444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 9 (СИ) » Текст книги (страница 12)
Петербургский врач 9 (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 12:30

Текст книги "Петербургский врач 9 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

В Маньчжурии были роты, в которых половина людей хромала, а хромали они не от японских пуль. Стертые пятки, мозоли, пузыри, которые лопаются на втором переходе и к третьему дню становятся ранами. Против этого есть одно средство: заклеить, пока кожа только покраснела и заболела, до пузыря. Прочный липкий пластырь в рулоне, маленькой плоской катушкой, которую можно носить в кармане. Походная лента. Из всего, что я писал в тот вечер, это была наверное самая нужная вещь. К ленте фигурная накладка на пятку и узкая, на палец. И кольцо для сухой мозоли: войлочное, с липким основанием, с отверстием посередине, чтобы мозоль сидела в дыре, а давление сапога принимало на себя кольцо. Оно не лечит. Оно позволяет дойти. Вместо войлока годилась фланель в несколько слоев или вата между слоями ткани. Не резина. Она, в отличие от войлока не дышит, и мягкое кольцо из резины к концу перехода будет мокрым от пота. Хотя пусть Шварц попробует и то и другое.

Последним шел салициловый мозольный пластырь: круг с салициловой кислотой в центре и защитное кольцо вокруг, чтобы кислота не разъедала здоровую кожу. Но к нему будет предупреждение длиннее, чем к остальным, вместе взятым. Только на сухую мозоль. Не на пузырь, не на ссадину, не на трещину. Не накануне похода. Размягчить солдату мозоль и на следующее утро послать его на двадцать верст значило получить на месте мозоли рану. Выдавать через фельдшера, а не класть в ранец каждому.

Аня вошла, когда я дописывал. Она посмотрела на листы, на два столбца, которые у меня получились, и на кривой рисунок пяточной накладки, и села рядом.

– Дай карандаш.

Через десять минут накладка на пятку и накладка на палец лежали передо мной в двух проекциях, а кольцо в разрезе. Она рисовала очень быстро.

– Это тебе для чего?

– Для Утемана. «Треугольник». Знаешь такого?

Если бы она сказала «да, это лучший папенькин друг», осталось бы только схватиться за голову. Но нет. К счастью и к сожалению.

Письмо я написал тут же, короткое. Что у меня есть предложение по новому производству, простому по устройству и много большему по объему, чем трубки и мешки, что привилегия заявлена и что я прошу назначить час, когда Франц Францевич сможет меня принять. Семён отнес его посыльному на угол, а я сел учиться.

Ответ пришел утром, с тем же посыльным, на бланке правления. Три строки, писарской рукой, и подпись Утемана: рад видеть, сегодня в три часа.

На Обводный я поехал на извозчике, с папкой на коленях. В папке лежали описание, чертежи Ани, квитанция Комитета и, в отдельном конверте, четыре пластыря с войны. Марля пожелтела, клей на краях подсох, но полоски были целы, и для того, чтобы показать, чем это должно быть, их хватало.

Сторож на проходной открыл калитку не спрашивая. Во дворе, между гор ящиков с галошами, тянуло серой и сырым каучуком, и этот сладковатый запах я почувствовал издалека. В приемной правления письмоводитель посмотрел в книгу, отыскал мою фамилию и открыл передо мной дверь.

Утеман поднялся из-за стола. Он не изменился за эти месяцы ни на волос: сухой, аккуратный, с цепочкой поперек жилета, с той же бородой, подстриженной так, что казалось, ее подстригают каждое утро. Стол был завален тем же, чем и тогда: обрезками ремней, подошвами, кусками сырой резины. План завода висел на стене за его спиной.

– Приветствую вас, доктор.

– Добрый день, Франц Францевич.

– Садитесь, пожалуйста.

Он показал на стул.

Я рассказал ему о войне, Утеман покрутил головой, повздыхал, задал несколько вопросов, а потом перешел к делу.

– Мешки и трубки идут. Земства берут, торговые дома берут. Интендантство думает, и думать оно будет, я полагаю, до конца войны. Вы обещали что-то большее, чем мешки. Я вам верю, но хочу видеть.

Я открыл папку и положил перед ним конверт. Он вынул наклейки, рассмотрел одну, вторую, потянул за край, посмотрел, как отстает бумага от клея. Потом прочел описание. Он читал медленно, по-немецки шевеля губами на некоторых словах, и не поднимал головы, пока не дошел до конца. Потом взял чертеж, и над ним он сидел дольше, чем над описанием.

– Итак. Марля, каучуковый клей, бумага. Все.

– Все.

– Просто. – Он посмотрел на наклейку у себя в пальцах. – Простите за слово, доктор, но я скажу: гениально. Как галоша. В галоше тоже нет ничего, кроме резины и колодки, а на ней стоит весь наш огромный завод. Покупателей, как мне кажется будет много, и очень.

– Да. Все, кто режется. Кухарка, слесарь, солдат, барыня с ножом для фруктов. В Петербурге в день режутся, я думаю, несколько тысяч человек, и каждый обматывает палец тряпкой. Пусть обматывает этим.

– То есть аптеки…

– Аптеки, фабричные амбулатории, лавки, железные дороги. Армия отдельно.

Я положил перед ним второй лист.

– Здесь серия для ног. Просто и понятно. Если армия это не возьмет, совершит большую глупость.

Он прочел второй лист так же, как первый. На кольце из губчатой резины он поднял голову, хмыкнул и позвонил. Вошел письмоводитель.

– Шварца. Сюда. Немедленно.

Шварц явился через пять минут, в том же сером халате в масляных пятнах, с папкой под мышкой, и пенсне его сидело на носу так криво, будто он его надевал на бегу. Он пожал мне руку, сказал «рад» и сел, отодвинув от себя подошвы и обрезки ремней, чтобы положить папку. Утеман подвинул ему листы и наклейку.

Шварц читал иначе. Он читал, как читают чертеж: с карандашом, делая на полях пометки, и два раза вернулся к началу. Наклейку он рассмотрел на свет, отклеил бумагу, приложил липкой стороной к тыльной стороне левой кисти, придавил, подождал и отодрал.

– Клей плохой, – сказал он. – Аптечный. Тянется. След остается. Так не пойдет. У нас будет иначе: каучук, канифоль, окись цинка, немного ланолина. На каландре, на ткань, как прорезиненную. Это мы умеем.

– Как долго? – спросил Утеман.

– Две недели. Может, три.

Шварц снял пенсне, протер и надел уже прямо.

– Теперь марля. Марля не может идти через цех. Никогда. Там сера, там пыль. Отдельный цех. Отдельные люди. Женщины, с чистыми руками, в чистом. Марля стерилизуется паром до того, как режется, и после.

– Он посмотрел на меня. – Взвешивать. Каждую штуку.

– Именно, – сказал я.

Утеман молчал и слушал.

– Что еще?

– Кольцо, – сказал Шварц и постучал карандашом по чертежу Ани. – Губчатая резина у нас есть. Но резина не дышит. Войлок дышит. Пот. Сделаем оба варианта.

– Посмотрю.

– Тексты, – сказал я. – На каждой коробке должно быть написано, для чего применять можно и для чего нельзя. Особенно на стягивающих полосках и на мозольном пластыре. Эти тексты напишу я. Слово в слово, без сокращений ради места на коробке.

Утеман посмотрел на меня так, как смотрел тогда, когда я отказался делать стенки трубки тоньше.

– Тексты ваши, коробки наши. Согласен. Условия обсудим, когда будут образцы.

– Согласен.

– Тогда мы постараемся побыстрее, – сказал он и встал. – Генрих Карлович, давайте побыстрее. Доктор, вы же будете приезжать смотреть?

– Да, конечно.

– Хорошо.

Он пожал мне руку. Шварц проводил меня до лестницы, провел через цех, где пахло горячим каучуком так, что першило в горле, и на площадке спросил, сколько слоев марли я считаю правильным: четыре или шесть. Я сказал: четыре на малую, шесть на остальные. Он кивнул.

* * *

Глава 18

Записку от Николая принес на другой день мальчишка из мелочной лавки с угла Суворовского. Четвертушка серой бумаги, карандашом, с нажимом: «Приходи». Ни подписи, ни числа. Подпись тут и не требовалась.

Аня вышла в переднюю, посмотрела на бумажку в моей руке, потом на меня.

– К Николаю, – сказал я. – Ненадолго.

Она кивнула и ничего не спросила.

Николай открыл сразу, будто стоял за дверью. Кашель его, похоже, отпустил, и выглядел он лучше, чем в прошлый раз. Он запер за мной дверь, отпер шкафчик, где стоял штоф, и вынул из-за штофа сложенную бумагу. Положил на стол.

– Все прошло удачно, – сказал он. – Вчера вечером. Он ходил в трактир, к Обводному, и возвращался один, часов в десять. Брать у него было почти нечего, ну да что было, то и взяли. Кошелек с мелочью и бумагу. Чисто. Бить не пришлось, сам все отдал, только просил, чтоб не резали.

– Цел?

– Цел. Постоял, поплакал и пошел спать. Это хорошо, когда чисто. Здоровый мужик отдал деньги двум прохожим и даже не крикнул. Он и хозяину не скажет. А тебе как раз такое и нужно.

– Ты им заплатил?

– Да, как договорились.

Он сел напротив и постучал пальцем по листу.

– Читай. Я прочел. Меня не касается, но я прочел.

Я развернул.

Это был не листок, как говорил Сысоев, а два листа хорошей писчей бумаги, исписанных с обеих сторон мелким, аккуратным, почти писарским почерком, без единой помарки. Наверху стояло: «Показание Игната Лапшина». И дальше от первого лица, так, как отвечают на допросе. Только на допросе никто так складно не отвечает.

В октябре прошлого года, после Покрова, его отправили в дом графа Батурина на Английскую набережную перепаять водогрейный бак в ванной и залудить кухонную медь. Работы вышло на три дня. Впускал его старший лакей Аким, седой, а работать велел через черный ход. На второй день, около часу пополудни, он нес через коридор второго этажа снятый с бака кран и услышал за дверью барышниной комнаты мужской голос. Голос был знакомый. Накануне он видел в передней молодого человека с аптечным пакетом: высокого, черноволосого, без бороды, в сером пальто. Тот сказал горничной Глаше, что он от доктора Извекова. Через дверь молодой человек говорил барышне, что граф увезет ее за границу и что оставаться там ей нельзя. При первой возможности она должна вернуться в Петербург, к нему, а он будет ждать. Барышня плакала и отвечала «да».

Внизу второго листа, отдельно, шло, как отвечать, если спросят, почему помнит день: потому что в тот день получил расчет за первую половину работы, три рубля. И так далее.

– Ну? – спросил Николай.

– Хорошая работа, – сказал я. – Не только твоих людей. И того, кто писал.

– Это я понял. Ученый писал. Тот, кто разбирается в судейских делах. Что теперь с ней делать?

– Буду думать. С ходу тут и не скажешь. Спасибо тебе, Николай Степанович.

…Адрес у меня был со вчерашнего вечера. Корнеев прислал его с посыльным. Большой Казачий переулок, дом с аркой, третий от Гороховой, во дворе флигель, четвертый этаж, меблированная комната в квартире вдовы чиновника. Приметы: лет двадцати пяти, высокий, очень худой, лицо белое, как у больного, ходит быстро. Из конторы Стахеева выходит около пяти.

Значит, к пяти надо быть в переулке. Или даже пораньше.

Дом с аркой я нашел сразу. Обыкновенный, в четыре этажа, с лавкой в нижнем и воротами во двор. Двор колодцем, посередине сугроб, у стены поленница. Флигель в глубине, узкий, с черной лестницей, на которой было темно. Я нашел дверь с медной ручкой и дернул звонок.

Открыла женщина лет пятидесяти, в шали поверх платья, с ключами на поясе. Из-за ее плеча выглянул мальчишка и исчез.

– Валентин Львович Гривцов здесь живет?

– Здесь. – Она оглядела меня с ног до головы, как оглядывают человека, который пришел не по ее делу. – А вы кто ему будете?

– По делу. Он мне должен был бумагу составить. Прошение.

– А чего же не в контору? Он в конторе весь день сидит.

– Он передал, чтобы вечером, домой. А передавал через такого человека, который адрес едва вспомнил. Вот я и засомневался, туда ли пришел.

– Туда, туда.

Она явно подобрела.

– Это же вы ему платить будете? За прошение?

– Да.

– Вот и хорошо. Тогда я с него сегодня же непременно потребую! Второй месяц не платит. Второй месяц!

– Не может быть, – сказал я. – Он же помощник присяжного поверенного, не абы кто.

– Может, может! Вот, полюбуйтесь.

Она вынула из кармана под шалью бумажку и развернула. «Обязуюсь уплатить за наем комнаты за январь и февраль сего года двадцать четыре рубля не позднее пятнадцатого апреля. В. Гривцов». И число.

Тот же почерк. Мелкий, с наклоном, с сильным нажимом на прямых. Буква «д» с петлей вверх, как учат в гимназии и как потом никто не пишет, кроме тех, кого выучили в гимназии. «Т» в три палочки. В показании Лапшина эти буквы были такие же.

– Расписки мне пишет, – сказала вдова. – Я ему говорю: мне не расписки, мне деньги. Я вдова, у меня комнаты, а не касса. Он: на днях, на днях. И весь какой-то дерганый. То дома днем лежит, то ночью ходит. Чиновник у меня был жилец, тихий, царство ему небесное. А этот… Странный какой-то.

– Он дома?

– Нет, но скоро должен прийти. Он всегда к этому времени приходит. Передать что?

– Не надо. У меня еще дело тут рядом, я зайду через час. Вы ему пока не говорите, а то он опять уйдет куда-нибудь, а мне за ним бегать некогда.

– Не скажу, – охотно пообещала она. – Только вы уж потребуйте, чтоб он заплатил.

Я спустился, вышел через арку и встал на другой стороне переулка, у чайной, где в окне стоял самовар и никто не смотрел на улицу.

Ждать пришлось минут двадцать.

Из арки вышел высокий человек в темном пальто, в котелке, с портфелем, и пошел быстрым шагом, не глядя по сторонам. Худой, это было видно даже в пальто. Я подумал, что он идет в аптеку и не ошибся.

Аптека была на углу, с двумя шарами в окне, зеленым и красным. Он вошел. Я шагнул к окну не спеша, как подходят к витрине, и начал смотреть между шарами. Гривцов прошел в глубину, к перегородке, и оттуда появился молодой человек в халате, скорее всего помощник провизора, и они куда-то скрылись. Что происходило дальше, мне видно не было.

Я вернулся к арке и встал в ней, с той стороны, где темнее.

Он шел обратно так же быстро и портфель прижимал к боку локтем. Я шагнул навстречу, когда до него оставалось три шага.

– Валентин Львович.

Он остановился. Посмотрел на меня, и лицо у него стало еще белее, чем было, хотя, казалось бы, некуда. Он узнал меня. Сразу, без сомнений. Я его не помнил вовсе.

– Что вам нужно? – Голос у него был высокий и срывался. – Я вас не знаю. Я позову полицию.

– Вы меня знаете. Вы меня узнали, я это вижу. Так?

Он молчал, потом кивнул. Отрицать очевидное было глупо, и он решил этого не делать.

– Тогда зовите. Вон городовой, на углу. Зовите, и я покажу ему вот это.

Я вынул из кармана листки и развернул. «Показание Игната Лапшина». Он посмотрел, и я увидел, что он их узнал тоже.

– Ваш почерк?

Он ничего не сказал. Его начало трясти.

– А еще, – сказал я, – если заглянуть к вам в портфель, там, наверное, лежит склянка. Или порошки. Полученные сейчас в аптеке на углу от помощника провизора за деньги, без рецепта, без записи в книге. Морфий отпускают по рецепту врача. Тот, кто отпускает иначе, отвечает по закону, и это не штраф. Тот, кто берет, тоже. И это еще не самое худшее. Вы, я думаю, хотите через год-другой стать присяжным поверенным. Совет присяжных поверенных, насколько мне известно, морфинистов в сословие принимает с большим трудом. А я сделаю так, что о вашем пристрастии будет знать очень много людей. Мне это, признаться, будет даже приятно.

Он взял себя в руки. Закрыл глаза, открыл, переложил портфель в другую руку.

– Я все понял, – сказал он. – Только не здесь. Не на улице. Пойдемте ко мне. Там поговорим.

– Пойдемте.

Комната была узкая, в одно окно на двор, и холодная: печь с утра не топилась. Кровать под тонким одеялом, стол, два стула, на столе десятый том Свода законов и стопка бумаг, придавленная чернильницей. На гвозде старое пальто. Больше ничего. Ни ковра, ни занавески, ни картинки на стене. Хозяйка сказала правду: платить ему было нечем. Помощник присяжного поверенного, в уважаемой конторе Стахеева, при таком-то клиенте, как граф Батурин, и живет, как студент, которому не присылают денег. Все, похоже, уходило в аптеку на углу.

Он не снял пальто. Стоял у стола, держась за спинку стула, и смотрел на меня. Портфель положил на кровать.

– Вам нужно сделать укол, – сказал я. – Делайте. Я подожду. Разговор будет длинный, а вы через полчаса не сможете говорить.

Он посмотрел на меня долго. Я отвернулся, разве что наблюдая боковым взглядом, чтоб он вдруг меня не решил зарезать.

Гривцов снял пальто, раскрыл портфель и что-то из него достал.

Через несколько минут он подошел ко мне и сел напротив. Руки перестали дрожать, лицо стало живее.

– Спрашивайте, – сказал он. – Я отвечу.

– Сколько вы работаете на Мельгунова?

– Я работаю на Стахеева. Третий год. Мельгунов ходит к Стахееву по делам графа с тех пор, как я там. У графа много дел. Имения, дом, подряды, векселя. Все это идет через Стахеева, а приносит Мельгунов. Он приносит, а нам платят. Бумаги, справки, выписки, поверенные в мировых. Мне поручали многое.

– Например, писать показания.

Он опустил голову.

– Я знал, кто такой Мельгунов. Все в конторе знают. Но Мельгунов платит. Он мне сказал в первый раз, года два назад: Валентин Львович, вы человек способный, а Стахеев вас не ценит. И дал пятьдесят рублей за бумагу, которая стоила десять. Так и пошло.

– Что вы знаете по моему делу? Давайте все, с самого начала.

Он рассказал. Не сразу и с длинными паузами. Что граф, узнав о венчании, позвал Мельгунова и велел ему разрушить брак. Любыми средствами. Меня, по словам графа, надлежало отправить в тюрьму, потому что я его смертельно оскорбил и оскорбление это ничем другим не смывается. Дальше было все, что я знал: Сысоев с Тюриным, обыск, тюрьма, мировой суд, восемь месяцев, Старая Ладога. А теперь свидетели по уголовному делу, и ему велено было готовить показания, и он готовил.

– А что говорит графиня? Мать Ани? Вы знаете?

Он посмотрел на меня удивленно, будто не ждал этого вопроса.

– Немного. Графиня против. Я это знаю от Мельгунова. Он спрашивал у меня, что будет, если она не захочет подтверждать. Но там я мало что мог подсказать. Одно дело, просто скажет «не помню», другое – пойдет на конфликт с графом. Она не хочет ни суда, ни монастыря, ни того, чтобы брак ломали. Ей не нравится… – Он поискал слово. – Мезальянс. Но она говорит, что теперь ничего не поделаешь, и не надо позорить дочь на всю Россию. Только у нее в этом доме нет голоса. Никакого. Она боится графа. Его все боятся, а она больше всех. Он там не муж, он… – Гривцов не договорил. – В общем, она молчит.

– Что еще Мельгунов делает для графа? Кроме попытки разделаться со мной.

– Многое. У графа пароход, ходит из Петербурга и из Ревеля, грузовой, фрахты. Пароходом занимается Мельгунов целиком.

Пароход меня не интересовал. Не до парохода как-то.

– Хорошо, – сказал я. – Теперь так. У меня бумага, написанная вашей рукой. Есть расписка вашей хозяйке, той же рукой, любой эксперт скажет, что рука одна. Есть человек, который видел, как вы давали эту бумагу меднику Лапшину на крыльце трактира на Боровой. Есть аптека на углу. Что я со всем этим сделаю, я вам не скажу, потому что еще не решил.

– Вадим Александрович. – Он встал. – Я вас прошу. Я не буду давать показаний. Ни следователю, ни в суде, никому. Не потому что я вам враг. Если я дам такие показания против Стахеева и Мельгунова, я не буду присяжным поверенным. Никогда, ни в Петербурге, ни в Вологде. А больше я ничего не умею. Отец умер, когда я был на втором курсе, я доучивался на гроши, эти три года в конторе, это все, что у меня есть. Лучше я… – Он замолчал и договорил тише. – Лучше я покончу с собой. Я не пугаю вас. Я это обдумывал и раньше.

Я молчал. Он говорил правду, это было видно, и это ничего не меняло.

– И потом, – сказал он. – Вы не знаете Мельгунова. Если он узнает, что я могу дать на него показания, он не будет ждать. Он меня просто убьет. Он страшный человек, Вадим Александрович.

– Я буду думать, – сказал я. – Пока что вы молчите. Мельгунову ни слова о том, что бумаги у Лапшина нет и что вы меня видели. Когда Лапшин к вам прибежит и скажет, что его ограбили, вы ему поверите. Ограбили. Бывает. Это Петербург.

Он кивнул. Потом посмотрел на меня.

– Я могу сделать одну вещь, – сказал он. – Сказать Мельгунову, что свидетель ненадежен. Что Лапшин ведет себя странно. Что он, кажется, не в себе. Что обжаловать нынешнее решение, которое в вашу пользу, и вести его к следователю нельзя: нагородит такого, что подведет всех, и меня, и Стахеева, и графа. Мельгунов мне поверит. Я с Лапшиным работал, я его видел. Он и в самом деле такой. Это заставит Мельгунова остановиться. Не отступить, но остановиться, чтобы подумать.

– Хорошо, – сказал я и встал. – Скажите.

Он проводил меня до двери. Испуг в его глазах не прошел, разве что стал менее заметным.

Когда я вернулся домой, Семен сказал мне только два слова:

– От Ракитина.

– Что от Ракитина?

– Записку принесли. Рассыльный, с Литейного. Сказал, от подполковника Ракитина, велел в собственные руки. Час назад.

Ракитин в Петербурге? Он написал «человек найдет вас сам», а не «приеду». Или что-то случилось, и он здесь? Я взял конверт. Плотный, серый, без надписи, запечатанный сургучом без печати, просто каплей.

Внутри было пол-листа.

«Милостивый государь Вадим Александрович. Андрей Платонович Ракитин просил меня разыскать Вас, что я и делаю. Если Вам удобно, буду ждать Вас сегодня в девять часов вечера в кофейной Гофмана на Литейном, за столиком у окна, с газетой. Спросите Алексея Сергеевича. Б.».

Никакой фамилии. Кофейная, окно, газета. И «Б».

– Ракитин? – спросила Аня. Она вышла меня встречать вместе с Семеном.

– Нет. Человек от него. Зовет через час, на Литейный.

Я рассказал ей все, что было за день. Про Николая, про расписку, про Гривцова. Она задумалась.

– Потом поговорим. Что скажет этот приятель Ракитина, надо узнать. От этого многое зависит.

Кофейная Гофмана для такого дела подходила: два окна на улицу, шесть столиков, буфет с пирожными под стеклом и шипящая кофейная машина. В девятом часу здесь сидели три человека: две дамы над шоколадом и мужчина у окна с «Новым временем».

Ему было лет пятьдесят. Среднего роста, плотный, с коротко стриженной седеющей головой и подстриженными усами, в хорошем штатском пальто, которое он не снял, а только расстегнул. Лицо крупное, с тяжелым подбородком. В зале Лустало он бы, скорее всего, смотрелся своим. Эдакий постаревший седой борец. Пальто на нем сидело как мундир.

– Алексей Сергеевич?

Он сложил газету, встал, подал руку.

– Беседин. Садитесь, доктор. Кофе здесь приличный, пирожные – я бы не сказал. Возьмите кофе.

Я взял кофе. Беседин подождал, пока девушка отойдет от столика.

– Андрей Платонович просил меня помочь вам, – сказал он. – Очень просил. Мы с ним служили на дороге, в Маньчжурии, в девятьсот первом и втором. С тех пор я знаю о нем две вещи: он не болтает и не бросает тех, с кем дружит или кто ему помог. За вас он поручился. Больше, Вадим Александрович, я о вас не знаю ничего. Расскажите.

Я рассказал. Английская набережная, Извеков, циркуляр. Война. Аня в Харбине, венчание. Письмо графа. Обыск, Шпалерная, мировой суд, восемь месяцев, Старая Ладога, княгиня, Гиляровский, свобода. Мельгунов, Сысоев с ножом в переулке. Гривцов. Про то, как я получил показания Лапшина, я сказал коротко: попали в руки.

Беседин слушал, не меняясь в лице, и только под конец начал крутить головой из стороны в сторону, как человек, у которого затекла шея. Наверное, это у него означало сильные эмоции.

– Мда, – сказал он, когда я закончил. – Мда. С ума сойти. Вот это у вас получилось. Сюжет для романа, иначе и не скажешь! Вам непременно надо попросить Гиляровского, чтобы он это написал. Он умеет.

– Не надо пожалуйста.

– Не хотите Гиляровского, могу познакомить с другим кем-нибудь. Кстати, только что виделся с одним. Михаил зовут. Молодой, но прыткий. Напишет о ваших приключениях как надо! Своеобразно, но хорошо. Нервный только какой-то он стал в последнее время, работает целыми днями, ну да ничего. Жена у него в больнице служит, помогает ему, когда он про медицину пишет. Хотите, познакомлю?

– Пока не надо, – сказал я. – Может быть, потом.

– Как скажете.

Он допил кофе.

– Теперь о деле, – сказал он. – Вы хотите знать, могу ли я помочь. Отвечу так: буду думать, как это сделать, и сразу не отвечу. Голословно я ничего не обещаю, и вы сами, я думаю, не поверите тому, кто обещает решить все проблемы разом. Прийти в окружной суд и потребовать, чтобы следователь прекратил дело, я не могу. Прийти в Синод и стукнуть кулаком по столу – тоже. Не такая сейчас в стране ситуация.

– Понимаю.

– О Батурине я слышал. Лично не знаком. Говорят, что он немного сумасшедший. Не в медицинском смысле, а скорее в другом. Он слишком поверил в себя. В свою звезду. Много заработал, получил все, чего хотел, и решил, что знает все лучше всех. С такими людьми сложно. Сказать ему «отстаньте от доктора» нельзя, он не услышит. Если государь ему это скажет, он и государя, я думаю, не послушает. Так что с ним надо иначе. Как – я подумаю и скажу.

– А Мельгунов?

– Фамилия не на слуху. Но знакомая. Может, где-то она попадалась в учетах. Завтра узнаю. Все завтра.

Он вдруг внимательно посмотрел на меня.

– Вы сказали, у графа пароход, и им целиком занимается Мельгунов.

– Так сказал Гривцов.

– Очень интересно.

– Наверное, завтра я пришлю вам записку, – сказал он, вставая. – Пришлю в любом случае. Если я чего-то еще не узнал и встречу придется отложить – напишу об этом. Спокойной ночи, доктор.

Он положил на стол мелочь за оба кофе, взял газету, надел шляпу и вышел. Через окно я видел, как он перешел Литейный.

* * *

Глава 19

Рассыльный явился на следующий день, в начале двенадцатого, и Семён доложил о нем почти с испугом, будто пришел пристав: с пакетом, при бляхе, требует расписки в книге. По дороге в переднюю я успел решить, что Беседин чудит. Но это было не от него. Пожилой человек в темном пальто с медной бляхой на груди держал в одной руке толстую разносную книгу, в другой пакет. На меня он посмотрел сурово и устало.

– Господину Дмитриеву, Вадиму Александровичу. Из Главного управления Российского общества Красного Креста. Извольте расписаться.

Я расписался. Пакет был плотный, казенный, с печатью управления на сургуче, и адрес на нем писали дважды. Сначала кто-то вывел «Суворовский проспект», мою старую каморку на четвертом этаже. Потом эту строку перечеркнули и ниже, другой рукой и другими чернилами, приписали нынешний адрес.

– Долго искали? – спросил я.

– Долго, – ответил рассыльный.

Он ушел, и я вскрыл пакет тут же, в передней.

Внутри лежал лист хорошей бумаги с печатным заголовком и написанным от руки текстом. Главное управление имело честь просить господина Дмитриева пожаловать 4 апреля 1905 года к семи часам вечера, с супругой, в зал заседаний Главного управления на Инженерной улице, дом четыре, на собрание, на котором состоится вручение всемилостивейше пожалованных ему наград. Внизу подпись управляющего делами и число.

Четвертое апреля – это сегодня. Однако же. Хорошо хоть не за полчаса попало к нам.

Аня читала вместе со мной.

– Поздравляю, – сказала она. – Не забыли.

– Спасибо.

Я обнял ее.

– Я, в принципе, не ради наград… но пусть будут.

– С супругой, – хитро добавила она. – Так что идем вместе.

– Конечно, вместе. Куда же я без тебя?

– Правильно говоришь… – она засмеялась. И тут же посерьезнела.

– Покажи, в чем ты собираешься идти.

Показывать было нечего. Ни у меня, ни у Ани не было одежды, подходящей для ситуации. Купленное в Харбине было слишком простым для таких случаев. Слухи о нас уже наверняка расползлись. Нас будут рассматривать, нас будут обсуждать. Выглядеть надо хорошо.

– Придется идти на Невский, – подвела итог Аня.

– Значит, Невский. Причем бегом.

Готовые платья продавали у Гостиного двора, в магазине с двумя окнами, где на подставках стояли безголовые манекены в пальто и сюртуках. Приказчик оценил меня от ворота до сапог быстрее, чем я успел снять шапку.

– Черный или темно-серый? По случаю или на каждый день?

– По случаю. Темный.

Он снял с меня мерку, ушел в глубину и вернулся с тремя сюртуками сразу, перекинутыми через руку. Первый висел на мне мешком. Второй сел. Приказчик обошел меня кругом, одернул полы, пощупал спину и объявил, что как на заказ. Он преувеличивал, но не сильно. Сюртук был черный, тонкого сукна, с шелковыми отворотами. К нему нашелся жилет из того же сукна, белая рубашка с высоким стоячим воротничком и галстук, темный, без рисунка, единственный из десятка, на который я мог смотреть без раздражения.

Приказчик попробовал было предложить к сюртуку пальто, цилиндр и трость, потому что человек, покупающий сразу все, для такого магазина находка. Пальто у меня было, трость мне была нужна как собаке пятая нога, а в цилиндре я себя представил и решил, что лучше пойду в шапке.

– Сапоги при вас хорошие, – сказал приказчик, посмотрев вниз, когда понял, что больше из меня ничего не вытянет.

В Пассаже Аня ходила по галерее быстро, не задерживаясь у того, что ей не нужно. Я шел на шаг позади и разглядывал витрины.

Она выбрала магазин на втором этаже, не самый большой, и там платье нашлось быстрее, чем я ожидал. Темно-синее, похожее на харбинское, но не суконное, а шелковое. Тоже лаконичного покроя, с длинным рукавом и небольшим стоячим воротником, без кружев, без бантов, без всего, что мешает человеку в нем двигаться. Продавщица, полная дама с булавками на груди, увела ее за занавеску, а меня усадила в кресло у зеркала и принесла журнал, который я не открыл.

Через десять минут занавеска отодвинулась.

Платье сидело так, будто его шили на нее. В плечах, в талии, по длине, нигде ни складки. Продавщица обошла Аню, ощупала швы под мышками, отступила и развела руками.

– Ни единого шва трогать не надо, сударыня. Такое бывает раз в год.

– Повезло, – сказала Аня и посмотрела на меня в зеркало. – Иначе бы шить некогда.

Про перчатки и шляпу она решила сама, за пять минут. Перчатки темные, лайковые, шляпа синяя, маленькая, без перьев. Продавщица предлагала другую, с целым птичьим крылом на боку, и Аня посмотрела на крыло так, будто ей предложили надеть на голову курицу.

На обратном пути она молчала, держа сверток на коленях, и только у Таврического сказала:

– Отец говорил, что готовое платье носят горничные. Он был бы поражен.

– Он много чем был бы поражен.

– Да. Не то слово.

Когда приехали домой, Аня развесила синее на спинке стула у окна, обошла его два раза, поправила рукав. Волновалась. Я старался вообще не думать о собрании.

К шести я был одет, и одет плохо. Галстук не давался. Я завязывал его три раза, и три раза он ложился набок, как язык у собаки в жару. Аня вошла в кабинет уже в синем, в перчатках, со шляпой в руке, посмотрела на мои усилия и отобрала галстук.

– Стой прямо. И не дыши.

Она завязала его с первого раза, как будто всю жизнь только этим и занималась, оправила воротничок и отступила на шаг.

– Ну вот. Теперь ты похож на врача, которому дают орден. А не на врача, которого сейчас арестуют.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю