444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 9 (СИ) » Текст книги (страница 15)
Петербургский врач 9 (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 12:30

Текст книги "Петербургский врач 9 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Дом на Пантелеймоновской оказался хороший, с зеркалом на лестнице и с ковром до третьего этажа. Дверь открыл лакей, взял пальто и провел в кабинет.

Дорн встал из-за стола. Плотный, чисто выбритый, светловолосый, с проседью на висках, лицо гладкое и спокойное. Руки он держал сложенными перед собой. Говорил негромко.

– Прошу. Садитесь.

Кабинет был из тех, где ничего лишнего: стол, два кресла, шкаф с книгами, на столе лампа под зеленым абажуром и ни одной бумаги.

– Вас рекомендовали в нашу ложу, – сказал он. – Вам это известно?

– Известно. Я просил об этом.

– Почему?

Разумеется, я ждал этого вопроса. И все-таки помолчал, как будто подбираю слова.

– Я врач, – сказал я. – На столе передо мной лежит человек, и я не знаю, кто он. Чин, сословие, вера, деньги остаются за дверью. Там все равны, и никто с этим не спорит. Я к этому привык. А потом я выхожу за дверь, и там опять чины, сословия и все остальное. Там человека ценят не за то, что он есть, а за то, что у него написано в бумаге. Мне сказали, что есть общество, где людей ценят по-другому. Где за одним столом сидят люди разных вер и разных сословий и говорят свободно, и цель у них – становиться лучше. И тогда, может быть, станет лучше и остальное. Если это так, я хочу там быть. Если нет, скажите сейчас, и я не буду отнимать у вас время.

Дорн слушал, не перебивая и не меняясь в лице.

– Это так, – сказал он. – По крайней мере, мы к этому стремимся. Вы веруете?

– В Бога верую. В обряды меньше.

– Это не помеха. Вы служили на войне.

– Врачом отряда, потом заведовал отделением в Харбине.

– Женаты.

– Да.

– Против воли ее отца, насколько я знаю.

– Против. Он оспаривал брак. Меня по его жалобе брали под стражу. Дело прекращено.

– Это тоже не помеха. Скорее наоборот. – Он немного подвинул лампу. – Теперь я задам вопрос, который задаю всем, и прошу ответить на него прямо. Связаны ли вы с полицией или с жандармским корпусом? В любом качестве.

Он смотрел мне в лицо, как обещал Леснов.

– Нет, – сказал я.

Ни один мускул у меня не дрогнул. Мысленно я погрустнел оттого, что в очередной раз приходится врать.

– Хорошо. – Дорн встал. – Ложа рассмотрит вашу кандидатуру и примет решение. Вас известят в ближайшее время. До того прошу никому о нашем разговоре не рассказывать.

– Само собой.

Он проводил меня до дверей кабинета и там остановился. Руки не подал. Видимо, до решения не полагалось.

– Спокойной ночи, господин Дмитриев.

– Спокойной ночи.

Лакей подал пальто, и я пошел домой.

* * *

Глава 22

В лечебнице за ночь ничего не случилось, и это уже было хорошо. Старик с крупозной пневмонией перевалил через кризис: под утро пропотел так, что Дарья Егоровна меняла ему белье дважды, температура упала, губы порозовели. Вино ему в ведомость все-таки вписали, и Баранов с утра ходил по коридору с таким видом, будто вино пили врачи. Швея после вскрытия флегмоны сидела в постели и ела, повязка почти сухая. Лебедев оперировал грыжу, Кулагин ассистировал, а мне досталась приемная: пьяный с рассеченной бровью, мальчишка с ожогом кисти от самовара.

Беликова я поймал в одиннадцатом часу, когда он поднялся к себе.

– Александр Павлович. Можно вас на два слова?

– Можно. Только сядьте.

Я сел. Кабинет у него был такой же, как всегда: стопки скорбных листов, ведомости, чернильница с засохшим краем. Он снял очки и стал их протирать, что означало готовность слушать.

– Дело не мое, а жены. Она хочет учиться. На врача, в Женском медицинском институте. Не через два года, а сейчас, и не осенью, а хотя бы с этой весны, хоть слушательницей. Ей семнадцать. Принимают с девятнадцати.

– Да, что-то такое я слышал.

– Я думал так. Подать документы на общем основании, как есть. Пусть откажут. А потом, с отказом на руках, искать ход через знакомых. Хотя бы будет ясно, с чем идти.

Беликов надел очки и скептически посмотрел на меня.

– Плохая мысль, Вадим Александрович. Даже очень.

– Почему?

– Потому что откажут. Не «может быть», а обязательно. Ей семнадцать, это в паспорте, и никакой секретарь не станет портить себе службу из-за одной девицы. Отказ будет письменный и ляжет в дело. И вот тут начинается разница. Пока отказа нет, всякий, кого вы попросите, просит за вас об исключении. После отказа ему придется просить об отмене. А это другая бумага, гораздо более сложная.

Он был прав.

– Тогда…

– Тогда идти сверху, а не снизу. – Он придвинул чернильницу, будто собирался писать. – Принц Ольденбургский.

– Думал об этом!

– При том, что он вам обещал. Помните? Разорвать бумагу о неблагонадежности, если вы побываете на войне. Вы побывали. Вернулись с двумя орденами, ваш аппарат испытан в деле. Такие люди помнят и тех, кому что-то обещали, и тех, кто их не подвел. У него нет никакой власти над институтом, но к его просьбе могут прислушаться.

– Он меня видел четверть часа. Несколько месяцев назад.

– Этого достаточно. – Беликов помолчал. – Аудиенцию я устрою. Не обещаю, что примет завтра, но на днях примет. Вам надо только явиться и попросить.

– Спасибо.

– А пока никаких документов никуда не подавайте.

Я согласился. Спорить было не с чем. В принципе, я и сам это знал, но хорошо, когда кто-то подтверждает твои мысли. Ане я решил пока ничего не говорить. Пока ничего не сделано, ничего не ясно, это делать незачем.

Домой к обеду я успел. Дверь открыл Семён, и по его лицу я понял, что что-то пришло.

– Казенное, Вадим Александрович. С посыльным, под расписку. Анна Николаевна не открывала.

Аня стояла в дверях столовой с конвертом в руках. Большой, серый, с угловым штампом Главного управления Российского общества Красного Креста. Я вскрыл его тут же.

Внутри лежала одна бумага, на хорошем бланке. Главное управление извещало бывшего зауряд-врача Общества Дмитриева, что всемилостивейшее пожалование ему ордена Святой Анны второй степени, согласно статуту орденов, дает ему право на личное дворянство. Для удостоверения в этих правах ему надлежит явиться в канцелярию Главного управления за выпиской из послужного списка и удостоверением о времени службы. За выдачей же отдельного свидетельства о личном дворянстве он может обратиться в Департамент Герольдии Правительствующего сената, куда и следует представить означенные документы. Подпись управляющего делами.

Я прочел это вслух. Семён стоял в дверях и слушал, не уходя.

– Полезная, наверное, штука, – сказал я и положил бумагу на стол. – Личный дворянин. Хотя, конечно, куда мне до супруги с ее графским титулом.

Я сказал это как шутку. Аня не улыбнулась.

– Значит, так. Ты меня по-прежнему считаешь графской дочкой.

– Аня…

– Нет, скажи. Считаешь? Правда, считаешь?

– Не считаю. Прости. Глупая шутка, дурацкая. Я не то хотел сказать.

Она молчала, и я не знал, что еще сказать. Потом она села за стол и потерла виски.

– Прости ты меня. Не понимаю, что на меня нашло. – Она махнула рукой. – Обедать давай.

После обеда я разложил на столе в кабинете все, что у меня было. Паспортная книжка. Метрическое свидетельство о рождении, старое, на пожелтевшем листе, с печатью консистории. Орденская грамота Святого Станислава третьей степени. Орденская грамота Святой Анны второй степени с мечами. Копия высочайшего указа о пожаловании, та, что выдали вместе с грамотами на Инженерной. Выписка из приказа об увольнении из Красного Креста, полученная в первые дни после приезда. Все это я сложил в портфель.

– Ты сегодня в лечебницу не вернешься? – спросила Аня.

– Вернусь на пять минут. Отпрошусь и поеду. Сначала Инженерная, потом Сенат. Если сегодня не сделать, потом опять будет некогда.

Беликов, когда я сказал ему, зачем отпрашиваюсь, кивнул раньше, чем я договорил.

– Езжайте. Дворянство, даже личное, многое упрощает. Это удобно. Меньше вопросов в каждой канцелярии. – Он посмотрел на портфель. – И в институте, между прочим, тоже. Просить за жену дворянина и просить за жену мещанина это разные прошения, хоть и слова в них одни.

На Инженерной у четвертого дома по-прежнему разгружали фургоны, и по-прежнему кто-то требовал освободить проезд. Женщин в черном в коридоре стало меньше.

В отделе личного состава сидел тот же молодой чиновник в застегнутом вицмундире. Он узнал меня.

– Извещение получили. Хорошо. Сейчас.

Затем принес из соседней комнаты мое личное дело. Тонкая папка с тесемками. Приказ о зачислении, предписания, приказ по харбинскому госпиталю и еще несколько бумаг. Он выкладывал их на стол, сверялся с журналом и писал. Писал он быстро, чисто, без помарок, и я подумал, что за день таких, как я, через него проходит с десяток.

Через полчаса передо мной лежали четыре бумаги.

Заверенная выписка из послужного списка: зачислен тогда-то зауряд-врачом, направлен в распоряжение главноуполномоченного, состоял врачом отряда, затем ординатором Харбинского сводного эвакуационного госпиталя, заведовал вторым хирургическим отделением, уволен тогда-то по домашним обстоятельствам.

Затем я принялся писать. В Правительствующий сенат, в Департамент Герольдии, прошение бывшего зауряд-врача Российского общества Красного Креста Вадима Александровича Дмитриева. Вследствие всемилостивейшего пожалования мне ордена Святой Анны второй степени с мечами прошу пожаловать мне права личного дворянства и выдать установленное свидетельство, а то как-то несерьезно.

Обманываю. Про «несерьезность» я писать не стал.

Он прочел, перевернул лист ко мне и постучал ногтем по слову «пожаловать».

– Вот этого не надо. Вам уже пожаловали. Орден. А дворянство из ордена вытекает само, по статуту, его никто не жалует, оно уже ваше. Просить надо не о пожаловании, а об удостоверении. Иначе в Герольдии решат, что вы сами не понимаете, чего просите, и вернут прошение.

Я перечеркнул, взял второй лист, заплатил за него тоже и переписал. Прошу удостоверить приобретенные мною права личного дворянства и выдать установленное свидетельство. Он прочел еще раз и кивнул.

– Приложения перечислите на обороте, по пунктам. Подлинники вам вернут, копии оставят. Идите сегодня, у них прием до четырех.

Было без четверти два. Я взял извозчика до Сенатской.

Здание Сената: желтое, длинное, с колоннами, с аркой над Галерной, и за аркой второе такое же, Синод. Парадный вход был не для просителей, и извозчик, не спрашивая, подвез меня к другому, со двора, где над дверью висела казенная дощечка с перечнем департаментов.

Швейцар в ливрее с орлами спросил, к какому департаменту.

– Герольдии.

– По какому делу?

– О правах личного дворянства.

Он показал рукой в коридор: прямо, потом налево, вторая дверь, канцелярия, там скажут.

Коридор был длинный, с высокими окнами на одну сторону и с дверями на другую, и вдоль стены на скамьях сидели просители. Их было человек пятнадцать. Старик в отставном мундире с папкой, перевязанной черной лентой. Дама в трауре с двумя мальчиками, у которой на коленях лежал свернутый в трубку лист, судя по толщине, родословная. Господин в хорошем пальто и с очень плохим настроением, который каждые пять минут вставал, подходил к двери и садился обратно. Двое молодых людей, похожих на братьев, с одинаковыми портфелями. Все ждали. Никто не разговаривал.

Я сел с краю. Ждать пришлось минут сорок. За это время в дверь вошли и вышли трое, старик с папкой и оба брата, и по их лицам ничего понять было нельзя. Потом вызвали меня.

Канцелярия оказалась большой комнатой с четырьмя столами, шкафами до потолка и часами на стене. За столами писали. Ко мне вышел чиновник лет пятидесяти, лысоватый, в вицмундире с потертыми рукавами, с лицом человека, которого ничем нельзя удивить. Он взял прошение, сел, показал мне на стул напротив и стал читать.

Читал он медленно. Потом раскрыл приложения и пошел по ним в том же темпе. Паспортная книжка. Метрическое свидетельство. Прочее.

– Указ от такого-то. Уволены такого-то. – Он посмотрел на меня поверх бумаг. – Порядок.

– Мне так и сказали.

– Вам правильно сказали. – Он взял выписку из послужного списка и пробежал ее. – Прежнее состояние?

– Из мещан.

– По какому обществу приписаны?

Я назвал. Он записал.

– Чин имеете?

– Нет.

– По другой награде правами личного дворянства не пользуетесь?

– Станислав третьей степени. Пожалован тем же указом. Насколько я знаю, он тоже дает.

– Дает. – Он сделал пометку. – Но дело строить будем на Анне второй степени, она старше. Станислава впишем. В определении будут названы оба, чтобы потом никто не спрашивал, отчего один пропущен. У нас спрашивают.

Он взял подлинники грамот и стал сверять их с копиями Красного Креста. Сверил. Потом отложил в сторону паспортную книжку и обе грамоты, отдельной стопкой, и подвинул ее ко мне.

– Это вам. Остальное останется в деле.

– Теперь мне следует явиться к губернскому предводителю дворянства? – спросил я.

Он посмотрел на меня с некоторым интересом, как смотрят на человека, который выучил слово, но не знает, что оно значит.

– Не следует. Никуда больше обращаться не надо. Сначала департамент вынесет определение. В родословную книгу вас не внесут, дворянство личное, а книга для потомственных. После определения сведения могут быть сообщены губернским учреждениям, это делается по установленному порядку, без вашего участия. Если захотите, потом сами представите свидетельство в петербургское дворянское депутатское собрание, для местного учета. Захотите, не захотите, дело ваше. Предводитель вам не нужен. Он ничего не решает и отказать не может в том, что вам уже принадлежит.

– Понял.

– Ваша расписка. – Он подал мне копию. – По этому номеру справляться. Думаю, не раньше чем через две недели, потому что теперь будут запросы. В Капитул орденов, о действительности пожалования. В Главное управление Красного Креста, о службе. Две недели. Или три.

– Спасибо.

– Не за что. Следующий.

Я вышел в коридор с расписанным листом в руке. Господин в пальто посмотрел на меня с ненавистью.

Домой я вернулся в шестом часу, положил лист на стол перед Аней и сел напротив. Она посмотрела на него, потом на меня, потом опять на него. Копия моего прошения, на обороте перечень приложений, в углу число, номер, подпись и лиловый оттиск штемпеля, слегка смазанный.

– И все?

– Все. Скорее всего через две недели будет свидетельство.

Семён принес самовар и не удержался.

– Значит, Вадим Александрович, теперь как? Ваше благородие?

– Вроде того! – засмеялся я.

А затем принесли записку от Дорна. Ложа рассмотрела мою кандидатуру. Александр Павлович Дорн просит господина Дмитриева быть завтра в девять часов вечера на Кирочной, дом такой-то, квартира такая-то, спросить его. Судя по всему, не отказ. Если б отказали, не звали б к себе в гости.

Так. Теперь я не только дворянин, но и масон. Столько счастья в один день, с ума сойти, усмехнулся я. Визитку что ли заказать, с мастерком и треугольником.

Дом на Кирочной был из новых, с лифтом, который не работал, и с шикарной лестницей, по которой было приятно подняться и на четвертый этаж. Браунинг я оставил дома. Чуть ли не в первый раз за все время в Петербурге я вышел на улицу без него, и карман казался мне неприятно пустым. Но показывать этим людям, что доктор Дмитриев ходит по городу с пистолетом, незачем. Пойдут расспросы, чего я опасаюсь.

Дверь открыл сам Дорн. Без лакея. В темном сюртуке, застегнутом наглухо, с тем же гладким спокойным лицом.

– Вы точны. Прошу.

Он взял у меня пальто и повесил сам. Потом протянул руку ладонью вверх.

– Часы. Кольцо, если есть. Деньги, ключи, все металлическое. Вам вернут.

Я отдал ключи, часы и мелочь из жилетного кармана, снял кольцо. Он положил все в шкатулку на столике в передней и запер ее.

– Идемте.

Он повел меня узким коридором мимо запертых дверей. Квартира была большая и, судя по коридору, шла чуть ли не вокруг всего двора. В конце Дорн открыл низкую дверь и пропустил меня вперед.

– Здесь вы побудете один. Прочтите, что написано, ответьте, что спрошено, подпишите. Не торопитесь. За вами придут.

Дверь закрылась.

Комната была совсем маленькая, шага четыре на три, и вся, от пола до потолка, обита черным сукном. Окно отсутствовало или его тоже завесили. На столе посередине горела лампа, небольшая, керосиновая, с прикрученным фитилем, и в ее свете виднелся череп. Настоящий, не гипсовый, пожелтевший, без нижней челюсти, с хорошо сохранившимися зубами верхнего ряда. Рядом стояли песочные часы, уже перевернутые, с песком, идущим вниз. Кусок хлеба на тарелке. Стакан воды. Небольшое зеркало на подставке, в котором я увидел свою физиономию, желтую от лампы. На стене, напротив стула, на черном сукне белыми буквами написано: «Если любопытство привело тебя сюда, уйди».

Любопытство меня сюда не приводило. Меня сюда привел Беседин. Поэтому я с полным на то правом сел за стол.

На нем лежал лист бумаги, перо, чернильница. На листе три вопроса, написанные тем же почерком, что и записка. Что человек должен самому себе. Что он должен другим людям. Что он готов оставить после себя.

Песок тем временем сыпался. Как же отвечать.

Самому себе, написал я, человек должен не врать. Хотя бы про то, что он умеет и чего не умеет. Врач, который врет себе, что умеет, убивает людей.

Другим людям он должен то, что умеет.

После себя он готов оставить дело, которое можно повторить без него.

Вроде складно и без особого пафоса. Наверное, это хорошо.

Подписал полным именем и отложил перо.

Песок досыпался до половины, когда дверь открылась. Дорн вошел один, взял лист, прочел, не меняясь в лице, и сложил.

– Ваше философическое завещание. Оно будет храниться в ложе. – Он достал из кармана черную повязку. – Теперь я завяжу вам глаза. С этой минуты вы ничего не видите и делаете только то, что вам говорят. Вопросов не задавайте. Отвечайте, когда спросят.

Он завязал ее узлом на затылке. Стало темно совсем. Он взял меня за локоть и повел.

Мы вышли в коридор, свернули, прошли еще куда-то, и по звуку шагов и по тому, как изменился воздух, я понял, что мы в большой комнате. Здесь были люди. Много. Они не разговаривали, но дышали, и пол под ними поскрипывал.

– Кто идет? – спросил голос впереди. Негромкий, с хорошей дикцией.

– Ищущий, – ответил Дорн. – Мирянин, желающий увидеть свет.

– Пусть идет.

Меня повели. Под ноги попало что-то тяжелое, я споткнулся, Дорн удержал за локоть. Дальше опять, деревянное, вроде табурета, потом что-то мягкое, потом натянутая на высоте колена веревка. И грохот. Справа и слева, со всех сторон, били во что-то железное и стучали палками об пол.

Бедные соседи, подумал я. Если в масоны принимают часто, тяжело им приходится.

Шли мы по кругу. Широкому, шагов в сорок. Я старался не спешить и ставить ногу с носка. Смысл я понимал, читал когда-то: хаос, беспорядок, из которого человек выходит к свету. Но понимать смысл и не свернуть себе ногу о табурет или что там еще подкладывают на пути – разные вещи.

Круг кончился там же, где начался, потому что голос с дикцией спросил снова:

– Кто идет?

– Ищущий. Он прошел первый путь.

– Пусть очистится.

Мне взяли руки и опустили их в ледяную воду. Держали долго, пальцы занемели. Затем вытерли руки полотенцем. Грохот к тому времени стал тише, били уже не со всех сторон, а с одной, и не так усердно.

А может, это соседи стучат в потолок. Товарищи масоны, нельзя ли потише.

Второй круг был легче. Табуретов не было, была только веревка, один раз, и я даже не споткнулся. Дорн вел молча.

– Кто идет?

– Ищущий. Он прошел второй путь.

– Пусть испытается огнем.

К лицу поднесли что-то горячее. Свеча или факел. Потом убрали. Стук почти прекратился, только где-то далеко кто-то один продолжал постукивать, все медленнее и медленнее, и наконец замолчал совсем. Стало тихо. Третий круг мы прошли в этой тишине, и на нем уже не было ничего: ни веревки, ни табуретов. Скукотища.

Меня остановили. Дорн отпустил локоть.

– Ищущий, – сказал голос с дикцией. Теперь он был совсем близко, впереди. – Ты прошел путь от беспорядка к покою. Хочешь ли ты идти дальше?

– Хочу.

– Дайте ему чашу.

В руки мне вложили чашу, глиняную, тяжелую, наполненную до половины. Я сделал глоток. Вода. Обычная. Чашу взяли и через секунду вернули. Я отпил снова. Горечь. Полынь, наверное.

– Ты дал слово идти, – сказал голос. – Первый глоток был легок. Второй горек. Готов ли ты отвечать за данное слово, если последствия окажутся горше, чем ты ожидал?

– Готов.

Молчание. Пол поскрипывал. Потом заговорил другой голос, справа, старше и суше.

– Если брат потребует от тебя поступка, противного твоей совести, что ты выберешь: повиновение или совесть?

– Совесть.

– Подведите его к алтарю, – сказал голос с дикцией.

Меня подвели на несколько шагов. Правую руку взяли и положили на что-то: книга, переплет с тиснением, и поверх нее холодный металл, две ножки, сходящиеся углом – циркуль.

Кто-то говорил, а я повторял за ним. Хранить в тайне все, что увижу и услышу в ложе. Не открывать имен братьев. Не употреблять знания, полученного здесь, во вред кому-либо из братьев и во вред делу ложи. Помогать брату в нужде. В конце речь зашла о том, что со мной будет, если нарушу клятву.

Ничего хорошего, если коротко.

– Снимите повязку.

Дорн развязал узел.

Зал оказался большой, две комнаты с разобранной перегородкой, окна закрыты темными шторами. Горело несколько ламп на стенах и еще три на столе передо мной. На нем лежала книга, на которой только что лежала моя рука, и циркуль поверх нее. Вокруг, вдоль стен, стояли люди. Человек тридцать, даже больше. Все в темных сюртуках, с белыми передниками из тонкой кожи, надетыми поверх, как у мастеровых, только чистых.

За столом, лицом ко мне, стоял человек лет сорока пяти. Среднего роста, плотный в плечах, с черными волосами, зачесанными назад, с проседью, с аккуратно подстриженной бородой. Лицо умное, немного тяжелое, с крупным носом. Он смотрел на меня, не улыбаясь, и я понял, что голос с дикцией был его. Кольчугин собственной персоной.

– Брат Дмитриев, – сказал он. – Ложа «Полярная звезда» приняла вас в число своих учеников. Примите знак ученика.

Он взял со стола белый запон, простой, без украшений, и подал мне. Дорн помог завязать. Потом Кольчугин положил передо мной две пары белых перчаток.

– Одна пара ваша. Вторую вы вручите женщине, которую более всего уважаете.

Я взял перчатки. Вторая пара была маленькая, женская. Аня, неудобно об этом говорить, но ты теперь жена масона.

– Займите место среди учеников. На северной стороне. Ученик слушает и смотрит. Слова ученику не дают, пока он не научился слушать.

Дорн подвел меня к стульям у левой стены, где сидели пятеро, все моложе остальных в зале, и я сел с краю. Люди у стен тоже стали садиться. Обряд кончился.

– Братья, – сказал Кольчугин, когда все сели. – Обряд принятия завершен. Ложа продолжает работы в первом градусе. Слово для зодческой работы предоставляется брату Павлу Норскому.

Из ряда напротив поднялся высокий худой человек лет под сорок, с бледным лицом, длинными пальцами и немного нервной манерой держаться. Он вышел к столу, положил на него рукопись, разгладил ее ладонью и заговорил негромко, поставленным голосом, как читают лекцию в аудитории. Сосед слева, молодой, с редкой бородкой, наклонился ко мне и прошептал, что это приват-доцент, философия права.

Название у работы было длинное: о личности и общественном целом, имеет ли человек право противиться общей пользе.

Человек, говорил он, ничего не создал сам. Ни языка, на котором говорит. Ни знаний, которыми пользуется, они накоплены до него. Ни дорог, ни городов, ни законов, ни армии, которая его защищает, ни школ, ни больниц. Все это ему дано. Он родился в готовое и пользуется готовым. Поэтому мысль о совершенно независимой личности ложна с самого начала. Личность существует благодаря обществу, а раз так, она ему должна.

Я слушал и смотрел на Кольчугина. Он неподвижно сидел во главе стола.

Норский продолжал. Общество, сказал он, постоянно требует жертв, и мы все это признаем. Солдата посылают на войну, не спрашивая. Заразного больного запирают в бараке против его воли. Собственность отбирают под дорогу. Налоги берут силой. Преступника лишают свободы. Значит, общество давно решило, что свобода одного, а иногда и жизнь, могут быть ограничены ради безопасности многих. Об этом даже не спорят. Спорят только о том, где граница.

Здесь он сделал паузу, и я понял, что дальше начнется то, ради чего он вышел.

В спокойные времена, продолжал он, граница проходит там, где ее провел закон, и это разумно. Но бывают времена не спокойные: война, революция, гибель страны. В такие времена обычные нравственные правила перестают быть применимыми, потому что они рассчитаны на другой ход вещей. Если гибель одного спасает сотню, то требование его согласия становится не уважением к личности, а трусостью перед необходимостью.

По рядам прошло движение. Кто-то подвинулся, кто-то посмотрел на соседа.

И последнее, сказал Норский. Большинство людей всегда ставит свое благополучие выше будущего страны, и винить их за это нельзя, они так устроены, но история не спрашивает согласия у тех, через чью судьбу она проходит.

Он свернул рукопись и сел. Аплодисментов не было. Здесь, судя по всему, они не полагались.

Я сидел и думал о том, как несколько образованных людей в белых передниках получили обоснование права решать, кем можно пожертвовать.

Кольчугин поблагодарил Норского и сказал, что братья могут высказаться. Порядок оказался такой: желающий поднимался, обращался не к Норскому, а к нему, к Досточтимому мастеру, и говорил, а Кольчугин давал слово следующему. Спорить между собой напрямую здесь было не принято.

Первым встал старик у правой стены. Седой, грузный, с широкой бородой, в старомодном сюртуке, с медленными движениями. Сосед прошептал: Неверов, присяжный поверенный, из самых старых.

– Досточтимый мастер, – сказал он. – Брат Норский прав в том, что человек должен обществу. Я не стану с этим спорить. Но я хочу задать вопрос, на который в работе нет ответа. Кто именно говорит от имени общества? Государь? Министр? Толпа на площади? Или несколько господ, запершихся в комнате и решивших, что им понятнее ход истории, чем остальным ста миллионам?

Он помолчал.

– Я сорок лет в судах. Я видел, как судят за политику, как ссылают, как вешают. И я не помню ни одного такого дела, в котором обвинение не ссылалось бы на общую пользу. Ни одного. Общая польза была у всех: у прокурора, у губернатора, у тех, кто бросал бомбы. Общество, в котором человек только материал, очень скоро оказывается обществом, в котором несколько человек распоряжаются всеми остальными.

По рядам опять прошло движение. Несколько человек кивнули. Кто-то сказал «верно» вполголоса.

Вторым говорил инженер. Лет пятидесяти, с загорелой шеей. Путеец, шепнул сосед. Он говорил коротко и без вступлений.

– Досточтимый мастер. Я строю мосты. При постройке моста действительно приходится подчинять каждую часть общему замыслу, иначе мост не стоит. Брат Норский сказал бы, что вот и ответ. Но человек не заклепка и не балка. Если мост требует, чтобы при постройке постоянно гибли рабочие, надо менять устройство моста, а не объявлять их гибель законом строительства. Я таких мостов видел. Их потом разбирают.

Многие одобрительно закивали. Послышался легкий шепот.

Потом поднялся Дорн. Он стоял у стола, справа от Кольчугина, и говорил так же, как говорил со мной в кабинете: тихо, без единого лишнего движения, сложив руки перед собой.

– Брат Неверов спрашивает, кто имеет право решать. Вопрос справедливый. Но отсутствие непогрешимого судьи не отменяет необходимости судить. Иногда бездействие приносит больше жертв, чем самый жестокий выбор.

Он сел.

Кольчугин дал слово еще двоим, молодым, из тех, кто сидел рядом со мной. Оба говорили горячо и невнятно, оба за Норского, и оба, как мне показалось, не столько так думали, сколько хотели, чтобы их заметили.

Потом Кольчугин заговорил сам, не вставая.

– Братья. Мы все согласны, что человеческая жизнь драгоценна. Но не будем забывать, что отказ от действия тоже имеет цену. Если из боязни причинить страдание одному мы сохраняем порядок, который причиняет страдание миллионам, разве мы остаемся невиновными?

Голос у него был негромкий, но его слушали. Он говорил о войне, которая ведется бездарно и в которой каждый день кладут людей ради чужого честолюбия. О голоде в губерниях, о котором пишут газеты и который ничем не кончается. О девятом января, о расстрелянных рабочих. О чиновниках, которые могут все и не отвечают ни за что. Выходило, что нынешний порядок сам приносит людей в жертву, ежедневно, тысячами, и никого не спрашивает. А раз так, то тот, кто с этим порядком борется, вправе допустить меньшие жертвы ради прекращения больших. Он не сказал, какие именно. Он вообще ни разу не сказал ничего, за что можно было бы зацепиться. Но вывод был ясен.

В конце Кольчугин объявил, что вопрос остается открытым и к нему вернутся, и закрыл работы. Люди встали, стали снимать запоны, и в соседней комнате, где, как я понял по запаху, уже был накрыт стол, зазвенела посуда. Агапа. Поздний ужин, о котором писал Дорн.

Меня усадили с краю, среди учеников, налили вина. Ели, говорили о постороннем, о ценах, о смете городской думы, о том, что на Неве скоро пойдет лед. Норский подошел, когда подавали второе. Встал за моим стулом, наклонился.

– Вы прошли войну, доктор. Слушали меня час. Неужели вам нечего возразить?

– Сегодня мне велено слушать, Павел Сергеевич, – ответил я.

Он кивнул, соглашаясь, и отошел.

…К физиологическому корпусу я пришел в половине десятого, за полчаса до срока.

Коридор был длинный, с застекленными шкафами вдоль стены. В шкафах стояли приборы: латунные, черные, с винтами, с барабанами, назначения половины из них я не знал. За дверью лаборатории кто-то громко говорил, что надо менять резину. На столах через открытую дверь были видны кимографы с барабанами, закопченными до бархатной черноты, стеклянные трубки, ртутные манометры, резиновые шланги на медных наконечниках. В углу на подстилке лежала собака с фистулой на боку, с воронкой, привязанной бинтом, и грустно смотрела на меня.

Павлов появился без пяти десять. Не вошел, а влетел. В халате поверх сюртука, седой, с большой бородой, с быстрыми светлыми глазами. Не здороваясь ни с кем, он спросил у помощника, готова ли собака. Помощник, молодой, в клеенчатом переднике, сказал, что готова. Павлов на ходу заглянул в лабораторию, кого-то позвал, обернулся и увидел меня.

– Студент? Заходите.

Ну да, вроде того. Студент.

Комната оказалась небольшая, с одним окном, с длинным столом, заваленным лентами закопченной бумаги, и с доской. Помощник вошел следом и сел сбоку. Я подал испытательный лист и бумагу от Конференции. Павлов взял его, мельком глянул и положил на стол.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю