Текст книги "Дорогой отцов (Роман)"
Автор книги: Михаил Лобачев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
– Понемногу третье лето. За Волгой у нас знакомые живут. К ним на рыбалку езжу и там сено – кошу. Я люблю косить.
Алеше приятно было слышать доброе слово о своей работе. Он тогда же послал домой вес-точку, делясь своими успехами. Письмо это не дошло, но кто-то, не застав Анны Павловны и не подумав, воткнул в щелочку зловещую записку: «Алеша попал к фашистам в плен».
На самом деле с Алешей случилось другое. Светило жаркое солнце. Степь дышала зноем. Орлы, поднявшись до неподвижных облаков, часами парили там, ни разу не махнув крылом. Люди старались, торопились, забывая об отдыхе, помня о том, что на просторах Донщины гремит война. Спокойный был день. И вдруг кто-то громко крикнул:
– Воздух!
Самолет приближался к тому полю, на котором работал Алеша. Не прошло и минуты, как в воздухе вдруг что-то засвистело, потом застучало по каленой земле. Алеша, приподняв голову, закричал:
– Горит! Горит!
Самолет сбросил сотни мелких зажигалок, которые, густо дымя беловато-серым смрадом, подожгли поле. Огонь, быстро разгораясь, все шире охватывал пламенем наливное поле пшеницы. Знойная и душная степь запахла горелым житом. Взрослые косцы и школьники, которые постарше, бросились тушить пожар.
– Забрасывай землей! Землей! – возбужденно шумели они.
– Ребята, топчите пшеницу. Притаптывайте!
Мальчишки кидались в удушливый дым, и скоро кто-то уже вскрикнул от ожога, на ком-то задымилась рубашка, у кого-то затрещали волосы. Разрозненные очаги пожара без особого труда потушили, но там, где зажигалки свалились охапкой, пламя, бушуя, создавало невыносимую жару и подступиться к огню не было никакой возможности.
Яков Кузьмич, схватив косу, закричал:
– Окашивать надо! Окашивать!
И косари широким прокосом начали отмежевывать сплошной очаг пожара от пшеничного поля, уходящего к далекому горизонту. Алеша, следуя за Яковом Кузьмичом, работал изо всех сил. У него стучало и билось сердце, пылало в груди, дрожали ноги, туманилось в глазах. Он крепился, но все же под конец ему изменили силы, под ним качнулась земля и пошла кругом. Алеша упал. Его повезли в больницу. Колхозное поле лежало за Доном, и Яков Кузьмич во избежание потери времени отвез Алешу в участковую больницу соседнего района. А ночью Алешу внезапно подняли с постели. В первую минуту он ничего не мог сообразить, но, заслышав тревожный шум и суетливую беготню, понял, что в станицу пришла беда. Перед ним стояла испуганная няня с застывшим ужасом в глазах. Алеша быстро оделся. Пришла дежурная сестра, бледная, всполошенная.
– Дорогу к Дону найдешь, Алеша? – спросила она дрожащим голосом.
– Что случилось? – спросил Алеша, поспешно шнуруя ботинок.
– Фашисты входят в станицу. Быстрее, Алеша. Тебя проводит мой сын.
Станица притихла, люди попрятались и затаились. Все это случилось так внезапно, что Алеша, не рассуждая, во всем положился на мальчика, покорно доверился ему. По вымершей улице они промелькнули тенями и выбежали в темную и прохладную степь. Ночь была темная, безлунная. Из темноты, казалось ребятам, каждую минуту можно ожидать самого невероятного.
– Ты, Алеша, хорошо плаваешь? – спросил мальчик. – Дон переплывешь?
– Переплыву.
– Весь Дон? – сомневался мальчик. – Дон ведь широкий.
– Широкий, но не шире Волги.
В стороне блеснула вспышка, издалека донесся тяжелый артиллерийский гул, высоко в небе прогудел самолет. Ребята, затаив дыхание, залегли в бурьян, выжидая новых вспышек, новых выстрелов. Но вокруг все было тихо и безмолвно. Алеша, вставая, шепнул мальчику: – Возвращайся домой. Дальше я один пойду.
Мальчик с горьким сожалением тихо сказал:
– Я бы до самого Дона… Да мама там… – Мальчик дрожал. – Маме нельзя уходить от больных. Ей полагается быть при них… – Глубоко вздохнул. – Ты, Алеша, иди прямо-прямо. Никуда не сворачивай. Дойдешь до балки, спускайся в нее. Она выведет тебя к Дону. Пониже балки – Дон широкий и мелкий. Глубь под другим берегом. Там вода ревет. Там плыви без оглядки, а не то снесет и затянет в карши.
– Спасибо, Ваня, – трогательно промолвил Алеша. – Спасибо твоей маме. Я ее никогда не забуду.
– А меня?
– С тобой буду дружить. Ко мне в Сталинград приедешь. На лодке с парусом прокачу. На завод сходим. Посмотрим, как делают танки.
– Знаешь что, Алеша. Ты через Дон сразу не плыви. Найди перекатчика, зовут его дядей Филиппом. Он тебя перевезет. Моя мама его от лихоманки лечила. Он добрый дядька.
Алеша, оставшись один в ночной глуши, стоял и слушал, как бежит Ваня, как замирают шорохи потревоженного бурьяна, как глохнут Ванины торопливые шаги. Ему было страшновато в полном одиночестве. Первые свои шаги он делал медленно и осторожно. Он несколько успокоился лишь тогда, когда спустился в глубокую балку, заросшую колючим шиповником.
Дон пахнул прохладной свежестью. На реке – ни огонька, ни один бакен не светился, не били плицами пароходы, не ревели гудками. Повсюду безлюдье, мрак, тишина. Алеша не стал терять времени на поиски дяди Филиппа, Он разделся, шнурками от ботинок связал в тугой узел белье и ступил в прохладную воду. Шагнул раз, два, три… пять… десять – вода была немного выше колен.
Пошел смелее. Течение понемногу усиливалось и убыстрялось, но все так же было мелко, все также похрустывал под ногами зернистый песок. В душу заползал холодок: «Далеко ли противоположный берег?» Его не видно, он потонул в темноте, и это-то тревожило Алешу: можно сбиться, уклониться по течению совсем в другое место, откуда не переплыть реки.
Алеша удалился от берега метров на двести, как ему казалось, а вода поднялась немного выше пояса. Он в недоумении остановился, вслушался в шум реки. Его озадачивало мелководье. С неубывающей тревогой пошел дальше и, набравшись духу, пошагал смелее, помня о том, что назад ему путь заказан, что с «чужого» берега ему в любую минуту могут влепить пулю в затылок.
Течение с каждой минутой становилось сильнее; вода уже доходила Алеше по грудь. Ему оставалось одно: только вперед. И он смелее пошел навстречу неожиданностям, да и выбора у него не было, а цель одна: переплыть Дон. А шум воды, надвигавшийся на него с противоположного берега, все больше грузнел и до боли давил на нервы. Создавалось впечатление, как будто поток, сильный и мощный, низвергаясь с каменистого обрыва, падал в бездонную расщелину. Чем глубже становился поток, тем больше Алешу забирали холод и нервная дрожь. В голове засела одна мысль: «Переплыть. Переплыть во что бы то ни стало».
Струистый песок все быстрей утекал из-под озябших ног. Алешу начало сносить вниз по течению. Ему стало страшно. Держа в руке узелок, он во всю силу заработал свободной рукой. «Плыви, Алеша. Плыви, – мысленно приказывал он себе. – Крепись, Алеша, не сдавайся».
Завиднелся желанный берег. Теперь уже можно различить гриву прибрежного леса. Алеша малость повеселел и поплыл с предельным напряжением. У него от усталости дрожала рука с узелком; ему хотелось хотя бы на мгновение опустить ее, но это невозможно: в узелке лежит комсомольский билет. И все же рука судорожно дернулась и узелок коснулся воды. Усилием воли, скрипя зубами, Алеша вновь поднял узелок над головой. Может быть, пять или десять минут плыл он через бурлящий стрежень. Эти минуты показались ему бесконечными. Алеша, погружаясь, захлебнулся. «Тону, – мелькнуло у него в сознании. – Тону!» Но хотелось жить, жить. Алеша выпустил узелок и заработал обеими руками. Раскрытым ртом жадно потянул воздух, закашлялся. Пошевелил ногами, Повинуются, отдохнули малость и теперь слушаются. «Плыви. Алеша, плыви. До берега немного осталось». Его ноги коснулись чего-то твердого. «Неужели?» – блеснула мысль надежды. Ноги стояли на твердом грунте.
Алеша безмерно счастлив. Он стоит и дышит свежим воздухом. Поток шумит и пенится рядом с ним, но он уже не тащит и не сбивает его. До берега осталось пять-семь метров, но Алеша не спешит, у него нет сил двинуться с места, да и не уверен он, мелко ли под берегом, плыть он уже не в силах, и ему надо подумать, как добраться до берега. Стоял долго, объятый тихой радостью.
Выбравшись на берег, Алеша долго лежал на мокром песке, подложив под голову руки, набрякшие свинцовой тяжестью. Он не в состоянии был выползти на сухое место. Отлежавшись на мокром песке, он встал и, покачиваясь, побрел по берегу, ища более отлогого подъема в прибрежный лес. На пути ему попался огромный осокорь, свалившийся в воду своей разлапистой кроной. Алеша остановился в нерешительности: «Перелезу ли?» Его взгляд неожиданно упал на заиленную тряпицу, зацепившуюся за надломленные сучья. Было уже светло, и Алешу вдруг осенила радостная мысль: «Не мой ли это узелок?» Опираясь на осокорь, он ступил в воду и осторожными шагами подобрался к тряпице. Снял с сучка, потянул. Это был его узелок. Алеша был счастлив.
Взошло солнце. Алеша просушил белье, оделся и медленно, словно больной, пошел в хутор к Якову Кузьмичу. Дарья Кузьминична, сестра Кузьмича, увидев Алешу, всплеснула руками:
– Батюшки! Алешенька! Вырвался?! А Кузьмич-то весь извелся, все тебя ищет. И Петька, сынок мой, совсем было в лапы к фашистам попался. За Дон к тебе в больницу ездил, а там уже никого нет. Алеша, похудел-то ты как. Сейчас я тебя накормлю и спать уложу. Смотри-ка, какой ты стал – на себя не похож. Глаза под лоб ушли.
Через неделю Алеша был дома. Он принес матери великую радость. Анна Павловна от счастья плакала, целовала и обнимала Алешу. А Машенька, ласкаясь, глядела на брата своими чистыми глазами и, не умолкая, говорила и говорила, делясь с ним своими радостями и огорчениями. Она жаловалась на озорника мальчонку, который грязью запачкал платьице у ее любимой куклы, и просила Алешу защитить ее от шалуна. Алеша посадил Машеньку к себе на колени и, не перебивая, слушал ее родниковую воркотню. Он очень сожалел, что не было у него никакого гостинца для ласковой сестренки.
Под вечер к Лебедевым приехал Иван Егорыч. Он несказанно обрадовался Алеше.
– Дай погляжу на тебя, внучек, – добро говорил Иван Егорыч. – Ничего, неплохо выглядишь. И подрос ты. Чем занимался в колхозе?
– Пшеницу косил. Пшеница – колосистая, густая и высокая, – с удовольствием рассказывал Алеша. – Хорошо потрудился.
– Труд, Алеша, – гвоздь жизни. А мать где?
– Она все еще в детском саду.
Домой пришла одна Машенька, ее привела соседка, Увидев деда, девочка радостно защебетала:
– Мама ушла окопы рыть. И тетя Соня, и тетя Паша. У мамы лопатка загнутая, как наша сковородка. Мама велела щи на плитке разогреть, а кашу – с молочком. И по конфеточке разрешила. Я, Алеша, синенькую возьму. И дедушке дадим. Ему – красненькую.
– Отрапортовала, – улыбнулся Иван Егорыч. – А если я красненькую не хочу?
– Дадим другую. Алеша, на скатерть тарелки не ставь. Дедушка, куклы тебе показать? – Машенька убежала в детскую комнату, оттуда принесла все свое богатство. – Вот эта – Люся. Эта – Катя. Эта – Соня. Эта… эта…
– Бог ты мой, целое решето, – искренне удивился Иван Егорыч. – И чем ты их кормишь, Машенька?
– Они, дедушка, не едят. Они только спят.
– И на работу их не посылаешь?
Машенька рассмеялась.
– Что ты, дедушка, они неживые. Они кукольные.
– А эта какая махонькая. Ну ничего – она еще подрастет.
Машенька пуще прежнего расхохоталась.
– Она, дедушка, не растет. Она игрушечная.
– Разве? – приласкал внучку и, как всегда, принес ей немного конфет. – Мама, стало быть, окопы пошла рыть?
– Окопы, дедушка, чтобы фашисты не пришли. Фашисты, дедушка, страшные?
Вошел Алеша с дымящейся кастрюлей.
– Обед готов. Садитесь, дедушка, – приглашал к столу Алеша. И к Машеньке: – Все говоришь? Ее не переслушаешь. Она у нас, дедушка, занятная.
Пообедав, Иван Егорыч послал внука за Дубковым. Павел Васильевич по дороге утомил Алешу расспросами: давно ли Егорыч сидит и скоро ли намерен отправиться домой; говорил ли он про него и что именно. Они давно не виделись, и встреча для них была приятна и желанна.
– Ну, что в Ростове? Что видел, что слышал? – спрашивал Иван Егорыч.
Павел Васильевич наклонил седовато-серую голову. Помолчал минутку и заговорил с досадой и огорчением:
– Обозлился народ до крайности. И слезы со злом, и во сне зубами скрипят, и дума у всех одна: заарканить супостата и дубасить его до последнего издыхания. – Помолчал. – До Воропоново шел по-сорочьи – прямиком. Заходил в балку, где кадеты хотели меня расстрелять. Посидел немножко, и так мне, Иван Егорыч, вдруг стало нехорошо, что я выскочил и пошел без оглядки.
Алеша стоял у раскрытого окна и внимательно слушал рассказ Павла Васильевича, а когда тот умолк, он спросил Дубкова:
– А кто вас, Павел Васильевич, спас от расстрела?
– Мой ротный командир. Вот посмотри на него. Гордись, Алеша, своим дедушкой.
– Ну, это ты зря, Павел Васильевич, – запротестовал Иван Егорыч.
Дубков вынул из кармана бутылочку, поставил ее на стол.
– Как мне хотелось породниться с тобой, Иван Егорыч. И тут тебе война. Нравится моему Сережке твоя Лена. Чую, вижу – дышать без нее не может, а я внука хочу от Сережки. Грешник, Сергея люблю больше старшака. Выпьем, что ли, по рюмочке?
– Спасибо, Павел Васильевич, воздерживаюсь, – равнодушно посмотрел на бутылку Иван Егорыч.
– Что так? – Павел Васильевич с удивлением посмотрел на друга. – И давно отрешился?
– После войны выпьем. За победу.
– А веришь в победу-то?
– В победу? – Теперь Иван Егорыч с удивлением глянул на Павла Васильевича. – А ты разве уже того…
– Нет, и я верю, Иван Егорыч, а скажи ты мне, почему все-таки наша армия отступает? В чем дело, Иван Егорыч, в чем?
– Не все будем отступать. Придет время, и остановимся. Я верю в одно: от Сталинграда не отступим.
– А вдруг да наши опять не устоят?
– А народ?.. А партия? А приказ Верховного Главнокомандующего?
– Есть такой?
– Есть, Павел Васильевич. Мороз по коже пробирал, когда нам читали этот приказ на партийном собрании. Грозный приказ. Народ, говорит, отвернется от армии, если она и дальше будет отступать. Вечным, говорит, позором покроется ее имя, если она не устоит против врага.
– Неужели так написано?
– Проклят, говорит, будет тот солдат, который без приказу покинет свой окоп, свою позицию и позорно побежит от врага. Таких, говорит, трусов надо расстреливать на месте без суда и следствия.
– Наивернейший приказ.
– Стоять, говорит, за землю нашу насмерть! Кто, говорит, отступит на вершок, тому голову с плеч. Ни шагу, говорит, назад!
– Ну, тогда конечно. Я, Ваня, одно дело себе придумал: проводником в армию пойду. Я все балочки в степях изъелозил до самого Ростова. Что ты мне на это скажешь?
– Умное твое решение. Командир разведки ты был отменный. Не сходить ли нам к товарищу Чуянову? Не предложить ли ему отряд из бывших красногвардейцев?
Дубкова как огнем обожгла эта мысль.
– Дельное твое предложение. Схожу, Иван Егорыч.
И друзья не долго думая занялись практической стороной дела. Для Павла Васильевича его друг Иван Егорыч – лучший командир отряда. И он прямо сказал:
– Тебе, Ваня, поручим командовать.
Старые друзья, припоминая участников обороны Царицына, заносили их в список и о каждом писали два-три слова: «В ротные годится», «Справится и с батальоном».
Пришла Анна Павловна. Не мешая партизанам сколачивать отряд, она вскрыла конверт и торопливо начала читать письмо, только что полученное от мужа. Григорий писал, что воюет на своих рубежах.
«Мог ли я подумать, что такое возможно? Странное чувство охватило меня, когда я размещал свою роту по окопам и блиндажам, мною построенным. Было что-то близкое, родное и в то же время грустное и мучительно-злое. Меня не раз пытали колхозники: неужели, мол, немцев сюда допустим? Я решительно отвечал: нет, нет и нет! А вот видишь, как дело-то обернулось. Не верится, что противник пьет донскую воду, но от факта никуда не уйти, а чувства не принимают этого факта. В этих чувствах (я прекрасно сознаю) много опасного. Да, да, опасного. Я только теперь это понял. Где корень живучести подобных чувств? В беспечности, в самоуверенности! Разве у меня когда-нибудь возникала мысль, что на нашу землю ступят иноземные войска? Разве я не вышиб бы зубы лучшему своему другу, если бы он сказал, что фашистские полчища разорят нашу землю до самой Москвы? Разве я не задушил бы своими собственными руками человека, независимо от его положения, если бы он сказал, что в войне с немецко-фашистской армией нам, возможно, придется оставить пол-России. Я – не исключение. Что же все это значит? Веря в свои силы, в силу своей родной армии, мы воспитывали в себе легкость победы. Многим нам казалось, что дело кончится короткой прогулкой по земле противника, напавшего на нас. Конечно, я несколько утрирую, но вспомни, что я тебе говорил, когда вернулся из Москвы в первые дни войны? Я сказал тогда: разнесем Гитлера в два-три месяца. А были и такие горячие головы, которые, возражая, уверяли, что раздавим фашистскую чуму в две-три недели. Переоценили свои силы, и потому первый удар сильнейшего врага оглушил нас, штатских, да и не только штатских. Прорыв наших границ, протяженностью в тысячи километров, прямо-таки ошеломил меня. Он развеял все мои, казалось, самые твердые убеждения относительно неприступности наших границ, о неизбежности военных действий на вражеской территории в первые же дни войны. Этот внезапный психологический удар – первопричина наших многих неудач на фронте. Теперь мы усиленно лечимся от скверной болезни – от непомерного зазнайства. Это хорошо. Но плохо то, что, по моим наблюдениям, есть еще среди нас такие командиры, у которых, в силу того, что они не раз побывали в боях с неизменным отходом на новые рубежи, надломилась вера в свои силы. Самое верное средство для полного излечения от этой болезни – победа, более разгромная, чем под Москвой зимой прошлого года. Аннушка, не удивляйся, что я так пишу. Ничего не могу поделать с собой – хочется выговориться. А то, что выкладываю, плод долгих и мучительных размышлений. Повторяю, нам нужна победа! Громкая победа! А до победы еще далеко, очень далеко. Силен враг, самоуверен, опьянен успехом, завалил окопы нахальными листовками. Вчера сержант Кочетов, человек удивительной храбрости, пленил в ночной вылазке гитлеровского ефрейтора. Сколько ни допрашивали мы пленного, он нагло твердил: „Сталинград – капут! Москва – капут! Ленинград – капут! Дойчш марш-марш Урал“. Этот вояка убежден, что немецко-фашистская армия возьмет Сталинград, дойдет до Урала. Кочетов, присутствуя при этом, не стерпел и залепил пленному хорошую оплеуху. Внутренне я оправдал его. Не знаю, что с ним делать: просится в разведку. За Доном у него осталась семья: жена, дети. Не пускаю, а сочувствую. Он уже однажды тайком от меня переплывал Дон. По уставу мне надлежало наказать сержанта, а по-человечески мог ли я следовать букве военных предписаний? Много в жизни бывает такого, чего не предусмотришь никакими параграфами самого совершенного устава, самых умных военных уложений.
Возвращаюсь к пленному. Гитлеровцев надо отрезвить мощным ударом, нанести противнику ошеломляющий военно-психологический удар. Заставить врага мыслить, принимать во внимание реальные факты. Одним словом, нужна большая победа! И она будет, неизбежно придет, жесточайшее поражение фашизма неотвратимо. Верь, Аннушка, в наши силы, не прислушивайся ко всяким вздорным слухам, распространяемым коварным врагом через своих резидентов, шпионов и диверсантов. А что такая сволочь есть в нашем тылу, сбивает с толку неустойчивых, слабонервных людей, в этом можно не сомневаться. Враг действует тонко и хитро. Зорче глаз, Аннушка, острее слух! Теперь нет и не должно быть мирных людей. Каждый человек, где бы он ни был, – воин! Тыл и фронт – едины. В этом наша неодолимая сила. Но враг силен. Лезет, атакует, торопится. Засыпает снарядами и сутками висит над нашими окопами. Деремся, помогают рубежи – добро постарались наши люди. Сегодня ровно месяц исполнился, как бьемся на подготовленных рубежах. Уверен в том, что не уйдем отсюда еще месяц, еще два и три, не уйдем столько времени, сколько прикажет командование. А воевать, Аннушка, трудно. Трудно, очень трудно. Здесь порой так бывает, что в один день, в один час, в одно мгновение можно поседеть. К военным тяготам привыкаю, если вообще к фронтовой музыке можно привыкнуть. Я не стал еще настоящим командиром, но я теперь не тот, каким пришел сюда.
Аннушка, береги Машеньку. Помни об Алеше: он рвется к самостоятельности, хочет стать взрослым раньше времени. Я знаю, о чем он думает, где гуляют его мысли. Пусть не забывает главной задачи: учиться, учиться и еще раз учиться.
Прерываю. Начинается…
…Только сорвали еще одну попытку противника форсировать Дон, на этот раз хорошо подготовленную, поддержанную авиацией. Наша артиллерия действовала великолепно. Артиллеристы потопили много моторных лодок с десантниками. Врагу удалось на одном участке зацепиться за наш берег, переправить несколько танков. Танки мы подожгли и расстреляли, вражеских солдат подняли на штыки, а которые сами потонули, спасаясь от преследования. Сейчас наши бойцы отдыхают. А я не менее часа приводил себя в порядок – вытряхал песок из сапог, из портянок, из гимнастерки, из всего того, что ношу на себе. Пыль и песок, поднимаемые на воздух вражескими снарядами, минами и авиабомбами, висят над нашими окопами денно и нощно, и ничем от этого нельзя защититься. Песок хрустит на зубах, втерся в кожу. Эх, сейчас бы ванну принять да свежее белье надеть. О какой роскоши говорю, какой вздор мелю. Размяк, размечтался, кисель клюквенный. Аннушка, извини. Кругом, понимаешь, кровь, смерть, а я черт-те что несу, черт знает о чем думаю. А по правде сказать – многое хорошее в жизни мы не ценили, просто не замечали. Ванна – дьявол с ней. За письменным столом посидеть бы теперь, разложить бы на нем ватманский лист да понюхать бы тушь. Все это было совсем недавно, а кажется, далеко-далеко. После войны не так будем жить, как жили, нет! С прохладцей работали. Одним словом, по-настоящему не знали цены своему времени. До сроку старились.
Хватит философствовать. Теперь, Аннушка, долго-долго не получишь большого письма. Ты хорошо знаешь меня. Уж если я заговорил, так, значит, накипело у меня. Все… Обнимаю тебя, милая Аннушка, и моих дорогих Алешу и Машеньку. Будьте здоровы и счастливы».
Анна Павловна долго держала письмо в глубоком молчании со смешанным чувством радости и смутного ощущения чего-то недоброго. Потом она пыталась прочесть несколько строк, зачеркнутых военной цензурой. Но все ее старания остались безуспешными, да и ничего интересного для нее не было в вымаранных строках. Григорий писал о том, что, по слухам, ожидается прибытие в Сталинград нового командующего фронтом.
XI
Слухи были верны: речь шла о генерал-полковнике Еременко. Несколько оправившись после тяжелого ранения, генерал просил Ставку Главнокомандования послать его на фронт. Сталин, прочтя рапорт, сказал своему помощнику:
– Позвоните генералу. Узнайте, как он себя чувствует.
Генерал-полковник Еременко находился в Москве, в госпитале, размещенном в Академии имени Тимирязева. Перебитая кость ноги уже срослась, и генералу не лежалось.
– Я совершенно здоров, – убеждал Еременко лечащего врача.
Генерал бросал свой костыль и показывал, как он может обходиться без подмоги.
– Андрей Иванович, вы губите себя, – взывал к благоразумию хирург. – Я отвечаю за вас.
Главный врач госпиталя звонил своему непосредственному начальнику, просил указаний; как ему быть с «недисциплинированным» генералом.
– Держать, – приказывали сверху.
Но вот однажды поздно ночью в комнате Еременко раздался телефонный звонок. Андрей Иванович подумал: «Кто бы это мог быть? Может быть, кто-то из друзей?» Взял телефонную трубку:
– У телефона Еременко.
В ответ послышался негромкий, спокойный голос:
– Здравствуйте, товарищ Еременко. С вами говорят из секретариата товарища Сталина.
Еременко плотнее прижал телефонную трубку.
– Звоню по поручению товарища Сталина. Как вы себя чувствуете? Как ваше здоровье?
– Спасибо. Чувствую себя превосходно.
– А когда заканчиваете лечение?
– Я давно здоров и ни в каком лечении больше не нуждаюсь, а меня не выпускают. Воюю, атакую, и все-таки держат.
– Ваш рапорт товарищ Сталин получил, вам надо подъехать в Кремль.
Генерал оделся, сел в машину и покатил в Кремль. Москва была темна, без огней. На каждом перекрестке улиц машину останавливал комендантский патруль. У ворот Кремля – последняя остановка, последняя проверка документов. Ровно в час ночи машина прошла в Кремль. Еременко подымается по широкой лестнице. Большие окна задрапированы наглухо. Свету маловато, значительно меньше, чем его требуется для такого простора. Показалась дверь приемной. Еременко прошел, поставил в угол палку.
– Проходите, товарищ Еременко.
Сталин стоял за рабочим столом. Его левая рука лежала на трубке телефонного аппарата – он только что закончил разговор с командующим Западным фронтом. За длинным столом, накрытым зеленым сукном, сидели члены Государственного Комитета Обороны. На одной стене, против входной двери, над письменным столом, висел портрет Ленина, на боковой глухой стене развешаны портреты русских полководцев – Суворова и Кутузова.
– Товарищ Верховный Главнокомандующий, – по-военному четко заговорил Еременко.
Сталин улыбнулся. Генерал снизил тон.
– Товарищ Сталин, по вашему приказанию явился. Курс госпитального лечения закончил, – уже спокойнее доложил Еременко.
– Не очень, видимо, закончил – хромаете?
– По госпитальной привычке, Иосиф Виссарионович.
Сталин сделал несколько шагов по кабинету, пристально посмотрел на генерала.
– Хотим уважить вашу просьбу, – перешел он к делу. – Есть предложение назначить вас командующим фронтом. Как вы на это посмотрите?
– Спасибо, товарищ Сталин, за доверие.
Сталин подошел к Еременко.
– Фронт трудный. Сталинград может пасть. А мы не хотим этого. – Сталин слегка приподнял руку и не резко, но решительно рассек воздух. – Не допустим этого.
– Товарищ Сталин, нет выше долга, чем служение Родине, партии, народу.
– Спасибо, товарищ Еременко. Прошу ознакомиться с положением на фронте, подумать и сказать нам свои соображения.
Еременко весь день работал в Генеральном штабе, а вечером того же дня начальник Генерального штаба Советской Армии Василевский и генерал-полковник Еременко вновь прибыли в Кремль.
– Ознакомились? – поздоровавшись с генералами, спросил Сталин, обращаясь к Еременко.
– Так точно, товарищ Верховный Главнокомандующий.
Василевский подал Сталину проект приказа о реорганизации фронта. Сталин спросил Еременко:
– Какие у вас замечания по проекту приказа?
– Я прошу, товарищ Сталин, разграничительную линию вверяемого мне фронта расширить в сторону севера за счет Юго-западного фронта.
Сталин, посмотрев на две золотые полоски на груди Еременко – знак тяжелых ранений, заметил:
– Это очень хорошо. Очень хорошо, что мы ввели эти знаки. – Сталин закурил трубку. – Так вы просите расширить ваш фронт? – Он немного подумал. – Едва ли это целесообразно в настоящее время. Сейчас главная опасность угрожает Сталинграду с юга, из района Котельниково. Я предлагаю установить такую разграничительную линию вашему фронту. – Сталин взял цветной карандаш, показал ему линию фронта. – Видите? – Сталин поставил карандаш на район Котельниково. – Отсюда самый прямой и самый короткий путь до Сталинграда. Ровная степь. Удобные просторы для действия танков и авиации. – Помолчал. – Именно здесь, надо полагать, противник попытается прорваться к Сталинграду. – Сталин неторопливо повернулся к Еременко.
Тот в ответ сказал:
– Я подумаю. На месте во всем разберусь и тогда доложу, товарищ Сталин.
– Очень хорошо. Желаю успеха.
…Новый командующий четвертого августа вылетел в Сталинград. Командный пункт фронта находился в центре города, в глухой штольне крутого суглинистого склона оврага. По глубокому, обрывистому оврагу протекала мутная речушка Царица с широким руслом, размытым вековыми весенними паводками. Штольню в глубь горы с двумя неширокими коридорами проложили московские метростроевцы. Командный пункт изнутри обшили свежим горбылем. В штольне пахло сосной, сырой глиной, речным илом.
Еременко, ознакомившись с положением дел на месте, понял, что обстановка на фронте куда сложнее, чем он думал. Армии его фронта насчитывали к тому времени всего несколько стрелковых дивизий. В составе же шестой пехотной и четвертой танковой немецких армий, непосредственно наступавших на Сталинград, было двадцать девять дивизий, в том числе четыре танковые и три моторизованные.
С воздуха эти дивизии поддерживал четвертый воздушный флот Рихтгофена численностью в девятьсот боевых самолетов. Немецкое командование замыслило занять Сталинград с ходу.
Нужного удара, однако, не вышло, наступательная машина неожиданно заскрипела, гитлеровское командование поставлено было перед необходимостью развертывания более широкой операции на донских просторах. Противник вознамерился зажать город в клещи – с юга и с севера – путем одновременного наступления шестой армии генерала Паулюса из района Малой излучины и четвертой танковой армии генерала Готта с юга. Северная ударная группировка в составе шести пехотных, двух танковых и двух моторизованных дивизий наносила удар в направлении на хутора Вертячий – Песковатка. Южная, состоящая из трех пехотных, двух танковых и одной моторизованной дивизий, наступая из района Абганерово, должна была выйти на южную окраину Сталинграда. Вспомогательный удар из района Калача наносила группа силой до трех дивизий.
Гитлеровская Германия в летнюю кампанию сорок второго года хотела, чего бы это ни стоило, захватить южные области страны с их богатейшими сырьевыми источниками, лишить Советскую страну кавказской нефти. Уже ранней весной ставка Гитлера дала директиву готовить такую широкую операцию на юге. Сталинград гитлеровскому командованию нужен был для того, чтобы обезопасить свой правый фланг для главного удара на юг, для захвата нефтяных богатств. Именно этим и объясняется тот факт, что на Сталинград первоначально наступала лишь шестая полевая армия, но по мере возрастания сопротивления советских войск на этом фронте фашистское командование вынуждено было непрерывно усиливать свою группировку войск. Так, на помощь шестой армии противник бросил четвертую танковую армию, а впоследствии, когда битва за Сталинград все более ожесточалась, гитлеровцы, пополняя людьми и техникой шестую и четвертую армии, перекинули на Сталинградский фронт третью и четвертую румынские армии и пододвинули к Дону восьмую итальянскую. Для наступления на Кавказ у немцев осталось две армии – семнадцатая полевая и первая танковая. Ожесточенное сопротивление советских войск еще на дальних подступах к Сталинграду сорвало вражеский план всей летней кампании сорок второго года – удара на юг и захвата всего Кавказа.