Текст книги "Дорогой отцов (Роман)"
Автор книги: Михаил Лобачев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
– Машенька, иди ко мне, – позвал Алеша сестренку, желая помочь матери.
Машенька до боли обхватывала материнскую шею. А мать, чувствуя трепет ребенка, сдернула с головы платок и закрыла ей лицо, чтобы Машенька не видела всего ужаса, чтобы не помутился ее детский разум. Временами Анну Павловну и Алешу осыпали искры. Огонь, буйно танцуя в пролетах окон и дверей, гудел и трещал, лизал стены, гремел железом крыш. Анна Павловна боялась одного: как бы не свалиться возле огня.
Из-за угла Киевской улицы выскочил и побежал навстречу Анне Павловне горящий человек. За ним гнались двое молодых, пытаясь его остановить.
– Стой!.. Стой!.. – кричали они.
Человек, будто ничего не видя и ничего не слыша, мчался к пылающему дому. Анна Павловна в изумлении крепче прижала к себе Машеньку. Алеша побледнел. Пламя трепыхалось за спиной человека, а человек все бежал. Думалось, что вот он свернет в сторону от огня, если он не слеп, но этого не случилось – человек влетел в крутящееся пламя и там пропал.
Анну Павловну в эту минуту было не узнать.
– Видел, сынок? – спросила она Алешу с гневом.
Алеша, скрипнув зубами, сказал:
– Мама, за что они? За что?
– Бежим, сынок, бежим!
Близко к полуночи они выбрались на степную окраину города. Анна Павловна опустила утомленную Машеньку на сухую землю. Перепуганная девочка, притихшая и примолкшая, тихо спросила:
– Мама, мы туда больше не пойдем?
– Нет, родная, нет.
– Я спать хочу, мама.
– Спи, милая!
И девочка скоро заснула под гул и грохот разрывов. Заснула на голой земле. Мать с сыном неотрывно смотрели на город. Там, казалось, горит все: железо, сталь, камни, полыхает Волга, дымят леса Заволжья, и думалось, что вот-вот вспыхнет небо, займется воздух, и тогда огонь спалит все живое.
Анна Павловна положила руку на плечо Алеше.
– Вот когда хочется жить, сынок. Ты понимаешь меня, Алеша?
Алеша не сразу отозвался. Он помолчал, о чем-то подумал и, насупившись, по-взрослому сказал, как о давно решенном:
– Я знаю, мама, что мне делать.
– Милый мой…
– Не плачь, мама, – просил Алеша.
– Не стану, милый.
На рассвете они перешли в глубокий овраг за третьей больницей; там они выкопали в крутом склоне небольшую нишу-убежище и туда же снесли свой тощий узелок.
XVII
Двадцать пятого августа Сталинград объявили на осадном положении. Городской комитет обороны переехал в железобетонный командный пункт, оборудованный в Комсомольском садике. Отсюда директивы шли по городам и селам многими путями. Гонцов слали во все города и районы области. Послы летели на самолетах, ехали на машинах и на верблюдах, ехали верхами, шли пешком. В комитет доносили, что на дорогах, ведущих к тракторному, противотанковые ежи и надолбы установлены. Комитет эвакуировал за Волгу население, руководил строительством баррикад, налаживал бытовые дела. Чуянов говорил председателю горсовета:
– Населению нужен хлеб, вода. Организуйте хлебопечение. Пошлите свой актив к людям в бомбоубежища. Там теперь его место. Как идет вывоз промышленных товаров?
– Ткани, готовая одежда главунивермага переправляются за Волгу. Запасы готовой кожи вывезены на берег Волги. Не хватает транспорта, Алексей Семенович.
– Товары вывозите пока на набережную, но не очень близко к переправам.
– Есть случаи (мародерства, Алексей Семенович.
– Поставьте на ноги милицию. Позвоните коменданту города. Сегодня же издадим приказ: мародеров расстреливать на месте преступления.
– Работает государственная мельница, – докладывал председатель.
– Мельницу во что бы то ни стало уберечь от пожаров. Населению пока выдавать муку вместо хлеба. Уцелевшие хлебозаводы снабжать топливом бесперебойно. Мельницам отпускать зерно с элеватора безотказно.
Вошел молодой белокурый помощник Чуянова. Он доложил, что директора заводов прибыли.
– Приглашайте.
Заводы-гиганты, расположенные в северной части города, находились в непосредственной близости к фронту. У ворот тракторного шли бои, а рядом, впритык к нему, другой машиностроительный колосс, а за ним, ниже по Волге, – металлургический великан.
– Работу продолжать, – говорил Чуянов директорам. – Главнейшие магистрали, по которым снабжался фронт вооружением, перерезаны. Надежды армии обращены к нам. По мере усиления нашей обороны, враг еще озверелей начнет бомбить город. Уникальное оборудование размонтировать, поставить на платформы и отвезти подальше от заводов. В крайнем случае будем топить в Волге. – Чуянов замолчал, но директора, посматривая на него, видели, что он главного еще не сказал. – А теперь о самом тяжелом. В каком состоянии находится подрывная служба?
Директора коротко доложили, что взрывчатка заложена под заводские коммуникации, подрывная сеть подведена к командным пунктам.
– Помните: никаких случайностей не должно быть, – предупредил Чуянов. – Подрывать… кнопку нажимать только по нашему приказу.
Директора вышли в садик. Над сквериком пролетели «юнкерсы». Сброшенной бомбой вырвало старую липу. Разодранные сучья с пышной листвой выкинуло далеко за ограду. На маленьком столике, за которым сидел Чуянов, подпрыгнула чернильница, зашелестела бумага. Чуянов читал обращение комитета обороны к населению города.
– Хорошо, – сказал он, возвращая обращение инструктору обкома партии. – Печатайте и расклеивайте по городу.
Вышел инструктор от Чуянова и задумался. И было над чем поразмыслить. Типография областной газеты сгорела, приходилось ехать на тракторный, за полтора десятка километров, где полуживая, с полураскрытой крышей, еще цела была типография заводской многотиражки. Инструктору сказали:
– Выходи на автобусный тракт и прыгай на первую попавшуюся машину.
В заводской типографии наборщик, разысканный в бомбоубежище, не успевал очищать кассы шрифтов от извести, сыпавшейся с потолка двухэтажного здания, сотрясавшегося от разрывов снарядов и бомб. Гул тяжелых орудий, установленных по соседству с типографией, заставлял наборщика зажимать уши.
…Вечером того же дня, при свете пожаров, комсомольцы бегали по развалинам и расклеивали воззвание на опаленных стенах разрушенных зданий. В минуту относительного затишья, когда враг уходил с багрового неба, грязные от копоти и дыма жители выходили из подвалов и, торопясь, читали обращение:
«Товарищи сталинградцы!
Не отдадим родного города на поругание врагу. Встанем все как один на защиту любимого города, родного дома, родной семьи. Покроем все улицы города непроходимыми баррикадами. Сделаем каждый дом, каждый квартал, каждую улицу неприступной крепостью. Все на строительство баррикад. Все, кто способен носить оружие, на баррикады!»
…Баррикады строили днем и ночью, строили из камней и железа, трамвайных вагонов, телефонных столбов. Баррикадами перекрывали все улицы, наглухо закрывали выходы на площади. Булыжник, песок и глину брали на месте, взламывая асфальт улиц. Из пожарищ вытаскивали кровельное железо, стальные покалеченные балки. Все пускали в дело: горелые койки, водопроводные трубы. Баррикады возводили на важнейших перекрестках, в узких улицах, на просторных проездах. Мосты перегораживали стальными ежами и надолбами. Тысячи сталинградцев, как пчелы, строили сеть заграждений. И города похож был на пчелиные соты, вылепленные из камня и железа. Строители баррикад при вражеских налетах разбегались в укрытия и вновь принимались за дело, когда стихали взрывы бомб, когда рассеивались пыль и дым. Центр города давно был опустошен, а гитлеровцы все рассеивали над ним тысячи зажигалок, сотни фугасок, сбрасывали на выгоревшие улицы куски рельсов, вагонные скаты, просверленные котельные плиты… Все это дико выло, гремело и визжало.
– Хорошо поешь, сволочь, а на русский штык все равно напорешься, – сказал Павел Васильевич, выходя из подвала. Завидев женщину с ребятишками, он остановил ее: – Откуда идешь? С тракторного? Что там – горит? Лексевна, отрежь ребяткам хлебца по ломтику. Пересиди, голубка. Лезь в подвал. Детишкам отдых дай.
Подвал был полон людьми. Павел Васильевич внимательно присматривался к своим жильцам, каждого спрашивал, откуда и кто такой, чем занимался и как думает «обстроить» теперешнюю жизнь. Павел Васильевич курить в подвале запретил категорически. В минуты затишья он выходил из подвала, брал метлу и подметал улицу. Звенели битые стекла, поднималась над улицей известковая пыль. Все сметал с обожженного асфальта Павел Васильевич, и никто еще так старательно не убирал улицы. А враг возьмет да и сбросит несколько фугасок, и опять улица замусорится, и опять Павел Васильевич берется за метлу. А когда над ним загудит вражеский хищник, он, вздернув голову, кричит:
– С места не сойду, иродово семя! Голову, все быть может, размозжишь, но душу не расстреляешь, нет! – Павел Васильевич шел по пепелищу, собирал в развалинах железо, печные вьюшки, плиты.
– Строиться будем, каждому гвоздю найдем место, – рассуждал он, стаскивая обгорелое кровельное железо. – Не думал, не думал, что так получится. До Сталинграда пропер. Главная сила – остановить, а там все легче будет. Неужели и Сталинград не удержим? Быть того не может. Без Сталинграда задохнемся.
В проломе стены показалась женщина.
– Павел Васильевич! – дико вскрикнула она.
– Что случилось?
– Идите скорей!
– В чем дело, спрашиваю?
– Лексевну там бомбой…
Когда Павел Васильевич, задыхаясь, добежал до набережной, его Лексевна находилась в безнадежном состоянии.
Он взял железную лопату и вышел на воздух, стал рыть могилу на пепелище родного дома. «Приготовить надо – или мне, или Лексевне». Трудился долго, могилу вырыл просторную. «Хорошо бы вместе лечь». Когда в последний раз звякнула лопата, Павел Васильевич, понурив голову, сел среди развалин на поджаренный кусок стены. Ветер сдувал к его ногам теплую золу пожарища.
XVIII
Разрушения в Сталинграде ошеломили Григория Лебедева. Он долго в немом молчании стоял на площади и не мог поверить, что от города остался один прах. Вот бывшая гостиница. В нее он вложил немалую долю своего труда. Теперь она разрушена. Всюду уродливо висели погнутые железные балки, водопроводные трубы, ощерились железные прутья из разрушенного бетона, торчали над улицей раздробленные балконы, ворохом лежали скрюченные кровати. Лебедев подошел к парадному подъезду. Оттуда дул горячий терпкий ветерок. Лебедев круто повернулся и быстро зашагал на север, на Республиканскую улицу, заваленную разбитыми повозками, обгорелыми машинами, перепутанными проводами, дробленым кирпичом. Он шел и не узнавал родной улицы, по которой ходил много лет.
Навстречу ему с фронта шли к волжской переправе раненые солдаты. След коснувшейся смерти лежал на всем: и на разрезанном сапоге, и на разорванной поле шинели, и на кровавых повязках, и на бледных, измученных лицах.
Ему вдруг представилась Машенька, шагающая по Сталинграду с такими же усталыми и печальными глазами. На Машеньке – белоснежное платье, купленное им за неделю до войны. Идет Машенька по улице, а кровь капля за каплей стекает с ее праздничного платья. Лебедев не раз видел подобные картины. Он прибавил шагу.
К его великой радости угловой дом на площади Девятого января, в котором была его квартира, оказался неразбитым и несгоревшим. Во дворе было тихо, мертво. Лебедев остановился, смотрел в пустые окна, ждал человеческого голоса. Напрасны были ожидания – все молчало. Лебедев повернул к своему подъезду. Под ногами хрустело битое стекло. Хруст гулко раздавался в пустом дворе. Пошел вверх по лестнице, замусоренной известкой, брошенной домашней утварью.
Все квартиры раскрыты, с расщепленными дверями, с холодными сквозняками. На полу валяются раскрытые чемоданы, разбитая посуда; стоят заваленные штукатуркой стулья, комоды, диваны. Лебедев вошел в свою квартиру. Здесь тот же хаос: все двери сорваны с петель, на полу – мусор. Он подошел к подоконнику, затрушенному пылью, сажей и битым стеклом. Чужой казалась ему теперь своя квартира.
Где-то совсем близко грохнула тяжелая бомба; взрывной волной до фундамента потрясло здание, с резким скрипом раскрыло дверцы шкафа. Лебедев вернулся в столовую, подошел к шкафу, наклонился и, сам не зная для чего, стал рыться в ворохе белья. Несколько пар носков он отбросил в сторону и взял коричневое Машенькино платьице. Он долго держал его в руках, затем, скомкав, сунул в карман. «Где семья? Где ее искать?»
Лебедев отправился на металлургический к Солодковым. До них – не более шести километров, а до тракторного насчитаешь все пятнадцать. Если Солодков дома, думал Лебедев, то он наверняка знает, где находится Иван Егорыч, и это уже облегчит ему поиски своей семьи.
Григорий застал у Солодковых жену сталевара – Варвару Федоровну, не захотевшую выехать за Волгу до тех тор, пока муж и свекор оставались в городе. Она усталым голосом объяснила Лебедеву, что Александр воюет за тракторным, на днях приходил за пополнением и опять «ушел на войну».
– Ну, а папа… Иван Егорыч, не знаете, где? – спросил Лебедев.
– На заводе танки ремонтирует, а живет на берегу. Землянку вырыл и живет у самой воды.
…Лебедев нашел своих в добротной землянке, вырытой в крутом глинистом пригорке у самой Волги. В землянке была только мать, Марфа Петрова. Она сидела за самоваром, пила чай. Увидев сына, Марфа Петровна выронила из рук блюдечко. С резким звоном блюдечко ударилось о край стола и, дребезжа, скатилось на земляной пол. Марфа Петровна кинулась к сыну и повисла на его плечах.
– Гришенька… милый…
Марфа Петровна грузно опустилась на обгорелый стул.
– Гришенька, беда-то какая на всех навалилась. Всю жизнь разломал, аспид. Ничего-то у нас не осталось. Все порушено. Кругом слезы.
И много рассказала мать сыну. Рассказала о том, чего бы он не увидел солдатским глазом, чего бы не подслушал мужским слухом, чего бы не понял своим умом. Григорий увидел мать в новой человеческой красе. И чем больше он слушал ее, тем глубже проникала в него суровая правда жизни. И когда мать умолкла, Григорий робко спросил:
– А где папа?
– На заводе. Танки латает. А поперва-то воевал. Не пускала, да разве его угомонишь? Ты сам знаешь, какой он. Сел на танк – и в бой. Наши-то прямо из цехов – и на аспидов. А отец было совсем в плен угодил. Он как, стало быть, пролетел на своем танке к аспидам, так сгоряча-то и начал их давить. Раз по нехристям прокатился, два прокатился, а в третий – и сам на беду налетел. Разнялась на танке гусеница. Стали ее налаживать, а басурманы по нему бух да бух. Ну, и царапнули его. Две версты полз. Пришел домой в одних лоскутках. Придет повар – пойдем к отцу.
– Какой повар? – удивился Григорий.
– Красноармейский.
Однажды к Марфе Петровне в землянку заглянули бойцы, попросили у нее кипяточку. С того дня и завязалась у нее дружба с молодыми солдатиками, как она их звала. Марфа Петровна с ними была добра и приветлива, и когда она приходила к ним в блиндаж, гвардейцы радостно восклицали:
– Мамаша пришла.
– Пришла, сынки. Я и не уходила. Ну, как вы тут живете?
Марфа Петровна стирала и чинила белье, иногда перевязывала раненых, а некоторых даже провожала до берега Волги. У этих как будто затихали боли в ранах; такие даже пытались шутить. А оставшиеся в окопах спрашивали:
– Мамаша, а меня проводишь, если что случится?
– С тобой ничего не случится. Я тебя заговорила.
Марфа Петровна приходила к солдатам в минуты затишья. Бои пересиживала в своем блиндаже.
– Мамаша, почему ты не уходишь из города? – однажды спросили ее бойцы.
– Нет уж, сынки, я около вас побуду. Зачем уезжать? Люди мы свои, и в обиду, я так думаю, меня не дадите.
– Мы вас перевезем за Волгу.
– У меня здесь муж, сын с дочерью, внук. И все при деле.
– Воюют?
– Которые воюют, которые танкам новую жизнь дают, а которые по другим заданиям. Все при деле. И уходить мне отсюда нет никакого резону.
Слушал Григорий мать и дивился. Если бы все это он видел во сне, тогда это было бы другое дело, но перед ним была подлинная явь. Мать спокойно говорила:
– Сейчас, Гришенька, чайку согрею. Попьем, а потом к отцу свожу.
Григорий, осмотрев землянку, сказал:
– Здесь вам жить опасно.
– Что же делать, Гриша? Одна бомба упала – ой как страшно было. Вторая упала – было уже не в диковинку. А когда посыпались одна за другой, привыкать стала. А когда очень-то затрясет землянку, я выйду, погляжу, увижу, что это наши бьют, и спать ложусь. А однажды весь день не могла чаю напиться. Уж очень лютовал Гитлер, да и наши пушки бесперечь гудели. Стану я прикладываться к стакану, а он по зубам колотит. Так я весь день и пробыла на холодной воде. Очень силен был бой.
По-матерински ласково посмотрела на сына, сказала:
– Отец очень страдает по тебе. Ты, Гриша, Аннушку нашел? Накануне бомбежки она наведывалась. Чайку попили, тебя вспомнили, а в самую-то страсть Лена бегала в город, искала и не нашла ее. Где-нибудь она здесь, в городе. Алеша, возможно, и приходил к нам, да где нас найдешь? Я удивляюсь, как это ты так скоро напал на наш след. Аннушку, Гриша, веди к нам.
– Хорошо, мама.
– А сейчас пойдем к отцу. Обрадуется. Изболелся он по тебе душой. – Возле землянушки Марфа Петровна задержалась осмотрелась вокруг и, послушав стрельбу, сказала: – Где же нам, сынок, путь проложить, чтобы поменьше было хлопот?
Марфа Петровна задумалась. Она еще раз взглянула на вечернее небо, изредка подсвечиваемое артиллерийскими вспышками.
– Я думаю, сынок, той же тропкой, какой ходила.
– Не знаю, мама, веди известным тебе путем.
И опять Григорию было дивно. Мать боялась курицы обидеть, сторонилась малейшего скандала, а тут под несмолкаемый грохот разрывов идет почти на переднюю линию огня.
– Голову, Гриша, как можно ниже к земле, – сказала Марфа Петровна. – Здесь самое опасное место.
В эту минуту Лебедеву ни о чем другом не думалось. Он видел перед собой только мать, слышал только ее порывистое дыхание и готов был в любое мгновение прикрыть ее своим телом.
– Вправо, за цех! – крикнула Марфа Петровна и побежала под защиту кирпичной стены. – Ну, вот и все, – со вздохом облегчения сказала она.
Ивана Егорыча они нашли спящим прямо на земляном полу танкового цеха.
– Двое суток не ложился, – сказал про него Митрич, пожилой сухощавый слесарь.
Лицо у Ивана Егорыча было утомленное и осунувшееся. Под головой лежала неопределенного цвета подпаленная фуфайка. Спал он крепко. Марфа Петровна наклонилась к Ивану Егорычу и осторожно подняла повыше ему голову. Его густые с проседью брови чуть дрогнули. Он тяжело вздохнул. Правая рука безжизненно сползла с груди на землю.
– Будить? – спросила Марфа Петровна.
Иван Егорыч, как и все рабочие, спал мало, спал тревожным и чутким фронтовым сном. Проснулся он внезапно от разрыва бомбы, упавшей на соседний цех. Бомба, ослепительно сверкнув, грохнула с дьявольским треском. Сверху свалилась гора железа и бетона.
– Вот как у нас! – испуганно проговорил Митрич.
Иван Егорыч, раскрыв глаза, в первую минуту ничего не понял, где и что именно стряслось. Он только почувствовал, как под ним заходила земля. Он поднял голову.
– Гриша? – только и мог сказать обрадованный Иван Егорыч. Он быстренько поднялся, отряхнулся и, радостно суетясь, сказал: – Пойдемте отсюда.
Они направились к выходу на заводской двор. Артиллерийская канонада все еще не смолкала, ночной бой не затихал, разговаривать при таком гуле не было никакой возможности. Иван Егорыч повел дорогих гостей в ближайшее заводское бомбоубежище. Там было тише, глуше и говорить можно было, не надрывая голоса. Узнав, откуда и надолго ли появился сын, Иван Егорыч, не давая Григорию ни минуты передышки, с горячностью расспрашивал его о фронтовых буднях. Он хотел знать о солдатских думах, расспрашивал о том, как снабжается армия оружием и продовольствием.
– Чья артиллерия лучше – наша или фашистская? Чьи танки лучше – наши или гитлеровские? – допрашивал он.
Всякий уклончивый ответ сына сердил Ивана Егорыча.
– Мы, Гриша, не дипломаты и сидим не за круглым столом, а в бомбоубежище, – требовал он прямого ответа на прямые вопросы.
– Гитлеровцы отступать умеют? – в упор спрашивал Иван Егорыч.
– А разве сражение под Москвой ты забыл? – напомнил Григорий отцу зимнее наступление советских войск.
– Москва – дело прошлое. После Москвы мы имели Харьков и Керчь. Скажи, когда погоним неприятеля? Когда враг покажет, наконец, спину?
– Этого тебе никто не скажет, но я лично уверен в том, что Сталинграда мы не сдадим. От Сталинграда не отступим.
Иван Егорыч одобрительно кашлянул.
– Спасибо тебе, Гриша. И я так же думаю. Без Сталинграда задохнемся.
Говорили много и страстно, и все о фронтовых делах. Марфа Петровна долго слушала и, утомившись, задремала, а очнувшись, испуганно заговорила:
– Что такое? Что такое? Темнотища-то какая. И не найдешь. Ах ты, грех какой, – застыдилась Марфа Петровна. – Что же это я… не светает, Ваня?
– Солнце взошло, а ты – светает.
– А и вправду времени, похоже, много. Не пора ли мне домой? Право слово, пора.
Иван Егорыч поднялся со скрипучих нар.
– Ну, что же, пойдемте. Провожу.
И это «провожу» так было сказано, что у Ивана Егорыча внутри будто что-то хрустнуло. Век бы не знать ему этого паскудного слова. «Эх!» – вздохнул он и зло сплюнул. Иван Егорыч вывел гостей своей тропой.
– Что же, Гриша, простимся, милый, – взгрустнула Марфа Петровна. – Теперь долго не увидимся.
– Прощай, мама.
– А ты, сынок, не лезь под каждую пулю. Поберегись.
Вот и расстались, разошлись. Мать стоит и слушает гулкие шаги родных и любимых: «Увижу ли? Услышу ли их голос?» Тени удалялись и сливались с темнотой ночи. Марфа Петровна все стояла и слушала едва различимые шорохи шагов. С отцом Григорий простился проще; он крепко обнял его и, помолчав, сказал:
– Трудно, папа, и вам, рабочим, и нам, солдатам. Всем трудно. Но самое трудное, как мне кажется, скоро останется позади.
XIX
На рассвете Григорий добрался до Балкан. За мостом, перекинутым через овраг, он увидел толпу женщин. Здесь час тому назад враг с воздуха поджег и разметал жилой квартал частных домиков. В дымящихся головешках лежали убитые девушки. Одной было лет семнадцать, другой года на два меньше. Неподалеку от девушек лежало два обуглившихся трупа. Григорий резко отвернулся и так же резко зашагал к своему дому. «А быть может, и моих так же?» И как мучительно больно вот теперь от того, что нет их рядом с ним. Да, теперь-то он нашел бы новые слова любви и ласки, о каких и сам не знал до сих пор. «А что, если на самом деле?.. Нет, нет…»
В свою квартиру Григорий поднимался в холодном поту. Он подошел к двери. В глубине квартиры свистел ветер. Теперь он знал, что семья его где-то в городе и кто-то – Аннушка или Алеша – ночью могут сюда заглянуть. Сел на диван, на минуту осветил комнату электрическим фонариком, и тотчас на него изо всех углов глянуло чужое, неприветливое. Погасил фонарик, закрыл глаза. Может, час или два сидел и все ждал, прислушиваясь к ночным шорохам. И порой ему слышались то кашель на лестнице, то отдаленные шаги, то неясный говор. И он не раз выбегал на лестничную площадку и подолгу вслушивался в ночную тишину, потом возвращался в квартиру и садился все на тот же диван. На нем и заснул, измученный ожиданием.
Разбудили его шаги за стеной в соседней комнате. Он раскрыл глаза и увидел яркую полосу света. «Кто это – Аннушка или Алеша?» Вскочил и вышел на свет. Среди большой комнаты сидел незнакомый человек. Перед ним на полу, на разостланной простыне, лежали костюмы, пальто, платья, белье. Человек натягивал хромовый сапог. Увидев Григория, нисколько не смутившись, сказал:
– Вот хочу кое-что спасти. Вся жизнь тут. Вся жизнь прахом пошла. Вы кого-нибудь ищете, товарищ командир?
Это был, видимо, очень опытный мародер. Неторопливо надевая хозяйский сапог, он обшаривал воровскими глазами комнату, перескакивая своим взглядом с предмета на предмет. Григорий с холодным спокойствием вынул из кобуры пистолет.
– Встать! – ледяным голосом сказал он.
Тот, поняв, что с ним не шутят, взмолился:
– Вы ошибаетесь, товарищ командир.
– Встать! – повторил Григорий.
Мародер нехотя поднялся.
– Следуйте за мной.
– Товарищ командир…
– Я вам не товарищ. Следуйте.
Григорий вывел мародера во двор. Тот упал в ноги Лебедеву, прося пощады.
– Встать!
Мародер встал и тотчас рухнул.
Лебедев поднялся в свою квартиру. Скоро он заслышал внизу скрип двери и неторопливые шаги. Он поспешил узнать, кто этот человек и не знает ли он что-либо о его семье. Человек, притворив входную дверь квартиры, придвинул к ней небольшой ящик с песком. Еще издали Лебедев узнал его.
– Ларионыч! – обрадовался Григорий и кинулся к пожилому человеку в рыжем полушубке. Добротные рабочие ботинки и защитного цвета стеганые штаны говорили о том, что человек приготовился к зимовке. Григорий обнял старика.
Дворник в эти минуты был для Григория самым дорогим человеком.
– Ты, Ларионыч, никуда не уезжал?
– Никуда, Григорий Иванович, – вытирая слезы, сказал растроганный дворник. – Меня никто из дворников не увольнял. Караулю дом. Три раза от зажигалок загорался – потушил.
– А мои не знаешь где?
– Твои все живы и здоровы. Три дня тому назад приходила Анна Павловна за продуктами. Живут они в балке за третьей советской больницей. Там их ищи.
Нужную балку Григорию нечего было разыскивать, он ее знал с детства. Однако своих он там не нашел.
– Ушли, – сказала старушка.
– Что-нибудь случилось? Говорите правду, бабушка.
– Присядь, отдохни.
У Григория тревожно забилось сердце.
– Сидим тут день и ночь, а хлеба – ни крошки, – печально и тягуче выводила старушка. – Машенька плачет, просит есть. Пошла твоя Аннушка домой за мукой и пшеном. Ну и не вернулась… Сынок твой Алеша пошел по ее следам. Двое суток пропадал. А пришел – на себя не похож. Весь город обошел. На всех переправах побывал. Все госпиталя опросил – и нигде…
Смотрит бабушка на Григория и видит, как вдруг человек изменился. Лицо его будто лет на десять постарело, стало суше, темней. Он хотел встать и не мог – не хватало сил оторваться от земли.
– А дети? – спросил он чужим голосом.
– Машеньку в детский приемник взяли. А сам Алеша к солдатам ушел. Уговаривала я его. Не послушался. Мне, говорит, бабушка, стыдно сидеть без дела. А вчера был здесь, простился. Ухожу, говорит, бабушка, на секретное дело.
– Та-а-а-ак… Спасибо, бабушка.
Григорию, как было условлено, в шесть вечера надо было встретить в областном военном комиссариате полковника, с которым он прибыл в Сталинград за пополнением. Экономя время, он попутной машиной доехал до металлургического завода, добежал до Солодковых. Двухэтажный домик, в котором жили сталевары, к ужасу Григория, оказался полуразрушенным. Он обошел дом – ни единой живой души. В небольшом садике под молодыми яблонями виднелась свежая щель, прикрытая сверху досками и жестью. Григорий подошел к узкому входу в нехитрое убежище. По земляным пологим ступенькам поднялась средних лет женщина.
– Вам кого? – опросила она.
– Солодковых.
– Варвара Федоровна со свекром нынче утром переехали за Волгу, а Александр Григорьевич на заводе.
Григорий побежал на завод. С большими трудностями дозвонился через проходную до начальника цеха, попросил его, если можно, отпустить Солодкова на десяток минут. С Солодковым Григорий встретился по-братски, сталевар обнял Лебедева и, узнав, зачем он появился в городе, несказанно обрадовался.
– Бери меня с собой, Григорий Иванович. Бери. Я свободен. Семью свою устроил.
– А как же завод?
– Завод – тыл, а я хочу на фронт. На заводе сталеварам делать нечего. Бери, Григорий Иванович.
Григорий сказал, что это дело могут решать только военные власти.
– За формальностями дело не станет. Где тебя разыскать?
Григорий точно указал улицу, дом, вернее сказать подвал, в котором разместился областной военный комиссариат.
У Лебедева было еще время, и он побежал в овраг наведать старушку и опросить ее, не приходил ли к ней Алеша. «Нет, не заявлялся твой сынок», – взгрустнула старушка.
* * *
Алеша лежал в придонских барханных песках, ждал ночи; ему надо было тайком пройти в хутор, пробраться к Якову Кузьмичу Демину. Когда он переплыл Дон и вернулся домой, он не обнаружил у себя комсомольского билета. Всякое думал он: мог в суматохе выронить в больнице, мог обронить на берегу Дона, когда раздевался и увязывал белье в узелок, мог оставить у Якова Кузьмича в стареньком пиджачке, который он не захотел брать. Но как бы там ни было, а комсомольский билет утерян.
И вот Алеша лежит в барханных песках, поджидает ночи. Он видел, как по глухой степи, крадучись, шли двое: женщина и высокий паренек. Он не мог разглядеть, что это были Дарья Кузьминична Демина и ее сын Петька. Шли они торопливо, то и дело оглядываясь по сторонам. Петька, светлокудрый, длинноногий паренек, просил отдать ему вещевую сумку, которую несла мать, но та, глянув на него, вздохнула и прибавила шагу. Степь пошумливала неубранной пшеницей, выжаренной солнцем, высушенной суховеями. Ничто – ни птичий перезвон, ни шелест родных полей – не радовало юношу. Он боялся слез матери.
– Обо мне не думай, Петя, – мать отвернулась в сторону. – Я все перенесу. И тебе говорю…
– Мама!
– Знай, сынок. – Мать выпрямилась и, чуть приподняв голову, заспешила вперед.
– Мама, нам время проститься, – Петька остановился, протянул руку к мешку.
– Нет, нет, – запротестовала мать. – Мы вон у того курганчика простимся.
Вот и курганчик, каких немало в степи. На нем серебрился ковыль. Много лет тому назад Дарья Кузьминична часто приходила в степь, садилась на плоский курганчик и долго плакала, а Петька бегал за сусликами. Он хорошо помнит это. В одном был не уверен: тот ли это курганчик? Дарья Кузьминична первой подошла к курганчику. Она сняла сумку и, став лицом к хутору, сказала:
– Погляди туда. Там нелюди хозяйничают.
Петька, затаив дыхание, долго глядел в ту сторону, где остался родной хутор, занятый врагами. Тяжелое чувство давило ему грудь. Он повернулся и крепко обнял мать. Та, пряча слезы, строго заговорила:
– Миру с ними у нас не будет. И привела я тебя сюда с умыслом. Под этим холмиком, сказывали мне, зарыт твой отец.
Петька отпрянул назад. Остановившимся взглядом уставился на мать.
– Мама, почему же ты раньше, раньше…
– Я достоверно не знаю, сынок. Тут по всей степи раскиданы могилы. В восемнадцатом году здесь лилась кровь… ты это знаешь.
– Прощай, мама, – у Петьки дрогнул голос, блеснули слезы на ресницах.
– Прощай, Петя. Прощай, родной. Благословляю тебя на дело правое. Все перенесу, все. Геройскую смерть твою приму, переплачу, но если ты… если ты отца опозоришь… Дай поцелую напоследок, сынок.
Мать склонилась к сыну, обняла его и с невыразимой тоской сказала:
– Иди, сынок… Иди…
Закинув за спину сумку, Петька торопливо зашагал по степи.