Текст книги "Дорогой отцов (Роман)"
Автор книги: Михаил Лобачев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
Когда генерал Родимцев позвонил в свой штаб и приказал созвать командиров полков и батальонов, Лебедев, как и другие командиры, совершенно не подозревал, что комдив скажет им такое, от чего радость перехватит дыхание. Все знали, бойцы и офицеры, что наше наступление будет, его ждали, но никто не думал, что оно придет так скоро и так неожиданно. Лебедев вышел от Родимцева точно из парной, ему было жарко и душно, и он распахнул полы замызганной шинели. Он так бурно переживал солдатскую радость, что не чаял добраться до своего блиндажа, боялся, как бы кто-нибудь другой не принес в батальон эти вести. Лебедев вошел в свой блиндаж шумно и, увидев Ивана Егорыча, возбужденно крикнул:
– Отец!.. Папа!..
Иван Егорыч вздрогнул, подумав, что на фронте случилось что-то недоброе.
– Товарищи! – с возрастающим возбуждением говорил Лебедев. – Наступление!.. Мы!.. Мы!.. Наступаем!
Иван Егорыч, человек с кремневым характером, услышав долгожданную новость, не усидел на горелой кровати; он подскочил к сыну и спросил:
– Это правда?
Его глаза лучили многое: и радость, и задор, и готовность идти на все еще и потому, что первый раз в жизни он был лишним среди занятых людей. Лодки теперь были не нужны, Волга замерзла, и Иван Егорыч пришел к сыну получить у него дело.
– Григорий, скоро ли ты поставишь меня на работу? – спросил он сына.
– Я, папа, тебя не держу.
Иван Егорыч стушевался. Его очень обидели эти слова.
– Стало быть, не задерживаешь. А по-настоящему, гонишь? – сказал он, не скрывая своей обиды.
В блиндаж вошел начальник штаба. Иван Егорыч замолчал. В ту минуту в нем жило смешанное чувство: обида и гордость за своего сына. Он не без удовольствия подумал: «Прижал отца. Прижал. А все-таки работу себе я вырву».
Лебедев сказал начальнику штаба:
– Будем атаковать противника.
– Людей маловато, – заметил Флоринский.
– Вы забываете, что вражеский фронт затрещал. В нашем штурме ничего не должно быть случайного. Бить ловкостью, тревожить тыл врага диверсиями.
Иван Егорыч, слушая сына, подумал: «В тыл врага пойду. Не пустит – уйду самовольно». В блиндаж входили командиры, политруки рот. Иван Егорыч, считая свое присутствие среди них лишним, направился к выходу. В своем замысле пойти в тыл врагу Иван Егорыч с каждой минутой все более и более укреплялся. Григорий спрашивал у своих командиров:
– Как чувствуют себя бойцы?
Ответы были кратки и выразительны:
– Даешь атаку!
– Хорошо, – радовался Лебедев и вдруг, переменив тон, сказал – Хорошо и плохо… Хорошо и плохо, – повторил он. – Может быть много безрассудства. Лихачества. А там, где лихачество, лишние потери. – И, помолчав, добавил – Вам, товарищ Грибов, особенно надо подумать на этот счет. У вас (он хотел сказать, больше всего лихачества) самый трудный участок. Предупреждаю всех, об успехах командиров буду судить не только по тому, как выполнена задача, но и по тому, каковы потери. Надеюсь, вы правильно поняли меня. Не гасить боевой дух призываю, а соединять солдатский подъем с толковым управлением боем.
На этом и закончил комбат свое короткое напутствие своим командирам. Проводив ротных, Лебедев вышел на свежий воздух, где в первую же минуту столкнулся с Иваном Егорычем.
– Папа, ты чего тут мерзнешь? Иди в блиндаж. Я тебе работу нашел. Будешь командовать батальонной кузницей. Есть у нас такая. Точим лопаты, тесаки и прочий солдатский инструмент.
– Гриша, не прыток я на пустое. Ты это знаешь. В тараканы не гожусь, слепой улиткой не родился, и где мне быть, какое место занять, я хорошо знаю. Твоя кузница не по мне.
Григорий не стал возражать. Иван Егорыч подозрительно посмотрел на сына.
– Я забыл тебе сказать: горком партии стягивает партийных работников к Сталинграду, готовится к работе в городе. Секретарь парткома тракторного находится в Красной Слободе.
Для Ивана Егорыча эта новость была неожиданно приятной, и он выслушал ее с большим вниманием и нескрываемым интересом.
– Там разве? – удивился он.
– Из района Дубовки в район тракторного завода наступает шестая армия. Ее части, возможно, в самое ближайшее время займут тракторный.
Этот разговор смешал у Ивана Егорыча все его мысли и планы. Втайне он не раз думал о таком счастливом часе, когда ему представится возможность вновь вернуться в город, ступить на землю родного завода. Ивану Егорычу живо представился последний день на заводском дворе. Это был для всех тяжелый час, тяжелая минута. Горе и ярость переросли в одно чувство– в ненависть. Покидать свой завод было свыше всяких сил, и все же временно пришлось расстаться с ним.
– Папа, пойдем в блиндаж.
В блиндаже Григорий спросил отца:
– Папа, ты думаешь повидаться с секретарем парткома?
– С секретарем парткома я встречусь, когда фашистов на заводе не будет.
– Но ты должен, как член партии…
Иван Егорыч так посмотрел на сына, как будто таким увидел его впервые. Григорий говорил буднично спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась и сила и власть.
– Не отпустишь – сам уйду, – сказал Иван Егорыч.
– А я прикажу задержать, – тихо, но решительно промолвил сын.
– Григорий!..
– Не шуми, папа. – Лебедев на этом оборвал разговор. Выходя из блиндажа, он сказал: – Буду через пятнадцать минут.
Вернувшись, Лебедев отца в блиндаже уже не застал. Иван Егорыч оставил сыну короткую записку: «Гриша, прости меня, если я тебя чем обидел. Я ушел, сынок. Буду пробираться к заводу».
XVI
Наступление началось девятнадцатого ноября, в восемь часов тридцать минут, мощным артиллерийским огнем. В наступление перешли войска Юго-Западного фронта генерала Ватутина и Донского генерала Рокоссовского.
Бойцы армии Чуйкова не знали ни силы удара, ни его направления, ни замысла Верховного Командования. Наступление началось далеко от них. Они слышали лишь сплошной гул, особенный, неповторимый. Гул слышен был за сотню верст; он шел из лесов Заволжья, дрожал над Волгой, перекатывался через степные увалы, Гудело все пространство между Волгой и Доном.
Бойцы не могли видеть, как на севере, за устьем Медведицы, и в районе Клетской гитлеровцы, стоя на коленях, взывали: «Боже, почему ты отвернулся от нас? Боже спаси нас от русского огня, от русской артиллерии!»
А русские офицеры, поторапливая бойцов, командовали:
– А ну, веселей заряжай! Снарядов не жалеть.
Бойцы поснимали шинели и фуфайки.
– По Гитлеру – огонь!
– По фашизму – огонь!
Мерзлая степь звенела. Глыбы земли взлетали рваными лохмотьями. Таял снег, и черные плешины пятнили снежное поле. Артиллерия поднимала на воздух укрепленный вражеский рубеж. Немцы и румыны выбегали из блиндажей и метались по степи. На них кричали офицеры, грозясь фюрером, наводя порядок пистолетами. Но раскаленный металл делал свое дело, и гитлеровцы, видя смерть вокруг, безумели от страха, чумели от бесконечного грохота.
Генерал Дробер, наблюдая, как гибнут немецкие батареи и как вырываются из земли самые прочные блиндажи и дзоты, с ужасом произнес:
– Пролом. Настоящий пролом.
Его дивизию пока не тревожили, огонь советской артиллерии обрывался на фланге ее, и генерал мог наблюдать, как русские крошат его соседа. Дробер, теряя самообладание, доносил в штаб Паулюса:
– Передняя линия раздроблена. Огонь артиллерии ужасен. Помочь ничем не могу.
Из штаба Паулюса генерал Шмидт отвечал:
– Замысел русских не раскрыт. Наши резервы будут введены своевременно.
– Фланг дивизии обнажен, – предупреждал об опасности Дробер.
Начальник штаба Шмидт, нервничая, кричал:
– Вы генерал или кто?
– Повторяю, огонь русских невыносим. Пролом неизбежен, если не принять срочных мер.
– Что делает русская пехота?
– Огонь артиллерии закрыл все.
– Танки обнаружены?
– Ничего точного не могу доложить. Но совершенно ясно, что танки должны быть. И, безусловно, в крупных соединениях.
– Я вас спрашиваю: вы командир дивизии или английский дипломат? – не стесняясь, грубил Шмидт.
– Отказываюсь говорить определенно. Могу твердо сказать одно: русские подготовили удар огромной силы.
– Русские предприняли наступление на вашем участке. Что вы на это можете сказать?
– Я готов отвечать за все перед фюрером, но прошу учесть фактор времени.
– Об ответственности будем говорить несколько позже, а сейчас извольте командовать и быть готовым принять на себя любой удар. И не только принять, но и отразить атаки русских.
В штабе немецкой армии беспрерывно работали телефоны. Перестукивались рации. Приказы шли в соединения несколькими путями. Офицеры оперативного отдела не успевали обрабатывать донесения, но главного в них о русских нельзя было вычитать.
В эти минуты и часы Паулюс был немногословен, приказания отдавал короткими, сухими фразами. Он во всем был сух. Сух в движениях, в приказах и беседах с офицерами. Начальник штаба Шмидт, докладывая, говорил:
– Двадцать второй танковой дивизии, расквартированной в Чернышково, приказано готовиться к маршу. Такое же приказание отдано первой танковой дивизии, расположенной в Перелазовской.
Паулюс слушал молча. Его брови приподняты, а взгляд, сухой и жесткий, устремлен в пространство. Он что-то решал и слушал генерала рассеянно. С подчеркнутой сухостью, будто в горле что-то коротко треснуло, спросил Шмидта:
– А достаточна ли оперативная глубина для затяжной обороны?
– Вполне. Русские завязнут в укрепленной полосе.
– Вы уверены в этом?
Паулюс в упор посмотрел на Шмидта. Тот, несколько помедлив, уже менее уверенно сказал:
– На первый случай мы имеем резервы. При наших транспортных возможностях…
Паулюс заметил:
– Возможность – не реальность. Понятна ли вам русская операция? – Паулюс резко поднялся и встал. – Русские хитрят. У них каждая операция своеобразна.
– Вы хотите сказать, что русский замысел может быть неожиданным для нас?
– Да, как неожиданно и само наступление. Что делает разведывательная служба? Где работа лазутчиков? Нам уже пора знать, кто вступил в командование Донским фронтом.
– Донским фронтом командует генерал Рокоссовский.
Паулюс резко повернулся к генералу Шмидту.
– С этого, мне кажется, и надо было докладывать, – и, бросив осуждающий взгляд на Шмидта, прошел к оперативной карте. Смотрел долго и напряженно.
Генерал Шмидт как бы между прочим тихо промолвил:
– В районе операции находится генерал Василевский.
– Что?.. Когда это стало известно?.. Та-ак, – взволнованно протянул Паулюс и, вернувшись к столу, громко сказал: – Немедленно радировать фюреру. Да, да – немедленно.
Раскрылась дверь. У порога остановился высокий, стройный полковник. Это был Адам, первый адъютант Паулюса.
– Что случилось? – спросил Паулюс полковника.
– Русская пехота пошла в атаку… И танки, господин командующий…
– Теперь ясно, – с легким раздражением проговорил Паулюс. – Теперь, кажется, ясно. Так и доложить фюреру: «Русская пехота атакует. И танки».
…Семьдесят шестая стрелковая дивизия Юго-Западного фронта поднялась в атаку под звуки военного марша. Это была не атака в обычном смысле, а нечто похожее на ураганный шторм, с той лишь разницей, что здесь бушевала не бессмысленная сила стихии, а люди в едином порыве, стремительно, как пуля, как пушечный выстрел, кинулись в атаку. В первые же минуты солдаты затопили вражеские окопы и в неудержимом натиске добивали вражеских солдат, уцелевших от артиллерийского огня.
Генерал Ватутин, находясь на командном пункте, говорил:
– Хорошо идет пехота. Полковник, передайте мою благодарность атакующим полкам. Сильные огневые узлы противника обходить и, не оглядываясь, двигаться вперед, развивать успех.
И пехота двигалась. Под гусеницами танков хрустели пулеметы, пушки, минометы. Разгоряченные танкисты, выглянув из люка, спрашивали бойцов:
– Ребята, что вам мешает?
Дымят шинели, дымят фуфайки, дымит теплым парком вся пехота. Пороховая гарь вьется в изморози, коптит снежную равнину, першит глотку.
К исходу дня оборонительная полоса противника была пробита навылет на многих участках фронта. И тогда генерал Василевский приказал:
– Вводите в прорыв подвижные соединения.
И они вошли лавой танков, пехоты, кавалерии; и они вырвались на степное раздолье, подняв снежную метель своим железным маршем.
А наутро другого дня двинулись в наступление армии Сталинградского фронта, в один мах прорвавшие немецкую оборону на южном фланге. И тогда-то над армией Паулюса разыгралась железная буря; и тогда-то все затрещало в тылу противника; и тогда-то Паулюсу понятен стал замысел русской операции. И он вынужден радировать Гитлеру:
– Русские предприняли двусторонний охватывающий концентрический удар с обоих флангов. Противник вырвался на оперативный простор огромной массой танков, конницы, моторизованной пехоты. Удары – с семи направлений, что лишает нас возможности создать нужную концентрацию резервов для парирования ударов противника. Некоторые части уже отрезаны и разбиты.
Гитлер приказал Паулюсу:
– Из Сталинграда не уходить. Держать его при любых обстоятельствах. Это нужно по стратегическим и морально-политическим соображениям. Помощь в пути.
Паулюс понял, что до Гитлера не дошло главное, что он не уяснил широты замысла Советского командования.
Штабу Паулюса через сутки обрубили связь со многими соединениями, нарушили тыловые коммуникации, отрезали базы снабжения. На третьи сутки в штабе Паулюса вынуждены были признать, что румынские корпуса уничтожены, а их остатки окружены и насквозь простреливаются русской артиллерией.
– Что делают первая и двадцать вторая танковые дивизии? – спросил Паулюс генерала Шмидта. – Подошли ли к окруженным частям?
– Нет, – коротко отрезал Шмидт. – Они разбиты на подходе русскими танками.
Паулюс приказал:
– Снимите танковые дивизии из-под Сталинграда и бросьте одну в район Советска, другой – в район Нижнего Чира. Магистрали Сталинград – Лихая и Сталинград – Тихорецкая должны остаться в наших руках.
– Подвижные войска генерала Ватутина вышли на реку Чир, – процедил Шмидт.
Паулюс, сбросив внешнюю маску деланного спокойствия, крикнул:
– Это безумие русских! Неужели они в самом деле решили окружить полумиллионную армию? Этого никогда не было и не будет. Карта генерала Василевского будет бита!
…Генерал Василевский, координируя наступление фронтов, приказывал:
– Ставьте танковым и кавалерийским соединениям самостоятельные оперативные задачи. Что не доделают танки, то позже доделает пехота. Развивать успех. Двигаться и двигаться. Разрозненные резервы противника бить на марше.
И войска двигались. Глубина прорыва перевалила за сотню километров. Наступающие армии с каждым часом все туже и туже затягивали петлю на шее немецкой армии.
XVII
Люди, измученные вражеской неволей, переставшие радоваться восходу солнца, пугавшиеся дневного света, восторженно встречали полки Советской Армии. Старые люди, опершись о сучковатые палки, стояли на дорогах с непокрытыми головами. А женщины дрожащими руками обнимали бойцов и плакали, вглядываясь в своих освободителей. Плакали и жалобились, что нечем угостить родных сынков – нет ни молока, ни хлеба – все поели злодеи-захватчики. Солдаты, смотря на измученных женщин, развязывали свои сумки, отдавали голодным людям сухари, консервы. Люди отказывались, но бойцы все же отдавали свой неприкосновенный запас и двигались ускоренным маршем, преследуя разгромленного врага.
За войсками бежали ребятишки. Ребят сажали на машины, на артиллерийские повозки и везли по всему хутору, по всей станице. Молодые женщины выносили маленьких детей на улицу и, показывая на бойцов, радуясь, говорили:
– Это – наши. Наши!..
* * *
В хуторе Камыши в хатах остались лишь дети и больные. Все население ушло на собрание. Там ожидалось выступление Дарьи Кузьминичны Деминой. Кузьминична горячо и взволнованно говорила:
– Мы ждали наших освободителей. Ждали, и они пришли. Сколько раз мы вглядывались в их сторонушку, уповали на их силушку. И они не обманули нас. Потому что они наши. Наши, станишники! – глубоко вздохнула. – Что нам фашисты говорили? Сталинград – капут. Астрахань – капут. Саратов – капут. А я не верила. Да а вы-то разве верили? – Кузьминична жадно поглядела на графин с водой. Ей налили и подали стакан холодной воды. Она до дна высушила его. Потом старательно обтерла губы головным платком и с еще большим жаром продолжала: – Станишники, дело мое произошло у всех можно сказать, на глазах. Вышла это я из хаты и прислушалась. Слушаю и озираюсь. В небушко глянула, на родной Дон посмотрела. Слышу, за Доном гремучая стрельба. Что такое? Я ближе к хате, к стеночке, да за углышко. Притихла. Жду, что будет дальше. А пушки грохочут, пулеметы тарахтят. Тут, думаю себе, дело-то нешуточное. Ноги мои задрожали. Чувствую, и дыхание не то. Я к углышку впритирку. Не наши ли, думаю? Но разум мой противится – наши должны прийти с другой стороны. А меня так и подмывает. Не терпится, хочу узнать, хочу выглянуть. А пули визжат. Ну, думаю, умереть и на печке можно. Нехай что будет, то и будет. Тут я и решилась. – Кузьминична отошла к простенку и, помолчав, сколько это надо было для такого случая, до пояса согнулась. – Тут я потихонечку да понемножечку и высунула голову. Гляжу на гору, а по ней внамет скачут танки со звездами. Батюшки, наши! Наши! Все во мне сразу загорелось, от радости не передохну. Раскрыла я рот пошире, как снулая рыба, да как потянула холодку, ну, и сразу мне легче стало, как будто я стакан хорошего вина выпила. Высунулась я тогда подальше. Поворачиваю голову за угол. Глянула и обмерла. Вправо от меня, не так далеко и не так близко, на нашей стороне Дона, стоит танк. Выкинула я руку и давай махать. «Сюда! Сюда!» – даю знать. Стоят и не видят. Я опять машу: «Сюда! Сюда!»
Дед Спиридон, вытянув шею и подняв бороденку, весь замер во внимании. Он и карман забыл щупать по давнишней привычке. Знает, что все в кармане на месте, а нет вот – возьмет да и проверит свой карман. Раньше, когда не знали за ним этой привычки, ему говорили: «Спиридон Павлыч, так шаровар не напасешься. Ты лучше зарой свой клад». А у Спиридона и было-то в кармане ключ да кисет.
Кузьминична подходила к главному:
– Я машу опять: «Сюда! Сюда!» Танк подлетел к моей хате, и вот тебе тпрр!.. И остановился. Из танка выглянул молодой командир, «Мамаша, дороги знаешь?» Я ему сразу: знаю все до единой. «Лезь ко мне», – говорит командир. Залезла. «Ну, а теперь показывай, веди нас на главную».
Кузьминична передохнула. Глаза ее блеснули. Она во весь голос закричала:
– Гони, сынок! Гони что есть духу!
Казаки теплым дыханием обдали друг друга.
А Кузьминична, сама того не замечая, распалила себя до крайности.
– Гони, голубчик! Гони, милый! – горела она всей душой. – И понеслась наша машина, и поскакала. Кругом все гудит и ревет. Я кричу: влево, сынок! Влево! Там фашисты. Ишо влево, кричу. Ишо! Вижу, враги стадом по лощине стелются. Не уйдете. Не утопаете. Тут по ним пушка наша – бух-бух! Сразу как не было середины. Заметались, поганцы. Сюда ткнутся– тошно, туда качнутся – еще тошнее. А наша пушка – бух-бух! бух-бух!.. А пулемет – тра-та-та… тра-та-та… Батюшки мои, что было. Что было! «Ну, как, мамаша, довольна?» – кричит мне командир. А я ему: «Догони вон того, догони, милый. Уйдет, нечистый. Уйдет». Послушался. Щелкнул рогачом и – вихрем на долговязого. В ту пору я зубами скрипнула. На тебе, сволочь. Это тебе за брата Якова Кузьмича. За моего сына Петьку. За его муки. – Кузьминична вдруг положила руку на грудь и замолчала. Она готова была расплакаться. Но, глубоко вздохнув, подавила в себе всколыхнувшиеся муки и с прежней горячностью продолжала: – Командир кричит: «На главную веди, наперерез». Помчались на главную. На ходу стреляем, на бегу фашистов, которые в живых остались, давим, мнем, а сами несемся все вперед. У командира приказ, командиру надо успеть. Вижу, дорога виднеется. Только чьи это танки навстречу нам несутся? «Наши, – кричит мне командир. – Наши!» Слезы из глаз брызнули. Тут мы и встретились с нашими… Тут мы и зачертили врагов, отрезали им дорогу на отступ. Остановились. Вылезли. От радости смеемся, пушкари друг друга обнимают, меня на «ура» поднимают. Что там было, что там было! А по скорости к нам на легковушке большой начальник подъехал. Мой командир ему докладывает: «Службу свою справили в точности». Потом оглянулся и на меня показал: «Эта гражданка – герой нашего бою». Тот сразу ко мне. Руку мою жмет. Потом подводит к легковушке и велит отвезти меня до моей хаты.
Собрание в один голос закричало:
– Молодчага Кузьминична! Молодчага!
* * *
Советские танки ворвались в Калач внезапно, с зажженными фарами. Они перемахнули через Дон с западной его стороны на восточную по немецкой переправе, на которой была, ничего не подозревая, вооруженная охрана противника.
Кольцо окружения замкнулось. Немецко-фашистская армия оказалась в котле. На обложенную армию наставили тысячи артиллерийских и минометных стволов; ее забрасывали снарядами и авиабомбами; у противника завоевали небо, его лишили воды.
Обреченную армию начали дубасить со всех сторон.
XVIII
Генерал Паулюс, как и многие другие генералы, был верноподданным престолу фашистского величества и потому не случайно явился одним из главных авторов плана «Барбаросса», о котором однажды он докладывал самому Гитлеру. Паулюс был любимцем Гитлера. Уже после сражения под Харьковом летом сорок второго года вся шумливая пресса рейха говорила о Паулюсе, командующем 6-й полевой армией, как о народном герое. Его портреты печатались во всех газетах и журналах. О нем аллилуйствовали все радиостанции Германии. Ему уже готовили пост начальника генерального штаба сухопутных войск, но Гитлер, высоко ценя Паулюса, сказал, что победа на Волге, взятие Сталинграда должно быть связано с именем Паулюса. И генерал-полковнику уже готовили повышение; его ожидали почести, слава, награды.
И вот вместо этого история зло посмеялась над ним и вынесла жестокий приговор: либо плен, либо смерть. Его последнее убежище – подвал универмага. Подвал темный, мрачный, как и все подвалы, и до удушья загрязненный и запыленный. Паулюс занимал самую глухую подвальную комнатушку с цементным полом. Она была до отвращения безобразна и давила своей тяжестью потолочных перекрытий.
В комнату сквозь зарешеченное окошко едва проникал свет через махонькие запыленные стеклышки, половина которых была выбита и заделана фанерой. Она отоплялась печкой-времянкой, сложенной на скорую руку из обгорелых кирпичей, снесенных из ближайших развалин. Печка дымила, потому что труба, выведенная во двор через окошечко, задувалась ветром, и комната наполнялась горько-едучим дымом. В этой комнате Паулюс работал и спал на простой железной койке, застланной легким шерстяным матрацем, накрытым теплым одеялом из верблюжьей шерсти.
Через узкий коридор, напротив, находилась другая комната, примерно такого же размера. Ее занимал начальник штаба генерал-лейтенант Шмидт, человек себе на уме, высокомерный и грубоватый с подчиненными. Он любил власть, нередко злоупотреблял ею, и Паулюсу порой трудновато было ладить со своим начальником штаба, но он все же его терпел. И вот теперь вместе с ним приходилось отсиживаться в глухом закуте в ожидании катастрофы.
Да, для них была совершенно немыслима трагедия, в особенности для самого Паулюса. Народный герой и – плен. А быть может, и смерть? И об этом, несомненно, думалось. Подвал хотя был крепок и надежен, сюда, однако, непрерывно доносились взрывы мин и снарядов, да и пулеметная стрельба подходила все ближе и ближе к последнему убежищу.
Его, возможно, меньше пугала сама смерть на поле боя, чем стыд и позор пленения. Он, несомненно, был подавлен непостижимым разгромом его армии, провалом его кровного детища, плана «Барбаросса». Ведь в него он вложил весь свой опыт, ум, сердце.
Докладывая о плане Гитлеру, верил в свои расчеты, верил в неизбежность полнейшего разорения Советской России в считанные месяцы. Было над чем подумать, сидя в бетонном склепе и зная свой блистательный провал. Он, верный и послушный генерал, нисколько не сомневаясь, верил в победу немецко-фашистской армии и делал все от него зависящее, чтобы смерч войны прошелся по всем просторам России. И победа, казалось, была близка, неотвратима, как неотвратима смена дня и ночи.
И вот конец – бесславный и теперь уже реально неизбежный. Тяжел удар. Холодеет сердце и раскалывается голова от бессонницы и тяжких раздумий. А думать было о чем. Был Верден, и вот Сталинград. Верден, однако, не разгром. Там в течение многих изнурительных месяцев шло взаимное истребление немецких и французских армий, но Верден не дал ни окружения, ни разгрома. А тут полная гибель самой опытной армии и вместе с нею крушение личной военной карьеры.
Разве могло нечто подобное прийти в голову Паулюсу? Ведь он никакого другого дела, кроме военного, не знал, и война для него была таким же естественным явлением, как естественно человеческое дыхание. Нет, не верится, что Паулюс, готовя план нападения на Россию, боялся нового Вердена. Напротив, высшие офицеры генштаба, приступая к плану и заранее убежденные в своем успехе, старательно изучали обширную литературу о военном походе Наполеона на Россию. Вот с какой тщательностью выверяли они свой втайне задуманный вероломный план нападения на Россию.
И вот все разлетелось в пух и прах. Ошеломляющий крах. Оглушающий шок. Паулюсу, несомненно, в эти бессонные ночи припомнились штабные игры сорокового года, которыми он не однажды руководил. Тогда выходило, что полный и неизбежный разгром России возможен в три месяца. И только в этом было ничтожное расхождение между ним и Гитлером. Фюрер намеревался раздавить Советы в несколько недель, Паулюс – в три месяца.
В штабных играх все принималось во внимание: соотношение сил в полках и дивизиях, в танках, в орудиях и пулеметах. Все было взвешено, подсчитано, каждая цифирь была выверена, поставлена на свое место и подтверждала полное превосходство не только в людях, технике и в материальных ресурсах, но и в превосходстве офицерского корпуса. В военных картах все, решительно все выходило так, как того хотело гитлеровское командование: танковые клинья, воздушные десанты, массированные удары по глубоким тылам и переправам, окружение и, наконец, полное уничтожение Красной Армии. И каждая штабная игра с ее двигающимися по военным картам армиями непобедимого рейха неизменно кончалась разгромом советских частей. Словом, ничего лучшего желать не приходилось. Уже за целый год до вероломного нападения «колосс на глиняных ногах» в штабных играх был разбит и повержен.
И вот Сталинградский кошмар. Есть от чего потерять сон и покой. Ему, Паулюсу, как никому другому, в этот час, не на кого было свалить вину за поражение. Он сам готовил пожары и кровавые реки на чужой земле, а теперь вот запрятался в душные казематы, попал в ловчую яму, из которой нет уже выхода на вершину военной славы. Слава, почести, награды – все это померкло, потускнело и кануло в небытие. Вот какая вышла игра на самом деле: вместо железного марша – великая горечь. Позорное падение.
Агония шестой армии день ото дня нарастала с неубывающей силой. Мысль о безнадежности и безрассудности борьбы начинала овладевать умами солдат и офицеров, и они, временами цепенея от страха, боялись одного: смерти. И чтобы выжить, им нужен был плен, и они ждали его.
Ждали плена и генералы. Они с изнуряющим нетерпением ждали приказа штаба Паулюса. Но его не было, и часть генералов, укрывшихся в здании тюрьмы, позвонили Шмидту, попросили разрешения вступить с русскими в переговоры о капитуляции. Шмидт, возмущенный изменой фюреру, со всей важностью и высокомерием напал на перетрусивших и распушил их как никогда прежде. Но его гневный пыл был лишь одной видимостью. Он сам уже давно смирился с пленом и с неослабным вниманием следил за переговорами о капитуляции командиров некоторых частей, начавших переговоры, не спрашивая позволения у высшего командования. Его, Шмидта, занимало поведение русских: как они? что они? Он знал одну меру в обращении с военнопленными – фашистскую. И это, естественно, мешало ему понимать гуманность и справедливость советских победителей. Но слухи о русских со стороны уже сдавшихся в плен шли добрые, и его это успокаивало.
Пожурив генералов-своевольников из соображений дальнего прицела, Шмидт посчитал своим долгом доложить Паулюсу о возмутительном поведении генералов и попросил командующего воздействовать на них. В голосе начальника штаба звучало явно подогретое чувство возмущения. Он продолжал играть роль до конца послушного исполнителя воли Гитлера.
Паулюс выслушал Шмидта спокойно и с видимым безразличием. Он, возможно, с большим бы интересом выслушал другое сообщение, скажем, о пленении генералов русскими. В этом случае исключалась бы всякая моральная вина перед фюрером за их поведение. Паулюс приказал соединить его с перетрусившими генералами. Говорил он с ними без обиды и без всякой назидательности. Говорил скорее всего для утешения Шмидта, понимая, однако, фальшивую суету своего начштаба накануне полной катастрофы армии.
Паулюс положил трубку и, взглянув на Шмидта, спросил:
– Что еще?
– Дальневосточники из корпуса Горячего уже выходят на рубеж речки Царицы. Это всего в полкилометре от нашего штаба.
Паулюс промолчал:
– Очень губителен огонь русской артиллерии, – продолжал Шмидт.
Паулюс упорно молчал и, не поднимая головы, смотрел на какие-то бумаги, лежавшие перед ним.
– Скопилось много раненых.
– Это потом…
– Генерал Рокоссовский наращивает давление с запада, – Шмидт значительно помолчал, собираясь с мыслями, чтобы поточнее доложить картину наступления русских. – Войска Рокоссовского заняли железнодорожную станцию Гумрак, – Шмидт вновь прервал свой доклад, уставив на Паулюса свой вопрошающий взгляд. Его очень удивляло то спокойствие, с каким Паулюс слушал его, и Шмидт старался понять, что это все значит.
– Продолжайте, – промолвил Паулюс.
– Рокоссовский нацелил свой удар на высоту 102, на так называемый Мамаев курган.
– Смысл? Расчленить нашу армию?
– Совершенно верно, – согласился Шмидт. – Рассечь и разломать всю нашу оборону. Я принимаю меры. – И он доложил об этих мерах. Паулюс никаких замечаний по предложениям Шмидта не сделал, посчитав, возможно, что теперь уже никакие меры от окончательного поражения не спасут, да и мер-то, собственно, в его распоряжении уже не было.
– А генерал Чуйков? – вдруг спросил Паулюс как бы без видимой связи.
– Чуйков? – переспросил Шмидт, на минуту замешкавшись. – Генерал Чуйков перекинул дивизию Родимцева в район металлургического завода. Сорок второй полк этой дивизии уже атакует восточный склон Мамаева кургана.
– Какое расстояние между войсками Рокоссовского и Чуйкова? – спросил Паулюс.