Текст книги "Петербургский врач 9 (СИ)"
Автор книги: Михаил Воронцов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
В дверях перевязочной стоял санитар-китаец Сюй. Тот самый, который проверял Мельникова на мертвость. Сейчас он держал ведро с углем и кланялся.
– Уголь. Топить.
– У нас топлено, – сказал Савельев от стола. – Ты чего приперся?
– Моя перепутал. – Сюй заулыбался, закивал, попятился. – Моя пойдет.
И ушел, шаркая. Как мне показалось, нарочито. И язык он коверкает специально. Гораздо лучше он знает русский, чем притворяется.
– Развелось их, – проворчал Савельев. – Ходят и ходят.
После перевязок меня поймал в коридоре Гольдин.
– Вадим Александрович, двенадцатая партия по титру лучше всех, Гринберг подтвердил. Я к вечеру перепишу таблицу начисто… – Он посмотрел на меня внимательнее и осекся. – А что вы такой хмурый? Все же хорошо. Мещеряков на ногу пойдет, мазь работает. Мы с вами, между прочим, делаем науку, которая будет жить дольше нас. Радоваться надо!
– Я не хмурый, Яков Наумович. – Я взял у него ведомость. – Показалось вам.
– А, ну если так, – он мгновенно успокоился. – Тогда таблицу я вам завтра к обходу положу.
Вечером я пересказал Ане весь разговор с Ракитиным.
– Значит, уезжаем, – сказала она.
– Да. Когда – неизвестно, но скоро. Счет пойдет на дни.
– Если надо – поедем. Я начну разбирать вещи заранее, понемногу, чтобы никто не заметил. И вот что, Вадим. Семена надо взять с собой. Если согласится.
– Я сегодня думал о том же самом.
– Разумеется, думал. – Она чуть улыбнулась. – Своих не бросают. Кстати, эту фразу я услышала от господина Ли, в твоем пересказе. Хоть какая-то от него польза.
Потом улыбка исчезла.
– А в Петербурге придется воевать с папенькой. Ты ведь это понимаешь? Сказать про него «упрямый» – значит ничего не сказать. Он двадцать лет не разговаривает с родным братом из-за межи в имении. Из-за межи, Вадим. А тут я.
– Кстати, о папеньке. – Я вспомнил утро. – Человек от Вельяминова не появлялся?
– Приходил днем. Справлялся, не будет ли ответа. – Анна разгладила скатерть ладонью. – Я ответила, как советовал Розенталь: передайте полковнику – благодарю, не поеду. Он кивнул и ушел. Но я днем написала настоящий ответ.
– Розенталь просил графу письменно не отвечать. Каждая строка станет бумагой в деле.
– Я помню. – Она достала из ящика сложенные листы. – Поэтому я писала очень осторожно. В этом письме нет ни одного слова, которое работало бы против нас. Пусть подошьют к делу, я не против. И потом… – Она помедлила. – Отцу я хочу ответить сама. Не через полковника, не тремя словами через денщика. Он написал мне – я напишу ему. Прочти.
Я взял листы.
'Папа.
Письмо твое я получила и прочла. Отвечаю сразу на главное, чтобы тебе не пришлось искать ответ между строк: я не поеду. Я не оставлю мужа. Решение это окончательное, и никакие средства, которыми ты грозишь, его не переменят.
Теперь о том, что ты, судя по письму, понимаешь неверно.
Из Италии я уехала сама. Одна, тайно, никому не сказав. Вадим Александрович Дмитриев не знал о моем отъезде ничего. Он не звал меня, не присылал мне ни денег, ни писем, не устраивал моей дороги. Он увидел меня в Харбине уже тяжело больной, без памяти, и первое, что он для меня сделал, – спас мне жизнь. Если ты намерен обвинять его в моем похищении, тебе придется сперва объяснить, каким образом похищенная сама, тайно от похитителя, проехала несколько тысяч верст.
О венчании. Я знала, что делаю. В день венчания я была в полной памяти и ясном сознании, это могут подтвердить священник, врачи и сестры, бывшие при этом. Никто меня не принуждал и не уговаривал. Я хотела стать женой Дмитриева до болезни, хотела в тот день и хочу теперь. Если духовные власти пожелают меня спросить, я повторю это им – под присягой, перед любым церковным начальством, где угодно. Ты можешь оспаривать бумаги, разрешения и действия священника. Но тебе придется оспорить меня саму. Я там была, папа. Я помню венчание. Я сказала «да», потому что хотела этого.
Ты, вероятно, воображаешь, что я живу в нищете и скоро сама запрошусь домой. Расстрою тебя: у нас маленькая квартира, мы не богаты, хозяйство я веду сама, и вместо штата прислуги у нас одна приходящая помощница. Еще я помогаю мужу вести медицинские записи. Мне этого достаточно. У меня нет двенадцати лакеев, и, представь себе, я от этого не страдаю. Впервые моя жизнь принадлежит мне, и я счастливее, чем была на Английской набережной или в Италии.
О моем муже. Этот человек дважды спас мне жизнь. Он военный врач, он лечит раненых, которых другие лечить отказались, и рискует положением ради способов лечения, которые действительно спасают. Его уважают врачи госпиталя и помнят солдаты, которых он поставил на ноги. Больше я его защищать не стану: он в этом не нуждается.
Теперь подумай, что будет, если ты исполнишь свои угрозы. Дело перестанет быть семейным в тот же день. Будут свидетели – их много, от Одессы до Харбина. Будет поднята моя история болезни, будут опрошены врачи и священник, будет установлено все то, что я написала выше. И все это почти наверняка попадет в газеты, потому что ты человек слишком известный, чтобы такое разбирательство осталось частным. Ты грозишь опозорить нас. Опозоришься ты.
Я не хочу этого, и потому предлагаю тебе просто: оставь нас в покое. Не хочешь считать Дмитриева зятем – не считай. Не хочешь мне писать – не пиши. Хочешь лишить меня содержания и наследства – лишай, я принимаю это заранее и спокойно: я выходила замуж не ради твоих денег и жить на них против твоей воли не собираюсь. Твой главный рычаг не работает, папа. Прими это и остановись, пока еще можно остановиться без огласки и без стыда.
Я не отрекаюсь от тебя. Я не перестала быть твоей дочерью оттого, что стала женой. Я не хочу превращать тебя во врага и надеюсь, что когда-нибудь мы сможем говорить друг с другом по-человечески. Но знай: если ты заставишь меня выбирать между мужем и твоим требованием, я выберу мужа. Всякий раз. Не заставляй меня воевать с тобой – эту войну ты проиграешь, и проиграешь публично.
Я люблю тебя. Но вернуться не могу и не хочу.
Анна Дмитриева'
Я дочитал и еще раз посмотрел на последнюю строку. Не «Анна», не «твоя дочь». Анна Дмитриева. Всю ее жизнь он читал под этим почерком «Анна Батурина» – на тетрадях, на записках, на поздравлениях к именинам. Подпись била точнее любой фразы в письме.
– Отправляем?
– Завтра. Вместе.
Назавтра после службы мы поехали в почтово-телеграфную контору в Новом городе. Очередь стояла небольшая: два приказчика с пачками накладных, дама с посылкой, унтер с денежным переводом. Письмо Аня подала в окошко сама и попросила заказным. Чиновник взвесил, наклеил марки, пристукнул штемпелем и выдал расписку – серую бумажку с номером, которую Аня аккуратно убрала в сумочку, как убирают квитанцию на сданный багаж. Десять тысяч верст, три недели пути. Где-то в Петербурге, на Английской набережной, это письмо ляжет на стол среди прочей почты, и утро одного немолодого упрямого человека будет испорчено всерьез и надолго.
– Все, – сказала Аня на крыльце. Выдохнула, как вынырнув из воды. – Теперь чаю. Горячего и с чем-нибудь вкусным.
Кафе нашлось тут же, через улицу, – маленькое, на шесть столиков, с запотевшим окном и печкой в углу. Хозяйка, полная дама в вязаной кофте, принесла чайник, к нему сливки и тарелку с пирожными. Народу было немного: два железнодорожника у окна да старик с газетой.
Хвост я заметил еще у почты – молодой китаец в ватной куртке, из тех самых, примелькавшихся. Через минуту после нас он вошел в кафе, сел за столик у двери, спросил чаю и стал греть руки о стакан. На нас он посматривал – не грубо, вполглаза, поверх стакана, но посматривал.
– Наш? – тихо спросила Аня, не поворачивая головы.
– Наш.
– Ну и пусть смотрит. – Она выбрала пирожное, самое большое, с кремом, и подвинула тарелку мне. – Пусть смотрит сколько хочет и докладывает кому положено. Пусть видит, что мы счастливы.
И она налила чаю – сначала мне, потом себе.
* * *

Глава 3
Черепанов нашел меня через день, под вечер, у госпитальных ворот: тронул шапку, буркнул вполголоса, что господин Ли просит к семи, там же, и ушел, не оглядываясь. Я доработал, что оставалось, предупредил Аню через санитара запиской, что задержусь, и к семи сидел за знакомой перегородкой в Фуцзядяне.
Чайник уже стоял на столе. Ли разлил чай. Как обычно, демонстративно: сначала мне, как дорогому гостю, потом себе, и заговорил.
– День назначен, доктор. Послезавтра, в девять вечера.
Я промолчал.
– Придете в Фуцзядянь. Второй проулок от угольных рядов, дом с крашеной дверью, во дворе вас будут ждать. Поняли, где? Оттуда вас повезут. Возьмите с собой сумку с перевязочным и лекарствами. Дело у вас такое: за рекой, на выселках, рожает жена дорожного мастера, роды тяжелые, послано за врачом. Мастер там живет в самом деле, и жена его в самом деле на сносях. Хотя никто проверять не будет.
– Хорошо, – кивнул я. – Теперь о том, что после. Допустим, я проехал, ваш человек сделал то, что хотел, я вернулся. Но через несколько часов мост взлетает на воздух, и к утру Харбин перетряхивают целиком. Вспомнят всех, кто в ту ночь ездил через реку. Путь в Англию для меня и моей жены должен начаться сразу после того, как я выберусь на берег.
Ли выслушал меня очень спокойно.
– Правильно.
Он долил мне чаю.
– Скажу по порядку. Взрыв произойдет не через пять минут после вашего проезда, а через несколько часов, то есть под утро. Вы вернетесь в город, возьмете жену, вещи, и приедете в тот же дом в Фуцзядяне. Там вас переоденут, дадут бумаги, и из Харбина вы выйдете затемно, раньше, чем мост перестанет существовать. Искать станут потом – а вас уже не будет. Дальше тропами на юг, в обход позиций, в сторону Мукдена; через линию вас переведут люди, которые ходят там всю войну. У японцев вы гость, а не пленный. Из Японии пароход: Шанхай, Сингапур – там грузят уголь, Цейлон, Аден, канал, Средиземное море. Англия. Путь долгий, месяца полтора, или даже больше.
– Это не страшно, лишь бы действительно мы оказались там.
– Теперь о ручательстве. – Ли поставил чайник. – Его нет. Слово – вот все, что я могу вам предложить. Но вы уже убедились: мы платим за сделанное и не обманываем. За эту работу, если она пройдет успешно, вам дадут двадцать тысяч фунтов стерлингов.
Я не спеша отпил чаю. Вот это да. Двадцать тысяч фунтов – это без малого двести тысяч рублей. Жалованье ординатора за сто лет, если не есть и не пить. Ну вроде того. Примерно.
– Большие деньги. Они точно будут? А то мало ли что. Все-таки хотелось бы гарантий, и понадежней.
– Гарантия одна – мост, как вы понимаете, имеет огромное значение. За него готовы платить, и много.
Он наклонил голову.
– С такими деньгами в Англии вы не беглец, а джентльмен со средствами. Купите практику на Харлей-стрит или не купите ничего и будете жить, как живут люди вашего нового круга: дом, клуб, скачки. Человек с таким состоянием входит в общество через парадную дверь. До конца жизни вам не придется считать деньги. Я могу вам только позавидовать.
Красиво выходило. Вопрос, насколько реально, но на словах – красиво.
– Хорошо, я согласен. Если все так, как вы говорите.
– Все так, как я говорю. – Ли чуть помедлил. – Одно уточнение, доктор, для вашей же пользы. Супруга ваша должна быть готова заранее. Лучше всего, если к девяти она будет ждать вас там же, в том доме. Вы вернетесь с реки – и сразу в дорогу, не заезжая на Пристань. Так быстрее и надежнее.
Вот оно. Аня, одна, в чужом доме в Фуцзядяне, среди его людей. Заложница.
– Нет, – сказал я. – Жена будет ждать дома. Заберу ее сам.
– Напрасно вы нам не доверяете. – Ли пожал плечами. – Это усложнит дело и отнимет час, которого потом может не хватить. Но решать вам. Дома так дома.
– Дома и никак иначе.
– Тогда последнее. – Он поднялся. – Когда все начнется, вы просто слушайте, что вам скажут, и делайте. До послезавтра, доктор. Не опаздывайте.
Он ушел, и я остался допивать чай в одиночестве. Вам скажут, как действовать дальше. Я примерно представлял себе это «дальше». Темный берег, сделанное дело, доктор, который больше не нужен и слишком много знает. Несколько патронов – и все.
Утром я снова послал жандарма за Ракитиным. Встретились с ним в том же кабинете с бумагами.
Я все рассказал. Про деньги, Англию, обещанную кучу денег, попытку оставить Аню в заложниках и мой ожидаемый отказ.
– Правильно отказались, – сказал Ракитин и потер подбородок.
– От чего, от взрыва моста? Еще не отказывался. Представляете, спокойная жизнь в Лондоне, клубы, скачки, охота на лис или чем там еще занимаются?
Ракитин хмыкнул.
– Шутить изволите, батенька… Получается у вас хорошо!
Потом посерьезнел.
– Не волнуйтесь, вас и здесь не забудут. У нашего отечества память, конечно, так себе, но если постоянно напоминать, то оно вспомнит того, кто ему помог. Неблагонадежность оно с вас сняло? Вот, уже хорошо. Само поставило, само сняло, не прошло и полгода. Большое ему спасибо! А теперь шутки в сторону, давайте ближе к делу.
– Завтра, значит, – продолжил он. – Успеваем. Теперь вот что. Помните человека на лодке, которого заамурцы застрелили осенью? Не то китайца, не то японца? Я вчера поднял дело, с планом моста. Лодка его крутилась у третьего быка, считая от нашего берега. Стреляли по ней там же. И до этого вспомнили, что странные вещи творились именно там – то лодка какая-то задержится, хоть и ненадолго, то человек за борт упадет, и его долго вытаскивают, то еще что-то. Теперь ясно, почему все так было. Все к одному. Заряд лежит у третьего быка, больше ему быть негде. Он, к тому же, ключевой, из-за глубины его сложнее всего отремонтировать. Если б мне было такое поручено, я бы взорвал именно третий. Поэтому делаем так. За третьим быком, с вечера, ляжет засада. Ваш возница останавливается, приносит груз – его берут. С поличным, с бомбой в руках, живого, тепленького. А следом, той же ночью, – Ли, Чжао и прочих, всю свору. Адреса известны, списки готовы, люди расписаны. Этой ночью в Харбине будет весело и шумно.
– Что мне делать, когда ваши его возьмут?
– Ничего. – Ракитин поднял палец. – Сидеть в санях и не шевелиться. За оружие не браться, не вставать, не кричать. Не дай бог стрельба – валитесь на снег и лежите, пока не позовут по имени. Как окликнут «Вадим Александрович», после этого вставайте. Много людей в засаде не будет, чтобы не привлекать внимание, потому что за мостом наверняка следят, но достаточно, чтоб схватить диверсанта.
– Заамурцы на посту знают, кого пропускают? А то еще застрелят и меня, и его на подходе? Вот будет весело.
– Нет. Не знают. Тех, кто стоит на берегу, будем использовать втемную. Заамурцы – люди толковые, крепкие, но простые, слишком большой риск, что взглядом выдадут то, что знают о вас. И заменить их на своих я не могу.
– А если он остановится не у третьего быка?
Ракитин помолчал. Его лицо стало мрачным. Совсем мрачным. И очень быстро.
– Тогда плохо. Тогда брать его придется вам. Одному, на льду, в тот момент, когда он встанет и пойдет класть. Надо понять, где уже заложена взрывчатка. Живым, если получится. Хотя если не получится – как получится. Пристрелите его к чертям, вот и все. Вы же с оружием поедете. Не рискуйте. Ставить людей у каждой опоры я не могу. Такую толпу на реке однозначно заметят.
Однако, подумал я.
– Ладно, деваться некуда. Лучше уже не придумаем. Но поставьте на тот вечер хотя бы человека у моей квартиры. Пока я на реке, Аня в доме одна.
– Тоже нельзя. За вашим домом смотрят их люди. Один новый человек во дворе – и Чжао отменит все. Простите, доктор, но тут я тверд. Надежда на вашего Семена: он в доме и с оружием. Да и брать мы их начнем раньше, чем кто-нибудь успеет добежать до вас. Возьмем всех разом, никто и рыпнуться не успеет. И когда все пойдет, около вашего дома наши люди появятся.
– У планов есть свойство идти вкривь и вкось.
– Есть такое. – Ракитин развел руками. – Тут уж ничего не поделаешь. Но с этим можно только смириться. А теперь последнее. Как только все кончится – в ту же ночь на вокзал. Не через неделю, не утром, а сразу. Билеты и необходимые бумаги будут у меня, об этом не думайте. Вещи держите собранными, жену – готовой. Петербург, доктор. Пора. Жаль с вами расставаться, но жизнь такая штука. Сазонову, Гольдину и остальным я все объясню, насколько это возможно. Они поймут. Думаю, что еще с ними увидитесь.
– Хорошо, – вздохнул я. – Жена будет готова. Гольдин тогда заберет из квартиры все лабораторное оборудование… и вещи, какие не увезем. Им со Стрелецкой пригодятся. Особенно кровать.
Ракитин улыбнулся, кивнул, надел фуражку и вышел. Я выждал десять минут и пошел работать.
Вечером, дождавшись, когда ординаторская опустеет, я сел писать письмо Гольдину.
Оно вышло длинное. Я изложил все, что не успел и уже не успею сказать вслух. Как вести партии дальше, что записывать, чего остерегаться, о чем договариваться с Гринбергом и как держаться с начальством, когда меня не будет рядом. Написал, что пусть забирает посуду, банки, журналы, все хозяйство, включая отличную кровать, для себя и для работы, что уехать меня вынуждают обстоятельства, объяснить которые я не вправе, что отъезд этот срочный и что просить прощения за него я не буду, потому что виноватым себя не считаю.
Отделение теперь его. Пусть лечит людей – это он умеет, а остальному научится, как научился обращаться с женщинами. По крайней мере, с одной из них.
Перечитывать я не стал: начнешь перечитывать – начнешь переписывать. Конверт я заклеил, подписал и отнес жандарму, охраняющему японца.
– Просьба к вам. – Я отдал конверт. – Через два дня, не раньше, передайте доктору Гольдину в собственные руки. Через два дня, запомнили?
– Так точно, через два. – Он посмотрел на надпись, убрал письмо за пазуху и ничего не спросил. Наверное, его давно отучили спрашивать лишнее.
Дома, когда Пелагея Фоминична ушла и мы остались одни, я сказал:
– Завтра. В девять вечера. А ночью, если все сложится, на вокзал и в Петербург. Ракитин обещает все устроить.
Аня выслушала это, подумала и засмеялась.
Смех вышел немного натянутый.
– Нет, ты подумай. Я только привыкла к Харбину. Выучила, где какая лавка, поняла наконец, как правильно топить эту плиту. И вот пожалуйста – собирайтесь, Анна Николаевна. Ну да ладно. Петербург так Петербург. Там хотя бы не нужно объяснять извозчику дорогу на пальцах.
– Я позову Семена. Разговор будет еще и с ним.
Семен пришел, встал у двери. Я показал на табурет, он сел.
– Мы с Анной Николаевной уезжаем. В Петербург, скоро, может быть – завтра ночью. Причин не спрашивай, их я объяснить пока не могу. Предлагаю ехать с нами. Место тебе найдется, работа тоже – та же самая, что здесь, но условия, скорее всего, будут получше. Подумай.
Думал он очень недолго. Половину секунды.
– Чего тут думать, Вадим Александрович. Меня здесь ничего не держит: ни родни, ни кола. Где вы с лабораторией, там и я. Поеду.
Я с благодарностью развел руками.
– Тогда слушай дальше, и очень внимательно. Завтра с вечера будь здесь, в этой квартире, с Анной Николаевной. Револьвер при себе. И будь готов ко всему. Даже к тому, что придут убивать. Я не пугаю. Говорю, что есть.
– Понял.
Его лицо не поменялось.
Я внутренне даже содрогнулся. Такой застрелит, и пульс не ускорится, сердце продолжит стучать ровно-ровно. Хорошо, когда этот человек за тебя… а если против… плохо, и очень.
– Револьвер чищен, патроны есть, – добавил Семен. – Дверь запру. Мимо меня не пройдут. Кого надо – всех застрелю, дело нехитрое.
– Верю, – согласился я. – Теперь иди отдыхай. Завтра день будет длинный.
Он ушел к себе, а мы с Аней до полуночи собирали вещи. Рассказывать об этом нечего, их не так много. Думали, брать ли самовар. Но в конце концов самовар остался Харбину. Пусть Гольдин забирает. Хочет – домой, хочет – в ординаторскую.
Следующий день в госпитале прошел как всякий другой, не считая моего мрачного ожидания вечера. Виду я, конечно, не показывал. Все хорошо, прекрасная маркиза.
Обход, перевязки, у Мещерякова дело шло, тьфу-тьфу, совсем на лад, он уже интересовался, дадут ли ему костыли, чтоб ходить хотя бы с ними. Госпиталь жил, не подозревая, что этой ночью решается и его судьба: пойди дело вкось – мост взлетит, и все, число раненых умножится вдвое, потому что воевать будет нечем, все снабжение армии через Сунгари.
Однако Гольдин что-то все-таки углядел.
– Вадим Александрович, вы какой-то невеселый. И вчера, и сегодня. Случилось что?
– Показалось вам, Яков Наумович.
– Ну хорошо, – пожал плечами Гольдин, выяснив, что я не слишком хочу откровенничать.
К полудню в отделение зашел жандармский унтер с папкой – расписаться в бумагах по арестованному, обычное дело, никто и головы не поднял. Подавая перо, он сказал вполголоса, глядя в папку:
– Велено передать: все в силе.
Я кивнул, расписался и вернул перо. Все в силе. Ну что же. Раз в силе – значит, в силе.
До конца дня я успел несколько раз пройти отделение из конца в конец – не прощаясь, прощаний я не признаю, а так… запомнить. Все-таки много чего здесь произошло. Потом отчитал Малахова за плохо вымытую посуду и оставил Ситникову назначения на два дня вперед, чего никогда не делал. Ситников удивился, но записал. Если кто-нибудь потом вспомнит эту мелочь и поймет, что здесь что-то не так – на здоровье. Понимать тут уже поздно. Сходил к Сазонову, ко всем, с кем здесь общался – просто сказать пару слов, посмотреть на людей. Как бы не поминайте лихом, извините за предстоящее бегство. По-другому, увы, нельзя.
Дома меня ждали собранные вещи у стены и Аня в дорожном платье, со спокойным лицом и немного неспокойными руками: она третий раз перекладывала что-то в чемодане, и я сделал вид, что не замечаю.
Я собрался и сам. Кольт лег в правый карман шинели, браунинг – в карман сюртука, нож Стрижака – в левый карман. Медицинскую сумку я приготовил еще с утра. Все настоящее. Врач едет к роженице, у врача все взаправду. Даже суровое выражение лица. Мы, врачи, к сантиментам не склонны.
– Вооружен до зубов, – сказал я, похлопав по карманам.
Анна не улыбнулась. Подошла, поправила мне воротник.
– Семен уже здесь. Мы будем ждать.
– Вернусь – и сразу на вокзал. Все будет хорошо.
– Да уж, пожалуйста, пусть так будет.
До Фуцзядяня я дошел пешком, не торопясь, и по дороге в отражении витрины последний раз проверил себя со стороны. Вроде нормально все, врач идет по вызову, сумка в руке. Врач решил немного пройти пешком.
Слежки за собой не заметил. Может, ее не было, а может, стали лучше прятаться.
К девяти я пришел во второй проулок от угольных рядов. Дом с крашеной дверью нашелся сразу; во дворе, у распахнутых ворот сарая, стоял возок – глухой, с поднятым верхом. Китаец с внешностью «без возраста» молча и безразлично откинул ткань, я сел, и мы поехали. Куда, я скоро перестал понимать: возок кружил переулками, сворачивал, останавливался и трогался снова. Такое впечатление, что меня возили, как посылку, которой не положено знать адреса.
Кончилось это у береговых складов. Возок встал в проезде между штабелями леса, где ветер с реки гонял снежную пыль.
Приехали. Там ждали розвальни, запряженные невысокой лошадью, и человек при них.
Новый возница поднял фонарь, и я его рассмотрел. Крепкий, широкий в кости. Похож на борца. Ватная куртка обтягивала мощные плечи. Лицо спокойное, обветренное. Японец? Возможно, но на китайца-возчика все-таки похож. По-русски он не сказал ни слова, да и вообще не сказал ничего: посветил мне на сани, махнул рукой – садитесь! – и пошел к лошади.
Вот ты какой, неведомый диверсант. Да, думаю, все-таки японец. Офицер, скорее всего. Есть что-то армейское в движениях. Уверенность и фатализм.
В санях, у ног, стоял ящик. Большой, дощатый, с веревочными ручками, и на боку его наспех, широкой кистью, был выведен красный крест.
Мы выехали из проезда, и появилась река.
Мост я видел много раз, но ночью, с низкого берега, он выглядел иначе. Верста железа на каменных быках, ферма за фермой, черное на сером небе, и редкие огни. С обоих берегов по льду ходили лучи прожекторов – медленно и лениво. На самом мосту горели кое-где фонари, и от этого света темнота между быками казалась только гуще. Тень от каждой фермы лежала на льду широкой черной полосой.
Основной переезд остался в стороне, ниже: там, поодаль от моста, тянулась через реку цепочка огоньков, оттуда доносило скрип и голоса. Наша дорога, отмеченная вешками, шла к самому мосту, к пологим съездам, и была пуста.
У съезда стояла караулка и деревянная рогатка, загораживающая дорогу. Невысокий заамурский унтер с фонарем вышел навстречу. С ним двое с винтовками.
– Кто едет?
– Врач Красного Креста. За реку, на выселки, к жене дорожного мастера. Роды тяжелые, послано за мной.
Я показал бумаги.
Унтер посветил на них, потом снова на меня – долго и внимательно. Его фонарь прошелся по саням и остановился на ящике.
– Что в ящике?
– Перевязочное и инструмент. Открыть?
Секунду он думал. Секунда была длинной.
– Не надо, ваше благородие. – Он махнул своим: – Пропусти!
Рогатка отъехала, и полозья заскрипели по накатанному льду. Я глядел прямо перед собой и думал: предупрежден унтер все-таки или нет? Как-то странно он смотрел. Может, Ракитин обманул меня, сказав, что втемную будут использовать заамурцев? Унтер знает, а солдаты – нет?
Но разве такой человек, как Ракитин, может обмануть⁈ Куда катится мир, если нельзя доверять даже жандармскому подполковнику.
Хахаха. Очень смешно.
В общем, обстановка складывалась напряженная. И вокруг моста, и в моей душе.
Дорога шла вдоль моста, саженях в тридцати от быков. Вблизи они оказались громадными – каменные острова, вмерзшие в реку, и над каждым уходило вверх черное железо. С дороги было слышно, как мост живет: где-то наверху позвякивало на ветру. Лед под полозьями отзывался скрипом, где-то далеко, у другого берега, он ухнул – от чего, непонятно, наверное, проснулся огромный речной монстр, спавший с доисторических времен, и звук покатился под мостом, как по трубе. Возница правил не спеша, лошадь шла шагом, и со стороны мы никаких подозрений не вызывали.
Я считал быки. Первый. Второй.
У третьего мне показалось, что в черной тени, у самой кладки, шевельнулось что-то живое. Шевельнулось и слилось с камнем. Может быть, человек прижался к ребру быка. Может, скользнула тень от прожекторного луча. Возница тоже смотрел по сторонам – спокойно, по-хозяйски, и по тени третьего быка его взгляд прошел так же, как по всему остальному.
Сейчас, думал я. Сейчас он натянет вожжи, сани встанут, он возьмется за ящик – и из тени выйдут люди Ракитина, и на этом моя часть кончится.
Сани не встали.
Третий бык проплыл мимо и стал уходить назад, и с ним уходила назад засада и весь стройный ракитинский план.
Значит, не третий.
Я мысленно выругался.
Потом еще раз.
Теперь это было мое дело.
Четвертый бык. Я передвинул руку в карман шинели и положил ладонь на кольт. По-русски японец понимает? В принципе, кольт между лопаток понять должен. Пальнуть в воздух, вернуть револьвер к его спине и ждать, пока прибегут обещанные жандармы с заамурцами.
Но где спрятан заряд, черт побери? Или не дожидаться выяснения этого? Ракитин, так тебя и растак, сам потом занимайся, устанавливай, как хочешь. Запишись на курсы плавания, оденься потеплее и лезь под воду. Моя работа все-таки лечить людей, а шпионские игры – дело второе, так сказать, тихое вечернее хобби, и не надо требовать от меня лишнего!
Пятый бык. Лед гудел, прожектор с дальнего берега прошел по нам, подержал на санях свой мертвенный белесый свет и ушел дальше. Возница сидел вполоборота ко мне, спина у него была спокойная, будто он всю жизнь только здесь и ездил.
На полпути к шестому быку он что-то сказал, будто выругался, и натянул вожжи.
Что за черт? Такое впечатление, будто что-то случилось с лошадью. Последние метры она действительно едва ковыляла и прихрамывала. Очень вовремя. Или японец сам решил здесь остановиться? Но куда он тогда понесет бомбу – к пятому быку или к шестому?
Лошадь стояла. Возница слез, подошел к лошади, наклонился, будто проверял ее ногу. Снова выругался и несильно, но зло, ударил лошадь ладонью по спине.
Затем направился ко мне. Как-то растерянно посмотрел в лицо и развел руками, будто хотел что-то сказать. Виноват, проклятая кобыла повредила ногу, или что-то такое. Сейчас узнаю, говорит ли он по-русски. Может, скажет что-то важное?
И как же мне лучше сделать. Кто бы подсказал.
Наверху, на мосту, загрохотал очередной поезд.
Японец подошел ко мне совсем близко, спина у него ссутулилась, как у слуги, не угодившего барину. Он снова виновато взмахнул руками.
Почти так же, как до этого, но с одним отличием – в правой ладони показался маленький, будто игрушечный револьвер.
Наверное, вытащил его из рукава. Как фокусник или прошедший долгую подготовку профессиональный убийца. Лицо – спокойное и непроницаемое. Человек выполняет свою работу.
Он резко потянулся револьвером ко мне, стволом вперед, и за ту долю секунды, когда дуло приближалось, я понял его замысел: пока едет поезд, выстрелить в упор, прижав ствол. Так не будет ни вспышки, ни грохота.
* * *

Глава 4
Я выстрелил сквозь шинель, не вынимая руки из кармана.
Палить так из «кольта» нельзя. Курок цепляется за ткань, а пороховым газам некуда деваться: они обожгут и покалечат кисть.
Все это я знал и потому готовился. Перчатки купил заранее, толстые, кожаные, из тех, что берут кучера на дальнюю дорогу. Шов кармана распорол ножом Стрижака еще в начале переезда. Прореха вышла кривая, зато газам стало куда выходить. Курок я поднял сразу же, под скрип полозьев, и палец лежал на спуске почти всю дорогу.
По руке все равно ударило горячим, наотмашь, сквозь кожу перчатки.
Японца качнуло. Пуля пришлась ему в грудь, правая рука с револьвером пошла в сторону, и палец сработал сам собой – его выстрел ушел куда-то вверх. Я выдернул кольт из кармана и выстрелил еще два раза, тоже в грудь. Эти два выстрела вышли совсем громкими. Услышав их, поезд будто уважительно притих. Колеса застучали слабее и отдаленнее.
Японец сделал полшага назад, будто вспомнил о забытом деле, рухнул на колени и лег боком на лед.
Лошадь рванула. Я поймал вожжи, брошенные на передок, и удерживал ее, пока она не перестала дергать сани, – на это ушло, наверное, полминуты, и все эти полминуты я не спускал глаз с лежащего. Он не шевелился.
Я слез и подошел. Прожектор с дальнего берега направился на нас, и в его свете все стало видно. Японец мертв. Глаза открыты, зрачки на свет не отвечали. Смотреть тут врачу было не на что. Грудь залита кровью. Маленький револьвер по-прежнему в руке, дуло в сторону. Что это за модель, даже не знаю. Меньше браунинга.




























