь не эти, а канал связи с японцами.

– Заряд под быком остается лежать, – сказал я. – И под каким, непонятно.

– Да, остается. Либо пятый, либо шестой. Но место теперь примерно известно, охрана утроена, пойдут водолазы. Примем все меры.

Он виновато посмотрел на меня.

– Вы сегодня все сделали как надо, Вадим Александрович. Лучше, чем как надо. Я, когда услышал стрельбу, признаться, не был ни в чем уверен. Приятно ошибиться.

– Он не оставил мне выбора, – пожал плечами я. – Хотелось живым, но не вышло. Сам виноват.

– Все верно! – Ракитин прошелся по комнате.

– Теперь о скучном. Для госпиталя вы с завтрашнего дня откомандированы в распоряжение в Петербург. Бумага уже заготовлена, Сазонов получит ее утром, с нарочным. Формулировка казенная, ни к чему не обязывающая, и расспрашивать по ней никто никого не станет: на этой войне людей откомандировывают каждый день. Так что вы не сбежали, доктор, вы убыли по предписанию. Почувствуйте разницу и пользуйтесь ею с чистой совестью.

– А если Сазонов начнет задавать вопросы?

– Сазонов? – Ракитин фыркнул. – Глеб Ермолаевич задаст один вопрос: на кого оставить отделение. Потом сам на него и ответит: на Гольдина, потому что больше не на кого.

Тут он был прав, сказать нечего.

Ракитин надел фуражку, спохватился, снял ее.

– Да, чуть не забыл главное. Представление на вас я напишу на этой же неделе. Орден вам положен, и не спорьте со мной: за такое дают, и дают не глядя.

Он в очередной раз усмехнулся и повернулся к Ане.

– Анна Николаевна, мужа берегите. Впрочем, кому я это говорю…

– Постараюсь, Андрей Платонович. Спасибо вам. За все.

Наверное, она имела в виду свадьбу. Потому что едва ли благодарила за то, что ее муж участвовал в мероприятиях со стрельбой по поимке вражеских диверсантов.

– Увидимся в Петербурге. – Он опять пожал мне руку, крепко и коротко, забыв, что она немного пострадала. – Я там бываю по службе, и буду непременно. Забегу чаю выпить, если пустите.

– Пустим. И будем рады.

– Знаю, потому и напрашиваюсь. – Он шагнул к двери и уже с порога обернулся. – Все, бегу. Ночь, повторю, сегодня будет очень длинная, но времени в ней нет совсем. Зато интересная! Люблю, когда что-то происходит! Счастливой дороги, доктор. И удачи в Петербурге.

Дверь за ним закрылась, и в комнате осталась тишина и запах печного тепла.

Я сел рядом с Анной и подумал про тех, с кем не простился и уже не прощусь. Гольдин получит мое письмо. Сазонов скажет что-нибудь короткое и ядовитое. Левицкий удивится. Стрелецкая не удивится ничему и потребует от Гольдина ответов, которые он дать не сможет. Отец Павел перекрестит вслед. Тут ничего нельзя было поделать, и я почти перестал об этом думать.

Поезд подали к первому пути, и на перрон мы вышли, когда посадка уже шла. Ночной вокзал жил вполсилы: редкие фонари, пар от паровоза, носильщик с нашими чемоданами, дежурный по станции, козырнувший мне так старательно, что стало ясно: его предупредили.

Вагон первого класса стоял в середине состава. Да, именно первого! Совсем не второго! Ракитин не сэкономил на билетах. Проводник, седой, важный, в тужурке с галунами, посмотрел билеты, посветил фонарем на список и повел нас по ковровой дорожке коридора. Вопросов он не задавал.

Семену досталось двухместное купе для прислуги – в этом же вагоне, у тамбура; второе место пустовало, и до самой Маньчжурии, по словам проводника, подсаживать туда было некого.

– Устроюсь, Вадим Александрович, – сказал Семен, оглядев свое хозяйство. – Гляди-ка, и звонок проведен. Понадоблюсь – звоните, я сплю вполуха.

– Знаю, как ты спишь. Отсыпайся, заслужил.

Наше купе было в полтора раза шире обычного, и сделали его для людей, которым неприятно помнить, что они в поезде. Стены обшиты полированным красным деревом, потолок обтянут светлым линкрустом с тисненым узором, широкий диван – малиновым плюшем, на окне двойные суконные портьеры с золотыми кистями. Вся мелочь – ручки, крючки, рамка багажной сетки – литая, латунная, начищенная до сияния. Под потолком горел матовый электрический плафон, у изголовья дивана нашлась отдельная лампа для чтения. После харбинской квартиры с плитой, которую надо было уметь топить, это выглядело почти неприлично.

Анна провела ладонью по плюшу и села.

– У отца в кабинете кресла обиты таким же. – Она сказала это крайне задумчиво. – Постараюсь не считать это дурным знаком.

Лязгнуло, вагон качнуло, перрон за окном тронулся назад. Огни вокзала прошли мимо и кончились, застучали стрелки, и Харбин стал уходить – пакгаузы, водокачка, черные ряды крыш, редкие окна.

Скоро под колесами загудело железо, и звук стал другим – гулким, мостовым. Мы шли через Сунгари – по тому самому мосту. Быки я на этот раз не считал. Раз едем, все целы. Внизу лежал серый лед с оспинами прожекторного света, и где-то на нем, между пятой и шестой опорой еще темнело пятно. Анна нашла в полутьме мою руку – здоровую, левую – и держала ее, пока мост не кончился и стук не сделался опять обыкновенным.

– Ну вот, – сказал я. – Скоро Петербург.

– Три недели – это у тебя «скоро»?

– Скоро! Ты и не заметишь!

Она улыбнулась, а я думал о том, что нас в этом Петербурге ждет. Ждет папенька с врачебным управлением, с прошениями, написанными лучшими юристами, а может, и не только с прошениями: судя по письму и по полковнику-курьеру, ждать от графа Батурина можно чего угодно. И еще один вопрос: очень злые люди, которым не дали взорвать мост, станут ли они искать доктора, который им это устроил? Харбин от Петербурга далековато. Для почты – месяц. Но для мести расстояний, как известно, не существует.

А еще очень любопытно, что за револьвер был у японца. Какой-то очень редкий. Надо будет спросить у Ракитина, когда увижу его. Револьвер ведь приобщат к делу.

Проводник принес чай – два стакана в тяжелых подстаканниках, сахар, лимон, печенье на тарелке с вензелем дороги.

– Я хочу продолжить тот разговор, – сказала Аня, грея ладони о стакан. – Который был в кондитерской. Про институт.

– Да, конечно.

– Тогда это были планы на после войны. Красивые и далекие, как Петербург. А теперь Петербург – вот он.

Она поставила стакан.

– До девятнадцати лет мне почти два года, Вадим. Два года. Я не хочу их пересидеть в гостиной. Я умею делать перевязки, я немного работала в твоей лаборатории и вела записи. Я видела столько, сколько их курсистки увидят к третьему курсу. И что же – два года вышивать?

– Вышивать не дам, не надейся. – Я отпил чаю. – Что-нибудь придумаем. И не из таких ситуаций выкручивались. Все будет хорошо.

– Верю, – улыбнулась она. – И еще вот что. Про институт отцу знать не нужно. Узнает – и в его прошениях появится еще один пункт: дочь не только увезли и обвенчали, ее еще и толкают в курсистки. Это, может, и пустяк… особенно на фоне того, что уже случилось, но пусть он узнает потом, когда менять что-либо будет поздно.

– Ты начинаешь рассуждать, как Ракитин.

– Я рассуждаю, как дочь своего отца. – Она пожала плечами. – Его школа. Он семнадцать лет учил меня, как устроены люди его круга, и не догадывался, против кого я это применю.

Потом она поднялась, открыла саквояж и выложила на столик стопку книг. Латинская грамматика, истрепанная по углам. Учебник анатомии. Хирургия.

– Это я не сдала в багаж нарочно. – Она села и накрыла книги ладонью. – Путь долгий, делать нечего. Будешь учить меня медицине. По-настоящему, с самого начала, как студентов учат. Успеем много.

– Учить буду. – Я взял верхнюю книгу, взвесил в руке и положил обратно. – С костей и начнем, с завтрашнего утра: анатомию учат от скелета. А вот насчет того, что делать в пути нечего, ты, Аня, ошиблась.

– Да? – она хитро посмотрела на меня. – А знаешь, ты прав!

Аня отставила стакан на дальний край столика, встала и повернула ключ в двери. Потом подняла руки к воротнику и начала расстегивать платье.

– Ты очень-очень прав.

* * *

Глава 5

Утром, как и было обещано, мы начали с костей.

Анна села к столику с тетрадью, я открыл учебник на скелете, и первый час мы честно потратили на позвоночник. Она схватывала быстро, записывала еще быстрее, а вопросы задавала такие, что я то и дело ловил себя на желании ответить: не знаю, посмотрим вместе. Отчего у позвонков разной высоты тела? Зачем крестцу срастаться, если он все равно кость? Я объяснял, рисовал на полях ее тетради, и к обеду мы дошли до ребер. Латынь она зубрила вечерами и уже не путала «процессус» с «процессией».

Так и пошло: до обеда лекция, после обеда латынь и повторение, вечером вопросы по пройденному. Семестр, обещанный ею в первый вечер, оказался не шуткой.

А поезд шел себе на запад, и дорога, к моему удивлению, не подбрасывала нам ничего, кроме расписания. Я по харбинской привычке ждал неприятностей отовсюду: на станциях держал Анну при себе, кольт лежал в кармане шинели. Кольт свою службу уже сослужил, но отставки я ему не дал: до Петербурга далеко, а желающих побеседовать со мной могло найтись больше, чем мне бы хотелось. Однако никто не заболел, никого не резали, хунхузы остались за Маньчжурией, и ни одной журналистки, которую надо было бы вызволять из рук лихих людей, по дороге тоже не попалось. Я даже подумал, что отвык от такой жизни и что отвыкать приятно.

Публика в вагоне ехала важная. Через купе от нас возвращался с ревизии действительный статский советник из путейского ведомства – сухой человек в золотых очках, который весь день писал у себя, а в коридор выходил размяться, заложив руки за спину, и смотрел в окно так, будто принимал у зимы работу. Была пожилая генеральша, ездившая к сыну в Харбин, – она за первые же сутки выяснила у проводника все обо всех и при встречах в коридоре смотрела на Анну с интересом. С соседями по вагону мы держались вежливо и коротко. Что Анна – дочь того самого графа Батурина, мы решили не объявлять, но и не прятать: скрываемая фамилия притягивает любопытных вернее любой открытой. Батуриных в России хватает и без графов. Для попутчиков мы были доктор с женой, едущие из Харбина, и генеральша, прощупав эту версию с разных сторон, потеряла к нам интерес на вторые сутки, о чем я нисколько не жалел.

За Маньчжурией к Семену в купе для прислуги подселили соседа – денщика полковника, ехавшего в том же вагоне. Услышав от проводника слова «полковник» и «денщик» рядом, я, признаться, напрягся: после Харбина это сочетание вызывало у меня вполне определенные воспоминания. Но полковник Хомутов оказался артиллеристом с простреленным под Мукденом плечом, ехал долечиваться и на вторые сутки уже показывал мне за чаем, насколько рука не добирает при отведении. Я посмотрел, помял ему плечо через китель и сказал, что доберет: рубец тянет, разрабатывать надо через боль, но без фанатизма. Он заметно повеселел.

За Семена я поначалу расстроился: жил один, как хотел, а теперь тесно, чужой человек, храпит небось. Зря, как выяснилось.

– Никак нет, Вадим Александрович, – сказал Семен, когда я спросил. – Вдвоем оно и веселее. Пантелей мужик тихий, аккуратный. В карты играем. И в шахматы.

– В шахматы? – Я решил, что ослышался. – Ты играешь в шахматы?

– Играю. – Он сказал это так же спокойно, как докладывал о вымытой посуде. – В Мукдене провизор наш скучал по вечерам, один играть не станешь, вот и выучил меня. Говорил, у меня к этому делу голова подходящая. Доска у Пантелея своя, дорожная, с дырочками.

Вечерами я иногда слышал через стенку тамбура, как они играют: долгая тишина, потом сокрушенное «эх ты ж…» Пантелея и спокойный голос Семена: «Сдавайся, чего мучиться». Пантелей проигрывал постоянно. Полковник Хомутов, узнав про это, приходил смотреть партию, стоял в дверях купе и молча страдал за своего денщика.

Лекции наши шли своим порядком, но с некоторыми особенностями.

Однажды Анна закрыла тетрадь, отобрала у меня учебник, положила его на полку и деловито начала снимать с меня рубашку. Возражений у меня тоже не нашлось, и плечевое сплетение мы в тот день так и не закончили.

Дальше это повторялось с завидным постоянством. Аня занималась жадно и всерьез, но лишь до той минуты, пока не решала, что на сегодня науки довольно, а мы женаты, и купе заперто изнутри. Спорить с этой логикой было трудно, да я и не пытался.

Один раз, впрочем, попробовал. Мы дошли до костей запястья, до всех восьми, и мне хотелось закрепить познания. Поэтому, когда тетрадь захлопнулась, я пробурчал что-то вроде того, что учение должно быть главным, что настоящий студент сперва учится, а потом позволяет себе остальное, и что с таким прилежанием на экзамене можно поплыть.

Сказал и поплатился.

– Хорошо, – подозрительно легко согласилась Аня, поворачивая ключ в двери. – Учение прежде всего. Тогда продолжай.

– Что продолжать?

– Лекцию. Кости запястья, ты остановился на ладьевидной. Я слушаю очень внимательно. Раздевайся, иди ко мне, но не забывай про лекцию. Сам сказал, что это главное.

Я понял, во что вляпался, но отступать было уже некуда.

Собрав всю волю, я в процессе рассказывал про ладьевидную и полулунную, потом про трехгранную.

Маловероятно, что кто-то кроме меня еще читал лекции таким срывающимся голосом. И вообще я продержался недолго. На какой-то минуте лекции образовался перерыв, не предусмотренный программой.

Аня потом долго не могла успокоиться. Она лежала, уткнувшись мне в плечо, и всякий раз, отсмеявшись и затихнув, начинала снова.

– Трехгранная, – стонала она в подушку. – Господи. Видел бы ты свое лицо. Тебе надо выступать с этим публично.

– С публичными выступлениями придется подождать, – сказал я. – Программа рассчитана на одну слушательницу.

Про Байкал нас предупредили за сутки: паромы зимой не ходят, озеро переезжают по льду, на той стороне ждет другой состав. Кругобайкальская дорога, пробитая в скалах, была, по словам кондуктора, забита воинскими эшелонами так, что пассажирские через нее не пускали вовсе: все для фронта, а господа пассажиры уж как-нибудь по старинке, лошадками.

Станция Байкал встретила нас ветром. Поезд подполз к тупику, рельсы кончились, и дальше лежало озеро – белое до самого края, где оно сходилось с серым небом. У пристани, вбитый в лед по ватерлинию, стоял паром-ледокол: черная железная громада, четыре трубы, ни дыма над ними. Старый знакомый. Осенью он вез меня на восток по черной воде, и та ночь мне до сих пор изредка снилась. Теперь он стоял смирно, как замороженный, и до весны никуда не собирался.

На перроне и вокруг началось то, что бывает всегда, когда триста человек разом выгружают из тепла на мороз. Носильщики тащили чемоданы, ямщики орали, генеральша требовала начальника станции, путеец в золотых очках стоял над своими чемоданами, как часовой. Ветер с озера пробирал через шинель, будто ее и не было. Семен с Пантелеем взяли наш багаж в оборот: Семен считал места и никого к ним не подпускал, Пантелей грузил, и через полчаса, пока прочая публика еще суетилась, у нас был крытый возок с тройкой, а за ним багажные розвальни.

В возке лежало сено. Нас с Аней одели дополнительно в меховые шубы. У Ани из нее остались видны одни глаза. Семен уселся на розвальни, свесив ноги, рядом с ним Пантелей, и наш маленький караван – впереди еще пять или шесть саней с нашими попутчиками – выехал на лед.

Дорога по льду была расчищена от снега и накатана до блеска. Лошади шли быстро, но возок все одно мотало и вело юзом на раскатах, и первую версту Аня держалась за меня обеими руками, но потом освоилась.

Смотреть было на что. Верстах в двух правее, параллельно нашей дороге, по льду шли рельсы. Настоящий путь, со шпалами, уложенный прямо на озеро, и по этому пути лошади – я насчитал в одной упряжке двенадцать голов – шагом, с хрипом, тащили товарный вагон. Паровозы на лед не пускали: тяжелы. Вагоны через озеро возили конной тягой, по одному, и вереница их растянулась по белому полю до самого горизонта, как обоз. Аня смотрела на это долго.

– Расскажу в Петербурге – не поверят, – сказала она.

– В Петербурге много чему не поверят. Привыкай отбирать, что рассказывать.

Лед под дорогой был толщиной в полтора аршина, но вел себя как живой. Раза два за переезд где-то в глубине ухало и потом долго катилось под нами гулом, от которого лошади прядали ушами, а у меня внутри что-то нехотя сжималось, сколько ни объясняй себе про толщину и прочность льда. У становой щели – трещины шириной сажени в полторы, с водой, парившей на морозе, – дорога сужалась к деревянным мосткам, и возки переезжали их по очереди, шагом, под руководством мужика в тулупе, который командовал переправой, как фельдфебель. В разломе, под краем льда, вода стояла темная, и смотреть в нее не хотелось.

А потом дорога вошла в торосы, и с полверсты мы ехали будто по разобранному городу: голубые глыбы в человеческий рост и выше громоздились по обе стороны, солнце к тому часу продралось сквозь тучи, и лед в изломах горел зеленым и синим, как бутылочное стекло. Аня вертела головой, пока не заслезились глаза от блеска.

На середине озера, верстах в двадцати от берега, стоял барак. Длинный, бревенчатый, поставленный прямо на лед, с дымом из трех труб. Его тут так и звали, Серединой. Внутри было жарко до одури: железные печи раскалены докрасна, у стойки продавали кипяток, чай, пирожки и водку, и народу набилось – не продохнуть. Ямщики, солдаты с ледовой дороги, наша вагонная публика вперемешку. Мы просидели там с полчаса, отогревая лица. Аня пила чай, держа стакан обеими ладонями. Семен с Пантелеем у стойки съели по три пирожка с рыбой, а от водки Семен отказался сам и Пантелею не дал, сказав, что на льду пьяному делать нечего, замерзают на льду как раз веселые. Пантелей вздохнул, но послушался.

Генеральша и тут успела узнать у сидельца за стойкой все: сколько лошадей утопло за зиму, и что на прошлой неделе у щели провалились розвальни с мукой, мужика вытащили, а муку нет. Я слушал вполуха и думал, что человеку, который поставил кабак на середине замерзшего моря, надо отдать должное: коммерцию в России умеют.

Вторая половина пути прошла легче: ветер зашел нам в спину, лошади почуяли берег и прибавили. Западный берег вырастал понемногу – горы, черный лес, дымы над станцией. К берегу мы подъехали в сумерках, отсидев в санях часов пять, и я, вылезая, не сразу разогнул спину (преувеличиваю для красоты рассказа).

У перрона ждал состав, протопленный, с желтым светом в окнах. После пяти часов на льду вагон первого класса показался мне лучшим изобретением человечества, о чем я и сказал Ане. Она ответила, что лучшим изобретением человечества будет горячая ванна в Петербурге, а вагон пусть считается вторым.

Забегая вперед – в этом споре она оказалась права.

О том, где мы будем жить, разговор зашел на подъезде к Петербургу.

– Твоя квартира на Суворовском ждет тебя, – сказала Аня. – Ты платил вперед, сам рассказывал. Вот и поживем там, пока не разберемся со всеми вопросами. Я, между прочим, там бывала и ничего страшного не увидела.

– Ты бывала в каморке под крышей. С тех пор я разбогател на целую квартиру рядом, но сути это не меняет.

– И что не так с квартирой?

– С квартирой все так. Она честная, теплая, и я в ней прожил довольно долго. Но только представь бумагу, которую напишет твой отец: дочь графа Батурина увезена в доходный дом на Суворовском, в жилье при плесневой лаборатории, муж – нищий лекарь без положения. И ведь не соврет ни словом, вот что обидно. Мы с тобой можем жить хоть в бараке, нам не привыкать, но лучше этого не делать в том числе и по этой причине.

Она подумала, сморщила лобик и кивнула.

– Тогда гостиница. Приличная, но без золота напоказ.

– Есть «Франция» на Большой Морской. Тихая, старая, без шика. Там, насколько я знаю, останавливается профессура.

– Откуда ты знаешь про «Францию»?

– Извеков когда-то селил там пациентов из приезжих. Пациенты были довольны. Больше ничего хорошего про Извекова сказать не могу, но гостиницу он выбирать умел.

В Петербург мы приехали утром. Николаевский вокзал оглушил после трех недель дороги: носильщики, свистки, крики. Аня на перроне на секунду остановилась, взяла меня под руку и сжала пальцы. Я не спросил, о чем она подумала. Тут и спрашивать было нечего: не знает, чем встретит ее этот город.

«Франция» оказалась примерно такой, как я и ожидал: тяжелая дверь, швейцар с бакенбардами, тишина, натертый паркет и запах воска. Никакой позолоты – дуб, сукно, медь. Я взял двухкомнатный номер во втором этаже, окнами на Большую Морскую: спальня и гостиная, в которой можно было принимать гостей и разложить бумаги. Восемь рублей в сутки. Недешево, но относительно статусно и комфортно. Дорогой граф Батурин, твоя дочь живет в хороших условиях.

При номере нашлась и комната для прислуги – узкая, с окном во двор-колодец, с железной койкой. Дверей у нее было две: одна в общий коридор, другая, внутренняя, прямо в нашу прихожую. Семен обошел свое хозяйство, обе двери открыл и закрыл, проверил, как ходят ключи, и остался доволен.

– Правильно устроено, – сказал он. – Вы позовете – я услышу. А с коридора запираться буду на ночь. Город чужой, порядки надо заводить сразу.

– Город как раз мой, – сказал я. – Но порядки заводи. Пригодятся.

Ванная комната при номере была отдельная, с котлом для нагрева воды, и Аня, увидев ее, замерла в дверях. Потом обернулась, притянула меня за отворот кителя и сказала на ухо, что ванна просторная и что оценивать это ее свойство мы будем не поодиночке. Ее прогноз сбылся в тот же вечер.

* * *

На следующий день с утра я оставил Аню разбирать вещи под охраной Семена, вышел на Большую Морскую и взял извозчика на Суворовский.

Петербург без меня не изменился нисколько, и это отчего-то успокаивало. Невский жил своей жизнью: конки, вывески, городовые на углах. Война была где-то далеко, в газетных столбцах. Я ехал и ловил себя на том, что смотрю на все это, как приезжий, и что харбинская привычка – отмечать, кто идет следом и кто стоит без дела у ворот, никуда не делась.

Дом на Суворовском стоял, как стоял: тот же облупленный фасад, арка во двор. У поленницы во дворе колол дрова незнакомый дворник – на месте выгнанного Федора, стало быть, уже второй или третий.

Аграфена Тихоновна была прежняя. Взгляд был все тот же – суровый, хозяйский.

– Господи, – сказала она и перекрестилась. – Вадим Александрович. Живой.

– Живой, Аграфена Тихоновна. Здравствуйте.

– А я уж, грешным делом… – Она не договорила и махнула рукой. – Ну, слава богу. Целый вернулся? Не ранен?

– Целый. Врачей, знаете, берегут.

– Так уж и берегут, рассказывайте. – Она отступила в сторону. – Да что мы на лестнице. Идемте, самовар поставлю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю