444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 9 (СИ) » Текст книги (страница 16)
Петербургский врач 9 (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 12:30

Текст книги "Петербургский врач 9 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

– Так. Особый порядок. Сроки сокращенные. Ордена. Служба на театре военных действий. Рекомендации.

Он положил бумагу на стол и посмотрел на помощника.

– Это тот самый? Которому решено заменить годы учения несколькими разговорами с профессорами?

Помощник ничего не ответил.

– Никаких поблажек я не прошу, Иван Петрович, – сказал я. – Готов сдавать весь положенный материал.

– Прекрасно, – ответил Павлов с очень заметным сарказмом.

Дальше молчать я не смог.

– Лучше спрашивать меня, Иван Петрович, а не смотреть на мои документы.

Стало тихо. Помощник замер. Павлов выразительно взглянул на меня, и я успел подумать, что сейчас меня попросят выйти и что это будет самое короткое испытание в истории академии.

Но он не попросил. Он сел, показал мне на стул напротив и сказал:

– Да, давайте действительно посмотрим, что вы знаете. Садитесь.

Я сел.

– Поджелудочная железа. Регуляция отделения сока. Начнем с простого. Кислое содержимое желудка поступает в двенадцатиперстную кишку. Что происходит?

– Отделяется поджелудочный сок.

– Через что?

– Слизистая кишки под действием кислоты образует вещество, которое поступает в кровь и возбуждает железу. Секретин, как его назвали Бейлисс и Старлинг.

Какой неприятный вопрос в самом начале. Я знал, что этих англичан здесь читали, и знал, что их опыты Павлову не были приятны. Но не назвать их было еще хуже.

– Следовательно, – закончил я, – нервная система для этой реакции в принципе не требуется.

Вот тут он и взорвался. Не вставая подался вперед и чуть ли не закричал.

– Не требуется! Для опыта на одном отрезке кишки или для живого животного вообще? Позвольте! Вы прочли два английских опыта, выучили новое слово и на этом основании отменяете нервную систему! Пятнадцать лет мы показывали, как эта железа отвечает на вид пищи, на запах, на ложное кормление, когда в желудок не попадает ничего, и это все не требуется? Вы понимаете разницу между тем, что доказали англичане, и тем, что вы сейчас сказали? Они доказали, что есть путь через кровь. Существует. Они не доказали, что нет другого! А вы сидите и объясняете мне работу железы в животном одной модной фразой!

Он ударил ладонью по столу.

– Не вывод мне повторяйте. Поставьте опыт! Вот сейчас, здесь. Как вы докажете то, что вы сказали?

Ой как невесело все складывается, подумалось мне.

– Я выразился неверно, – сказал я не то примирительно, не то смиренно. – Следовало сказать: для возникновения именно этой реакции не обязательно сохранение нервных связей. В целом работа железы регулируется и нервными путями, и тем, что переносится кровью.

– Опыт?

– Отделить участок двенадцатиперстной кишки от всех нервных связей, сохранив кровоснабжение. Перерезать все, что к нему подходит, кроме сосудов. Ввести в просвет этого участка слабую кислоту. Наблюдать отделение сока.

– Как наблюдать?

– Через фистулу протока. Считать капли в единицу времени или собирать в градуированную трубку. До кислоты и после.

– Как вы знаете, что нервы перерезаны все? Что не осталось волокна по ходу сосуда?

– Наверняка не знаю. Поэтому одного этого опыта мало. Дальше: взять слизистую кишки, соскоблить, растереть со слабой кислотой, отфильтровать. Ввести фильтрат в вену животного.

– И?

– И получить отделение сока. Здесь уже никакой нерв не участвует, потому что раздражается не кишка, а кровь.

– Для контроля?

– Ввести в вену ту же кислоту без экстракта. Сока не будет.

– Отчего не будет? Кислота есть, кислота действовала на кишку, отчего бы ей не подействовать на железу через кровь напрямую?

– Оттого, что действует не кислота. Кислота только заставляет слизистую выделить вещество. В крови кислоты в такой концентрации быть не может, ее свяжет, а железа на нее не отвечает. Контроль это и показывает.

– Зачем тогда вообще контроль?

– Чтобы не приписать экстракту то, что сделала кислота.

– Хорошо. Значит, все-таки нервной регуляции нет?

Я помолчал секунду.

– Нет. Опыт доказывает существование химического пути возбуждения железы. Он не доказывает отсутствия нервного пути. Это разные утверждения. Первое опыт подтверждает, второе он вообще не проверяет.

Павлов откинулся на стуле. Помощник впервые за все время поднял голову.

– Вот теперь это ответ, – сказал Павлов. – А прежде была газетная фраза. Из тех, что печатают в обозрениях: «нервная система для пищеварения не требуется». Я такие читал. Их пишут люди, которые не представляют, что они пишут.

Ну хотя бы не закричал, и то счастье.

– Сердце. Иннервация. Блуждающий нерв и ускоряющие. В чем разница действия?

– Блуждающий тормозит. Урежает ритм, ослабляет сокращения, при сильном раздражении останавливает сердце в диастоле. Симпатические волокна ускоряют ритм. И, если позволите, не только ускоряют: есть волокна, которые усиливают сокращение, не меняя частоты. Это ваша работа, Иван Петрович.

Грубая лесть, как оказалось, действует и на нобелевских лауреатов. Я только что доказал это опытным путем.

Павлов слегка улыбнулся и вроде как подобрел.

– Может ли ритм существовать без импульсов из мозга?

– Может. Сердце обладает собственным автоматизмом. Я видел на войне, как у раненого с разрушенным черепом оно билось еще четверть часа.

Честно говоря, к счастью, не видел. Но звучало убедительно.

– Это не опыт. Это наблюдение. Дальше.

– Вырезанное сердце лягушки бьется в солевом растворе часами. Сердце теплокровного тоже, если его питать через сосуды. Нервы не создают ритм, они его изменяют.

– Почему повышение давления в артериях может замедлить пульс?

– Потому что в стенке крупных сосудов, в дуге аорты, есть чувствительные окончания. Растяжение их раздражает, импульс идет по депрессорному нерву в продолговатый мозг, к центру блуждающего нерва, и обратно по блуждающему к сердцу. Сердце урежается, давление падает. Одновременно расширяются сосуды, потому что тормозится сосудодвигательный центр. Рефлекс защищает сердце от лишней работы.

Павлов выслушал и молча вытащил из груды на столе одну ленту. Расправил ее передо мной, придавив концы книгами. Закопченная бумага, и по ней три линии, процарапанные иглами. Верхняя, крупная, с частыми зубцами: давление, ртутный манометр. Средняя, с редкими толчками: отметчик времени, секунды. Нижняя, почти прямая, с одним длинным уступом: сигнал раздражения.

– Читайте. Где началось раздражение блуждающего нерва.

– Здесь. – Я показал на уступ нижней линии. – Ключ замкнут, отметчик поднялся. Через две-три секунды сокращения на верхней кривой стали реже. Вот, между двумя отметками времени было шесть зубцов, стало три.

– Отчего реже?

– Раздражение блуждающего тормозит узел, задающий ритм. Промежутки между сокращениями растут.

– Давление?

– Упало. Сердце выбрасывает реже, артерии не успевают наполняться, среднее давление идет вниз. Здесь оно опустилось примерно на треть высоты кривой. Зубцы стали крупнее, потому что при редком ритме сердце успевает наполниться и выбрасывает больше за один раз, но в сумме за минуту меньше.

– После прекращения?

– Ключ разомкнут, вот. Через несколько секунд ритм вернулся, давление поднялось. И здесь, – я показал, – оно поднялось выше исходного и продержалось так секунд десять. После торможения сердце работает чаще, чем до него. Это известное явление.

– А это?

Он ткнул пальцем в место, где все три линии сразу дали резкий зубец вверх и вниз, короткий, острый, включая отметчик времени.

– Это не физиология. Толчок. Кто-то задел стол или барабан дернулся. Отметчик времени не может дать зубец сам по себе, у него часы. Если дернулись все три иглы одновременно, дернулся прибор.

– Верно. А вот тут?

Он показал на другое место, ближе к концу, где давление дало небольшой провал, плавный, на два-три сокращения, без всякого сигнала на нижней линии и без толчка на средней.

Я посмотрел. Потом посмотрел еще.

– Здесь возможны две причины. Либо действительная реакция: например, животное вздохнуло глубже, и давление колебнулось от дыхания. Либо неисправность в манометре, воздух в трубке, кратковременная утечка. По форме кривой отличить нельзя.

– Выберите одну.

– Не могу.

– Отчего?

– Без журнала опыта выбрать нельзя. В журнале записано, что происходило с животным в эту минуту, было ли дыхание, трогали ли прибор. По одной кривой это может быть и действительная реакция, и ошибка прибора. Если я сейчас назову одну причину, я ее выдумаю.

Он снова подался вперед, и я решил, что сейчас будет второй взрыв. Секунды три он молчал.

– Правильно, – сказал он наконец. – Здесь животное вздохнуло, это записано в журнале. Но вы этого знать не могли.

Он свернул ленту.

– Итак. Возвращаемся к началу. Что управляет пищеварением, нервы или кровь?

– Живой организм пользуется обоими путями. Опыт должен показать не то, какой из них существует вообще, а какой действует в данных условиях. Иногда один, иногда другой, иногда оба.

Он ничего не сказал. По его лицу понять было нельзя, что он думает. Павлов взял испытательный лист и положил перед собой.

Потом он написал. Коротко, одно слово и подпись, с нажимом, так что перо скрипнуло. Помощник подписал следом.

– Физиологию вы знаете, – сказал Павлов, подавая мне лист. – Но отвечаете иногда слишком просто. Отучайтесь от этого.

Он помолчал и добавил уже другим тоном, без нажима, как говорят человеку, которого больше не экзаменуют:

– И не ссылайтесь больше на свою практику, когда вас спрашивают об опыте. Практика может подсказать вопрос. Ответ дает только опыт. Поняли?

– Понял, Иван Петрович.

– Хорошо, идите.

* * *

Глава 23

На Тверскую я приехал в первом часу. Ничего необычного или страшного за сутки не случилось.

– Ну? – спросил Веденский в ординаторской. – Как Павлов?

– Вроде сдал…

– Кричал он? Возмущался чем-нибудь?

– Именно так. Кричал и возмущался. Но недолго.

– Это скорее плюс, чем минус. На кого он не кричит, тех он не замечает. А это у него такая форма общения. Он эмоциональный, характер – не сахар.

Веденский налил мне чаю из самовара, и я взял стакан. Гистология стояла через день. Однако у меня было одно дело, которое я откладывал с самого приезда, но дальше тянуть было уже некуда.

Зеленка.

В лечебнице сейчас ею мазали чуть ли не все, что можно было мазать: ссадины, порезы, вскрытые фурункулы, края ран после операций. Начали при мне, а потом без меня: Беликов, отпуская меня на войну, оставил «зеленое» хозяйство Кулагину, и тот вел записи. В отдельной толстой тетради в клеенчатой обложке. На каждого больного страница: что за рана, температура, чем мазали, сколько раз перевязали, когда закрылось.

Я попросил Николая Васильевича поднять из канцелярии скорбные листы по фамилиям из тетради. Он посмотрел на список, потом на меня, вздохнул и пошел в архивную комнату, откуда через час принес несколько стопок, перевязанных шпагатом.

Статью я начал с названия. Название это половина дела. Если назвать «О новом средстве», сочтут рекламой. Если «К вопросу», не станут читать по другой причине. Я написал: «О бактерицидном действии бриллиантового зеленого и его применении при лечении инфицированных ран». Длинно, скучно и точно. Для журнала в самый раз.

Дальше пошло введение, и тут надо было сразу сказать, чего я не утверждаю. Вещество известно. Химики знают его давно как анилиновый краситель, родственник малахитового зеленого, им красят шерсть и шелк. Растворяется в воде и в спирте, красит кожу и ткань в ярко-зеленый цвет, который держится несколько дней. В хирургии сколько-нибудь постоянного применения не получил. Я его не изобретал и не открывал. Единственное, что я мог записать себе, это то, что краситель подавляет нагноение, особенно поверхностное, и что я это наблюдал на больных и могу показать, как именно. На этом введение и кончилось. Полстраницы. Чем короче введение, тем труднее к нему придраться.

Затем клиническая часть.

Я разложил скорбные листы по столу и по подоконнику, рядом положил тетрадь Кулагина и стал сводить одно с другим. Получалось пять групп. Поверхностные нагноившиеся раны, порезы, рваные, укушенные. Нагноения после операций. Фурункулы и карбункулы. Ссадины и мелкие травмы. И те, у которых раны были глубокие, с полостями и затеками, и с которыми зеленка справлялась плохо. Их я не выкинул, а поставил отдельной группой. Из-за них статья становилась честнее и, значит, сильнее.

По каждому шло одно и то же. Характер раны, степень нагноения, температура при поступлении и по дням, запах и отделяемое, посев, если делали. Дальше концентрация раствора, число перевязок, день, когда появились чистые грануляции, осложнения, исход.

К вечеру у меня были цифры. Поверхностные раны при зеленке давали чистые грануляции в среднем на пятый день. При йодоформе, по скорбным листам, на девятый. При карболовых примочках на десятый, и с ожогами кожи вокруг. При сулеме на восьмой, и с проблемами. Борная кислота давала одиннадцатый день, без вреда, но и без пользы. Простая сухая повязка тянула до двух недель. Спирт, который я предпочитаю всему остальному для рук и инструментов, на ране был лучше карболки, но хуже зеленки, седьмой день.

Тут я остановился и написал то, что положено писать, если не хочешь, чтобы тебя разбили первым же вопросом с места. Больные не одинаковы. Раны не одинаковы. Кухарка с порезом от ножа и ломовой с рваной раной это разные раны, и сравнивать их день в день нельзя.

И ограничения. Я перечислил их подряд, без смягчений. Средство годится для кожи, для краев ран и для поверхностных нагноений. Гнойник оно не вскрывает, мертвую ткань не убирает, дренаж не заменяет. Для промывания глубоких полостей неудобно: красит все вокруг, и через день уже не видно, где живая ткань, а где нет. В крепком растворе раздражает. В глаза попадать не должно ни в каком виде.

Перечитал. Вышло описание неплохого средства с четко очерченными границами, и это как раз то, что в журнале читают, а не пролистывают.

Веденский зашел в седьмом часу, уже в пальто, и увидел бумаги на подоконнике.

– Что это у вас?

– Статья. О зеленке.

Он снял пальто, сел на табурет и стал читать.

– Это надо печатать, – сказал он. – Немедленно.

– Надо. Только под чьим именем? Я пока не врач, Борис Михайлович. Палатный надзиратель. Статью надзирателя о лечении ран в «Русском враче» не напечатают, даже если она хорошая.

Он посмотрел на меня.

– Вы хотите, чтобы я…

– Хочу. Как с дыхательным методом. Соавторство. Наблюдения велись в лечебнице, где вы ординатор. Вы их видели с осени. Вы будете эту статью защищать, когда ее станут разбирать, а разбирать будут. У меня к тому времени, может быть, будет диплом, а может быть, и нет.

Веденский покраснел.

– Это ваша работа. Целиком.

– Моя. Никто этого у меня не отнимет, а если отнимет, я переживу. Мне нужно, чтобы статья вышла. Ей нужна фамилия врача. Так что не спорьте.

Он не спорил долго. Человек он вдумчивый, и спорить с ним легко: доводы он слушал.

Можно было подождать до конца испытаний, месяц или полтора, и подать статью уже от лекаря Дмитриева. Но мне было не жалко. Денег с нее не будет, тут я иллюзий не имел. Краситель продается в любой красильне. Привилегия бесполезна: вещество известно, а способ очистки перекристаллизацией известен тем более. А Веденский хороший человек, и с ним я работаю каждый день. Даже если считать совсем прагматически, его благодарность стоит дороже одной фамилии над статьей. Поделим известность на двоих, если, конечно, будет что тут делить.

– Куда подавать? – спросил он.

– В «Русский врач», Владиславлев нас помнит.

Я приписал в конце, перед фамилиями, отдельную строку, которая Беликову должна была понравиться: наблюдения произведены в Городской лечебнице на Тверской улице.

…Письмо принесли через полчаса, когда мы закончили со статьей. Григорий Иванович заглянул в дверь и сказал, что посыльный, к Вадиму Александровичу, ждет ответа.

Конверт был хороший, плотный, адрес написан крупно, размашисто, не тем почерком, что у Дорна. Михаил Борисович Кольчугин просил Вадима Александровича, если тот свободен, быть у него сегодня вечером в восемь часов, для разговора. Сергиевская, дом такой-то, квартира такая-то. Ответ с посыльным.

Быстро. Три дня, как меня приняли, и сразу домой, для разговора. Беседин говорил: неизбежно обратится. Я не думал, что так скоро.

На обороте письма я написал, что буду, и отдал Григорию Ивановичу для посыльного.

Дом на Сергиевской был из тех, где живут люди, у которых с деньгами все давно решено. Швейцар с бакенбардами, лестница с ковром, электрический свет на каждой площадке. Во втором этаже дверь открыл слуга, пожилой, в сюртуке, без ливреи, взял пальто и провел меня через две комнаты в кабинет.

Кабинет – большой, в два окна, с высокими книжными шкафами по стенам, с кожаными креслами и с письменным столом, на котором горела лампа и лежали бумаги, много, стопками. В углу, между окном и шкафом, стоял сейф. Темно-зеленый, тяжелый, выше меня, и на дверце вместо замочной скважины я успел заметить два ряда кнопок. Больше я заметить не успел: Кольчугин встал мне навстречу.

– Вадим Александрович. Хорошо, что пришли. Садитесь.

Он был в домашнем сюртуке. Без запона выглядел проще. Юрист с усталым лицом, каких много. Правую руку он держал так же, у груди, и пожал мою левой, не извиняясь, как человек, который давно перестал за это извиняться.

– Здесь мы не в ложе, – сказал он. – Тут я Михаил Борисович, вы Вадим Александрович, и говорить можно свободно. Коньяк, чай?

– Чай.

Слуга принес чай и вышел, и я заметил, что дверь за собой он закрыл плотно, а сам Кольчугин, пока слуга был в комнате, не сказал ни слова.

– Егор, – сказал он, когда дверь закрылась. – Служит у меня двенадцать лет. Сюда без моего слова не входит. Никто не входит. Это единственная комната в доме, где я могу быть уверен, что меня не слушают.

Он спросил про войну, причем с интересом: как в Харбине, что говорят офицеры, правда ли, что армия отходила без приказа. Я отвечал, он слушал, кивал и один раз сказал «так я и думал».

– Вот вы это видели своими глазами, – сказал он потом. – А здесь в Петербурге это читают в газетах, и то не во всех. И продолжают верить, что порядок можно поправить. Прошение подать. Земский собор собрать. Дать конституцию, как в Японии, и все наладится.

Он вздохнул.

– Поправить нельзя, Вадим Александрович. Дом сгнил. Не крыша протекает, а балки труха. Такой дом не ремонтируют. Его ломают, и на его месте ставят новый. А ломать без пыли не бывает. И без жертв не бывает. Кто этого боится, пусть сидит дома и пишет письма в редакцию. Мы с вами, я думаю, не из таких.

– Я видел много крови, – сказал я. – И порядок, который ее проливает зря, никуда не годится. С этим я спорить не буду.

– Не будете. Потому что спорить с этим невозможно. – Он поставил чашку. – Врачи вообще люди трезвые. Они знают, что если не резать, больной умрет. Остальным это надо объяснять, и они все равно не понимают.

Я кивнул. Соглашаться с ним было легко, потому что первая половина того, что он говорил, была правдой, а вторую он не договаривал. Я сидел, пил чай и время от времени говорил «да», «пожалуй» и «это так», и он, кажется, был доволен. Ему нужен был не спорщик, а слушатель.

Потом он замолчал и посмотрел на свою правую руку так, как смотрят на постороннюю вещь.

– Я вас позвал не для этого, – сказал он. – Вернее, не только. Дорн сказал, что вы делаете операции, каких никто не делает. Не знаю, правда ли. Но у меня есть рука, которую смотрело множество врачей, и ни один не помог. Посмотрите и вы. Хуже не будет.

Он положил руку на стол под лампу, ладонью вверх, и я подвинулся ближе.

То, что было видно издалека, вблизи стало только яснее. Под кожей ладони, от середины к безымянному пальцу и мизинцу, шел плотный тяж в палец толщиной, спаянный с кожей. Оба пальца от него были согнуты к ладони, безымянный сильнее, мизинец слабее. Средний согнут чуть. Разогнуть я их не смог, и он поморщился, но не от боли, а от ожидания боли. Контрактура ладонного апоневроза, та, которую описал Дюпюитрен. Штука известная, но безболезненная. Она мешает, уродует кисть, и лечат ее кто чем: йодистым калием, массажем, электричеством, а кто и режет апоневроз.

– Это не болит, – сказал я.

Он посмотрел на меня.

– Нет. Не болит. Это мешает, но не болит. Вы первый, кто это сказал. Все пятеро смотрели на эти пальцы, дергали, разгибали, назначали. А болит не здесь.

– Где?

– Вот.

Он поднял указательный палец, здоровый на вид, прямой, с ногтем, как у всех. Разве что ноготь ближе к корню казался чуть выпуклым, и по нему шла тонкая продольная бороздка, которую надо было искать.

– Здесь. Годами. Держу перо, и на пятом слове будто иглу под ноготь. Застегиваю пуговицу и не могу застегнуть. Задену о стол, и на минуту темно в глазах. Помою руки холодной водой, и хожу потом полчаса, дую на палец, как ребенок. Мне сорок пять лет, Вадим Александрович. И ни один из пятерых мне не поверил. Один сказал, невралгия, бром. Другой, мышьяк. Третий, ванны, в Старой Руссе. Четвертый вообще не смотрел на этот палец.

Я взял его руку и повернул к лампе. Под ногтем, у самого корня, чуть в стороне от середины, просвечивало пятно. Синеватое, с булавочную головку, и его легко было не увидеть, если не знать, что искать. Я взял со стола карандаш и стал нажимать тупым концом по ногтю. Кончик. Ничего. Середина. Ничего. Край у корня, справа. Ничего. Край у корня, слева, там, где синело.

Он дернул руку. Лицо у него стало белое.

– Простите, – сказал я. – Надо было проверить.

– Проверили?

– Проверил. Это одна точка. Все остальное здоровое.

Я попросил холодной воды, и Егор принес, все так же не глядя по сторонам. Я велел опустить палец. Кольчугин опустил и вынул сразу, и лицо у него было такое же, как от карандаша.

– Что это?

– Небольшая опухоль под ногтем. Величиной с зерно, может, меньше. Доброкачественная. Такие сидят на нерве и на сосуде и болят от малейшего давления и от холода, годами, а с виду палец нормальный. Поэтому вам и назначали бром. Ее надо убрать. Снять ноготь, вылущить, и все. После этого палец перестанет болеть. Совсем.

Он смотрел на меня и молчал. Потом сказал, медленно:

– Убрать. Вырезать.

– Да. Под кокаином, вы ничего не почувствуете. Четверть часа это займет.

Он опустил взгляд на руку. Я видел, что он хочет согласиться, но это дается ему с трудом.

– Я не переношу боли, – сказал он. – Не переношу совсем. Смешно, да? Хорошо. Режьте. Но у меня условие. Перевязки делаете вы. Сами. Не фельдшер, не сиделка, вы. И здесь, у меня. Я не хочу ходить в больницу. Сама больничная обстановка ужасна.

– Перевязки буду делать я. Но оперировать надо в лечебнице. У вас на столе я резать не стану, это не пустяк. Работу надо делать хорошо.

– В городской лечебнице? В вашей? На Тверской?

– Да. Приходите… – я подумал, – завтра в одиннадцать. Приедете, через час уедете. Перевязки и осмотры потом у вас, каждый вечер, сколько понадобится.

Он думал. Потом кивнул.

– Завтра в одиннадцать. – И добавил тише: – Только чтобы вы. Не кто-нибудь. Вы первый сказали мне, что тут, и я вам доверяю.

Беликову я сказал утром, в двух словах: приезжает мой знакомый, небольшая операция под кокаином, оформить как приходящего.

– Оформим, – сказал он. – Николай Васильевич запишет. Кто режет?

– Кто угодно. Я рядом. По бумагам, то есть.

Беликов посмотрел на меня поверх очков и промолчал.

Кольчугин приехал без четверти одиннадцать, в шубе, на извозчике, лицо бледное-бледное. Егор шел следом и нес плед. В перевязочной я усадил его в кресло, положил руку на столик под лампу и велел смотреть в окно.

– Не буду.

– Будете. Или в стену, но не сюда.

Он отвернулся к окну.

Руку вымыли, потом спиртом, дважды. Карболку точно тут не стоит, она жжет ткань, а мне нужно было, чтобы ложе ногтя осталось живым. Кокаин ввел у основания пальца, с двух сторон, тонкой иглой, и Кольчугин на первый укол сказал «ох», на второй промолчал. Потом мы ждали. Он говорил, не переставая, про Францию, про какой-то бульвар, про кофе, который там правильно варят, и я слушал вполуха и трогал палец иглой. На пятой минуте он перестал чувствовать. Тесьму я затянул у основания, чтобы не заливало кровью, и взял скальпель.

Ноготь я снял целиком. Можно было половину, но под половиной я бы не увидел, где кончается опухоль, а мне нужно было ее увидеть всю. Отделил от ложа, поддел, снял. Ложе розовое, влажное, и у корня, слева от середины, там, где было синее пятно, сидел узелок. Багрово-синий, круглый, с просяное зерно, чуть больше, с четким краем, как ягода под кожей. Я обвел его кончиком скальпеля, не задевая, и вылущил. Он вышел целиком, легко, и я положил его на марлю.

Кулагин смотрел через мое плечо.

– Из-за этого?

– Да.

Ложе я осмотрел еще раз, нет ли второго. Второго не было. Края смазал зеленкой, не заливая, чтобы видно было завтра, что там происходит. На ложе йодоформную марлю, сверху сухую, бинт, снял тесьму. Промокло, я прижал, подержал. Все.

– Готово, Михаил Борисович. Можете смотреть.

Он повернулся. Посмотрел на бинт, потом на марлю, где лежал его ноготь и рядом узелок, и начал падать. Я успел взять его за плечо. Кулагин подал нашатырь. Кольчугин вдохнул, дернулся, сел прямо и долго сидел, глядя в стену.

– Это все? – спросил он.

– Все. Вот то, что вас мучило.

Я показал ему узелок на марле. Он посмотрел на него так, как смотрят на насекомое, и отвернулся.

– Такое маленькое.

– На нерве все маленькое. Через час кокаин отойдет, будет болеть, это нормально, к вечеру стихнет. Порошок дам. Ноготь отрастет за полгода. Палец болеть больше не будет.

– Не будет? Точно?

– Точно.

В дверях Кольчугин обернулся.

– Сегодня. Вечером. Посмотрите руку. Пожалуйста.

– Смотреть особо не на что… но если вы просите, то приду.

– Огромное вам спасибо!

Вечером Егор впустил меня без вопросов и взял пальто. Михаил Борисович в кабинете, сказал он вполголоса, откроет сам, а ему, Егору, туда без слова нельзя.

– Даже с доктором?

– Даже с доктором. Такой порядок.

Кольчугин был в халате, рука на косынке через шею, и за столом у него опять лежали бумаги, только теперь в папке, и папка была раскрыта. Увидев меня, он закрыл ее, взял левой рукой, встал и пошел к сейфу.

– Не обижайтесь. Привычка.

Он встал к сейфу боком. Щелкнуло. Потом еще, и еще, коротко, как взводят курок, и потом глухо стукнуло внутри, будто отошли засовы. Дверца открылась. Тяжелая, толстая, на весь угол. Он положил папку, захлопнул, и внутри стукнуло опять.

– Американский, – сказал он, поворачиваясь ко мне. Голос у него был довольный, как у человека, показывающего хорошую лошадь. – Новейший. Никакого ключа. Ключ можно потерять, ключ можно подделать, ключ можно вытащить у пьяного из кармана. А тут нажимаешь пальцами, и все. Порядок знаю я один. Ни Егор, ни Дорн. Никто.

– Сильная вещь, – поддакнул я.

– Из Гамбурга везли. Два месяца.

Он сел. Сел тяжело, и я заметил, что он зевнул, прикрыв рот левой рукой, и что глаза у него мутные.

– Вы плохо спали?

– Совсем нет. Я хорошо буду спать. – Он усмехнулся, но усмешка вышла вялая. – Признаюсь вам, как доктору. Перед вашим приходом я принял порошок. Веронал. Немецкий, новейший, мне его знакомый аптекарь рекомендовал, от бессонницы и от нервов. Я подумал, что вы будете снимать бинт, и что кокаина сегодня не будет, и что я этого не выдержу. Не смотрите так. Я предупреждал, что не переношу боли.

– Веронал не от боли. Он от бессонницы.

– Значит, я буду спать и не почувствую. Это ведь тоже выход.

Спорить с ним было поздно, порошок уже принят.

Мы прошли в комнату, смежную с его кабинетом, маленькую, но с диваном. Столик, на нем графин, стакан, и открытая аптечная коробка, из которой торчали облатки с порошками. Веронал.

Кольчугин сел на диван и подал мне руку.

Я снял косынку и стал разматывать бинт, и на втором обороте увидел, что он не смотрит. Не потому, что отвернулся. Голова его лежала на спинке, рот приоткрылся, и он спал.

Я подождал. Он не проснулся.

Пульс у него был нормальный, полный, дыхание глубокое, лицо не серое. Проспит до утра, и ничего с ним не случится. Я размотал бинт до конца. Марля присохла, я отмочил ее спиртом и снял. Ложе сухое, без красноты, края зеленые, как я их оставил. Положил свежую марлю, забинтовал, надел косынку обратно. Он не шевельнулся. Все, как он просил.

Потом я встал и посмотрел на кабинет.

Мне никто не мешал. Егор за дверью, а Егору в кабинет нельзя. Хозяин глубоко спит до утра.

На столе чернильница, пресс-папье, стопка чистой бумаги, календарь, разрезной нож. Ни одного исписанного листа. Верхний ящик я потянул, он открылся: счета, конторские, страховой конторы, бланки с ее названием, письма о полисах. Второй ящик почти пуст, ни одной бумаги, одни канцелярские мелочи. В третьем – то же самое.

Шкафы. Своды законов, кассационные решения, французские книги в желтых обложках, страховое дело в трех томах, атлас. Я провел рукой по корешкам. Все стояло на месте.

Сейф. Я подошел и посмотрел на дверцу вблизи, не касаясь. Два ряда кнопок, по пять в каждом, с цифрами, латунные, гладкие, одинаковые. Ни одна не потерта больше других. Фабричная табличка с американским названием. Ручка. Все. Закрыт он надежно, однако…

Часы в углу пробили. Я вернулся к столу, взял лист бумаги и написал: рана чистая, признаков воспаления нет, спите спокойно, завтра в восемь вечера приду опять. Подписал и положил под пресс-папье, на видное место. Я вышел, прикрыв дверь.

Егор ждал в коридоре.

– Михаил Борисович спит. Принял снотворное, проснется скорее всего утром. Не будите. Через час загляните в дверь, не входя, посмотрите, что дышит, и все. Завтра я приду в восемь.

– Слушаюсь.

Едва зайдя домой, я отправил записку Беседину. Срочно. Бегом. Можно было бы и завтра, но хотелось бы определиться сегодня.

У Гофмана к этому часу было пусто. Буфетчик что-то протирал и не поднял головы, когда я вошел. Беседин сидел у окна, в пальто, без газеты, и перед ним стояла чашка, к которой он не притронулся.

– Садитесь, доктор. Что-то случилось?

– Ничего плохого. Наоборот.

Я рассказал коротко. Позвал к себе, говорил о сломанном доме и жертвах, потом показал руку. Опухоль под ногтем, я убрал ее сегодня утром на Тверской. Он боится боли и просил перевязки на дому, и я хожу к нему каждый вечер, сколько понадобится. Сегодня он принял веронал и заснул при мне, и я просидел в его кабинете полчаса один. Дальше он, скорее всего, так же будет принимать его.

– И?

– В кабинете ничего нет. Ни одной бумаги, кроме конторских. Все у него в сейфе. Американский, без ключа, кнопки. Он им гордится, как ребенок. Порядок кнопок знает он один, так он сказал. Ни слуга, ни Дорн.

Беседин помолчал, потом нахмурился.

– Я хочу заглянуть в этот сейф, Алексей Сергеевич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю